Глава VII НА «ГЛАВНОЙ УЛИЦЕ»
Глава VII
НА «ГЛАВНОЙ УЛИЦЕ»
Постоянный пропуск в Смольный выдан Демьяну Бедному Дзержинским 11 ноября.
Демьян бывал здесь и раньше. В комнате № 18 на первом этаже работала большевистская фракция. Здесь всегда толпились рабочие, посланцы революционных полков.
В первые Октябрьские дни поэта усадили за организационные дела в Совнаркоме. Освободило вмешательство Ленина. По словам Бонч-Бруевича, он сказал так:
— Оставьте его в покое. Если он работал до революции по административной линии, то ведь это его беда. Обстоятельства заставили поступить на службу. А теперь он больше всего будет полезен своим пером. Смотрите, какое прекрасное стихотворение в «Правде»! Демьян Бедный — писатель, поэт, не надо мешать ему в творчестве…
А для того чтобы творчески работать, поэту надо бывать в Смольном. Каждый день. Другой раз — и ночь.
На третьем этаже, в шестьдесят седьмой комнате — Ленин. В семьдесят пятой и шестой — Военно-революционный комитет. Тут же, в стороне, в коридоре нары: пристанище для фронтовых делегатов. И днем и ночью слышны те же слова: «Мир», «Хлеб», «Земля»…
В комнате № 37 — только народившаяся редакция газеты. Ее кто-то предложил назвать «Копейкой». Но еще существовала и вовсю голосила старая, вместе с целым хором антибольшевистских газет, среди которых одна носила колоритное название: «Кузькина мать». Название «Копейка» нельзя было использовать еще и потому, что старую Демьян так разделал, что для создания новой и полушки не оставил.
Приняли предложение Володарского — «Красная газета».
Демьян придумал для новорожденной подарок: в первом же номере постоянный раздел — «Наша колокольня».
Сюда призван «Солдат Яшка — медная пряжка». Здесь воскресает любимый Демьянов дед Софрон. У «Деда Софрона» находится новый «Внук — из Великих Лук». Это поэт Василий Князев.
Все вместе они подняли со своей «колокольни» такой звон, что, когда Демьян входит к Володарскому, тот встречает его:
— Надо что-то предпринять. Нам пишут стихами! Почти все — стихами! Ничего не разберешь.
Присесть к столу редактора и написать несколько строк обращения — дело недолгое: «Всем товарищам, которые пожелают сотрудничать в нашем отделе.
Чтобы писать стихи, нужны и способности, и грамотность, и некоторый опыт. К сожалению, не у всех пишущих стихи есть и то, и другое, и третье… Присылайте не только стихи, но и прозу, рисунки, остроты, заметки, а также сообщения об интересных наблюдениях. Все дельное пойдет в дело».
Оба пробегают текст и решают добавить мягкую просьбу к рабочим: «присылать не стихи, а поделиться мыслями по важнейшим вопросам».
Начало положено. Здесь так же, как и в «Правде», нарождается самобытное движение, которое после станет известно как рабкоровское.
Письма друзей идут вперемежку с хулиганскими выпадами. Угрозами поджечь редакцию. Убить сотрудников. Это не пустые угрозы. Но никто еще не знает, что их жертвой станет душа газеты, ее создатель — Володарский. Он полон жизни. Его статьи огнеметны. Выдумка неистощима.
— Не делать ли нам дополнительно выпуски для армии? Скажем — агитлисток красноармейца? — спрашивает он поэта.
— Отлично. Мы туда — «Солдата Яшку», а «Деда Софрона» оставим на «колокольне».
Демьян работает в «Правде», «Красной», «Рабочем пути», «Деревенской Правде», «Солдатской Правде». Везде! Он всюду поспевает, но досадует: Питер полон профессиональных литераторов, а работать некому. Пришел было один. Тиснул стихи за подписью: «Свой, а не чужой». Псевдоним длинноват, неинтересен, да и стишки неважные. Но ведь свой! А он… струсил и больше не явился. Вот они каковы. Демьян спрашивает у Володарского:
— Окунева мы печатали охотно?
— А в чем дело? Тоже сбежал?
— Зачем? Он просто все это время спокойненько продолжал сотрудничать в своем желтом листке «Эхо»!
— Вон с «Нашей колокольни»!
— Еще бы. Черт с ним! Только всех не сбросишь…
— Есть необходимость еще кого-то скинуть? — осведомляется Володарский. — А отчего вы так мрачны, будто сами собираетесь кидаться? — улыбается он.
Но с Демьяном что-то случилось. Он не подхватывает шутки. Прощается. Надо в «Правду». Именно в ней должны прозвучать стихи о тех, кто колеблется, сомневается, судит. Стихи предназначены не «литературным приказчикам». Не трусливым и наглым приспособленцам. Что о них говорить! Демьян обращается не к тем, что клевещут на большевиков в «Новом луче», «Вечерней звезде», «Дне», «Чертовой перечнице», той же «Кузькиной матери». Для них уже создан Трибунал печати, который рассматривает дела клеветников. Его возглавляет комиссар по делам печати, пропаганды и агитации Володарский. Демьян немало помогает в этой работе. Но сейчас поэта волнуют совсем другие люди. Их имена всегда были святы. Их колебаний он не может воспринять спокойно. Стихи «Горькая правда» предназначены для них. Молчать он не может. Хоть немного станет легче оттого, что все высказал прямо, в лицо.
Кому? Сам себе не верит Демьян, повторяя имена, поставленные в посвящении. Горький. Короленко. Они осуждают! Никто еще не знает, что Горький после сам честно осудит свои колебания и прямо скажет о том, что «…В 1917 году переоценивал революционное значение интеллигенции и ее «духовную культуру» и недооценил силу воли, смелость большевиков, силу классового сознания передовых рабочих». По-своему изменит отношение к революции и Короленко. Тогда Демьян Бедный снимет их имена в посвящении, где они указаны сейчас. Но сейчас — все в открытую! Он пишет:
В дни рати трудовой святого торжества,
В дни рокового испытанья
Как слышать хочется бодрящие слова
Тех, кем народные питались упованья!
Но слов бодрящих нет, есть злобный суд и брань.
И злая жуть берет от горестного вида,
Что с каждым днем растет, растет меж нами грань,
Что с каждым днем больней обида,
Что со страниц газет — увы! — когда-то дорогих
Былые образы на нас уже не глянут.
Родной народ, любя писателей своих,
Как горько ими ты обманут!
Из «Правды» — на митинг. Демьян читает казакам в цирке Чинизелли свою «Казачью повесть». Потом — на другой, рабочий. Здесь хорошо знают поэта и слушают хорошо. Овации вспыхивают, когда после занятной басенки про советскую репку, что сидит крепко, он переходит к заключению-призыву:
Товарищи, в этот тяжелый час
Кто-нибудь из вас
Неужто белогвардейской сволочи поможет?
— Быть этого не может!
Во время выступлений меньшевистских ораторов зал орет Демьяновы словечки:
— Либерданы! Долой либерданов!
Покидая митинг, Демьян удовлетворенно закуривает очередную папиросу: опять наша взяла!
А теперь пора и на свою «колокольню». Мало «сбросить» с нее кого-то. Мало честно сказать горькую правду тем, кто думает: как звонить? Что звонить? Надо звонить! Чтобы с громким криком помчались по улицам мальчишки: «Красная газета не любит попа и кадета!», «Газета Красная — для буржуев опасная!»
«Красная» печатается на Ямской — та же улица, где когда-то была «Правда»… Типография бывшего меньшевистского «Дня». Ротационка, две наборные, стереотип. Все чин чином. Дело идет нормально. Нормально и то, что в типографии работают за восьмушку хлеба; что в стереотипной, когда прекращается подача тока, матрицы делают, подогревая металл на керосинках. Стереотипная всегда была адом: жаркие печи, отравляющие испарения свинца, клокотание плавящихся остатков металла. Все вручную. Теперь прибавились холод, голод, коптящие керосинки. Но солдаты свинцовой армии не сдают. Тут есть наборщики, знакомые по «Правде». Выпускающий — тоже оттуда. И как они все стараются сделать свою «Красную» понаряднее! Крупные заголовки, тексты, набранные разнообразными шрифтами, все броско, живо… «Вульгарно», — морщатся те интеллигенты, что сейчас не подают руки журналистам, пришедшим к большевикам.
— «Красная» травит интеллигенцию, — заявляет знакомый литератор Демьяну.
— А не наоборот? — щурится он. — Не интеллигенция травит революцию? Не вы ли возмущались, что наша газета орет уличным криком, что в ней не пристало подвизаться профессиональным работникам пера? Вы же бойкотируете нас! Кто лишь вчера говорил в кафе «Петроградского эха» о пришедшем к нам человеке: «Безнадежно нашпигован Володарским»? Ведь с ним отказались поздороваться!
Демьян любит новую газету за весь ее новый, боевой облик, за то, что она пахнет огнем и порохом, что в ней слышен высокий, звенящий металлом голос Володарского. Появляясь здесь между митингами и заседаниями, он говорит тем немногим, что пришли сюда, журналистам:
— Короче. И слова не те. Берите простые, разговорные. Без литературщины.
Он требует действенного, ударного, торопливого языка. Он же указывает выпускающему:
— Рассекайте верстку частыми заголовками. Давайте в них действие. Выделяйте главное. «Правда» родилась как газета для рабочих. Мы — для всех работающих. Это наш сегодняшний читатель! Нас должны читать извозчики!
И это достигается. Тираж растет. Читатель «Красной» ищет ее, хватает из рук. Потому Демьян спешит поспеть на свою «колокольню».
В редакции работают часов с шести. К ночи приедет Володарский. Сядет в свою клетушку. И польются строки передовой… «Не для того свергали мы царя и капиталистов, чтобы подчиняться воле чужих кайзеров и чужих баронов. Мы хотим мира честного и демократического, а не мира похабного…»
В другой клетушке сидит Василий Князев. Демьян любовно смотрит на поэта, потому что ему нынче трижды дороги все искренние, честные авторы. А Князев сам таков и с другими обходится как надо. Старается, выбирает из малограмотной почты все хоть сколько-нибудь годные стихи. Переписывает их наново. И отдает в набор, аккуратно подписав имя, указанное на конверте. То же делает иной раз и Демьян, и не только в «Красной». Публикует в «Правде» стихи, указывая, что взял ритм и столько-то строк из читательского произведения, да ставит имя этого читателя как соавтора рядом со своим. Отсюда и пойдет его позднейшая система обращения с читательскими письмами.
Многое-многое пойдет отсюда, от первых послеоктябрьских месяцев. Но пока они мчатся в тревоге, в холоде, голоде, Демьян пишет, что «рано праздновать победу», «что воздух весь насыщен ядом» и что «свободно мы вздохнем, когда в бою с последним гадом ему мы голову свернем».
Забота о литературе, о читателе — это пока только забота о бойцах за революцию. Это они решат исход дел, обсуждаемых в Брест-Литовске. Это им расплачиваться за то, что в феврале комиссия по мирным переговорам объявляет об окончании перемирия и о том, что «снова начинается состояние войны»…
А потому — снова митинг. Опять митинг. И не всегда только митинг. Случаются встречи… Как их назвать? Большей частью Демьян попадает на них прямо из семьдесят пятой комнаты Смольного. Здесь следственная комиссия по борьбе с анархией, погромами, грабежами, саботажем — контрреволюцией. Таких комиссий несколько. Но в этой делами заворачивает Бонч-Бруевич.
Демьян видит тут пойманных с поличным мастеров подделок советских печатей и подписей — вплоть до ленинских. Видит принципиальных монархистов. Матерых преступников. Испуганных юнкеров. Хозяек ночных притонов. Вовсе нелепых людей — каких-то юродивых, истериков, используемых как «живой динамит» против Советской власти.
…Перечислить всех нет мочи.
Вся их жизнь — от ночи к ночи.
Бомбометы, пулеметы,
Бесшабашные налеты,
Дух тяжелый, хоть и вольный,
И трусливый взгляд на Смольный:
Долго ль нам гулять по свету?
— Бонч тянуть нас стал к ответу…
Здесь изнанка революции, ее «страшное», как говорит Бонч-Бруевич; а Демьян Бедный не праздничный, парадный поэт. Он работник. И ему до всего дело. Откуда и почему прибегают сюда взволнованные солдаты, матросы? Они всегда сообщают нечто чрезвычайное. Иной раз Демьян считает свое присутствие уместным не на митинге, а при чрезвычайных обстоятельствах.
В семьдесят пятую примчался матрос. Не хочет говорить вслух. Отводит Бонч-Бруевича. Шепчет. Сколько Демьян ни настораживает уши — бесполезно! Встревожился и Владимир Дмитриевич. Быстро уходит. Куда? Ясно, к Ленину.
Подождем…
— Товарищи! — вернувшись, обращается начальник семьдесят пятой к двум рабочим комиссарам. — Надо срочно выехать. Машина есть. Адрес: Второй флотский экипаж, за Николаевским мостом. Пьянка. Анархия. Много оружия. Самочинные аресты офицеров.
— Я — с вами, — поднимается Демьян.
Красных балтийцев он знает хорошо. Появились «черные»? Надо познакомиться. Едем!
Их встречает большое полотнище: «Да здравствует анархия!»
— По крайней мере откровенно, — замечает Демьян.
Идут просторным залом. Пробираются меж ящиков с оружием. Шагают по кучам патронов, наваленных на полу. Груды ручных гранат. Связки бикфордова шнура. Револьверы так же навалом. Десятка два пулеметов.
— Вот дьяволы! — сердятся рабочие комиссары. — Мы бережем каждый патрон. Револьверы на строгом учете. А тут…
— М-мда-а… — отвечает Демьян, перемахивая через ящик: тут есть не столько чем «здравствовать», сколько чем это здравствование окончить. — Эх, матросия!
Раздается крик: «Комиссары приехали!» «Матросия» окружает приезжих с нагловатым любопытством. Вооружены до зубов. На ком-то фантастическая одежда: флотская со штатской. Кое-кто пьян. Громкие разговоры. Свист. Полная «непринужденность».
Сейчас важно не потерять ни минуты. Их все-таки «вздернул» приезд комиссаров. Не снизить напряжения, не дать опомниться. Тут есть люди, которые могут выслушать, понять, помочь. Есть и предписание Ленина. Отсюда и начинать.
— Мы — из Смольного. Вот указание председателя Совнаркома. Кто у вас главный?
— Какого председателя? Ленин пишет?
Начинается серьезный разговор. Зал уже переполнен.
— Немедленно доставить самовольно арестованных офицеров!
Некоторое замешательство. Шум.
Перебираются из угла в угол. Толкаются. Говорят еще громко, но при допросе первого офицера становится чуть тише. Допрос идет. Заметно намечается «качание»: одни смеются, другие цыкают. Переломный момент выявляется в неожиданной форме: посланцам Смольного приносят чай, хлеб, соль. «Сдвиг» оценен. Допрос продолжается. И наконец, окончен. Двое освобождены, один будет отправлен в семьдесят пятую комнату.
С трудом вся команда «сдвигается» в нужную сторону. Здесь чувствуется раскол, смута, невежество. «Анархисты» говорят что-то о Кропоткине, но толком не знают, кто он такой. Когда Бонч-Бруевич замечает, будто вскользь, что знаком с ним, это вызывает полную растерянность. Хорошо. Значит, можно начать разговор… Потом надо пройти по всему помещению Второго флотского… Приехав сюда около двенадцати, только к позднему рассвету они заканчивают эту операцию. Вполне мирно.
Уже утро. Демьян снова шагает по наизусть известным колдобинам смольнинского двора. Сейчас он зайдет к Володарскому в сорок девятую комнату, где он принимает уже не в качестве редактора, а комиссара. Разбирается с целой сворой авторов, изрыгающих на Советы клевету. Тут попадаются махровые экземпляры. Просто басенные «звери»! Впрочем, почему «звери»? Александр Блок сказал точнее про тот же «Вечерний час», «Петроградское эхо», «Вечерние огни»: «Всякая вечерняя газетная сволочь теперь взбесилась, ушаты помой выливают…»
А Володарский разбирается. Ну кто у него сегодня там?
Но Демьяна перехватывают еще в коридоре.
— Ты-то нам и нужен. Зайдем сюда. Посмотри — вот плакат — «Коммунар»! Срочно нужна подпись!
Подпись готова через пятнадцать минут. Плакат уходит в типографию. Еще встреча, разговор (а встретиться есть с кем: дядя Костя командует Петроградским военным округом, член Военно-революционного комитета), и уже пора в «Правду».
Потом встречи с балтийцами — на флоте. Другие митинги — где придется. Собирается и пестрая публика. Не всегда слышны одобрительные крики. Сколько враждебного рева! Но большевистские ораторы приезжают не за лаврами. Они ведут бои. И был только один случай, который запомнился Демьяну не как бой и не как дружеская встреча, а как… зрелище.
Вместе с Володарским Демьян поехал в цирк, о котором говорилось: «Чтоб дать отпор буржуйской скверне, спеши, товарищ, на митинг в «Модерне»!» Этот цирк решением Петроградского Совета отдавался под собрания, лекции и митинги только организациям, «стоящим на точке зрения Советской власти». Расположенный на Петроградской стороне, в аристократическом районе, этот старый, ободранный дом был, собственно, даже и не цирком, а каким-то архитектурным гибридом театрального типа. Удивительно запущенный внутри и снаружи, именно этот «Модерн» стал постоянным местом выступлений большевистских ораторов. И народ тут сходился самый боевой.
По дороге Володарский говорит Демьяну Бедному:
— «Модерн» стал священным местом. Десятилетия пройдут. Мы уйдем из жизни. А люди не забудут, как тут собирались тысячи, чтобы услышать слово правды… И если дом истлеет от старости, было бы справедливо поставить на его месте памятник большевистским агитаторам. Или нет — не агитаторам, а слушателям!.. Рабочим, солдатам, нашей славной большевистской Петроградской стороны… Ну, вот и приехали…
Демьян не собирается выступать. Хочет послушать Володарского: «Не разберу — пишет он лучше, чем говорит, или говорит лучше, чем пишет?» Голос у него высокий, замечательной силы и красоты. Выразительны движения рук, каждый поворот головы в желании объять взглядом всю аудиторию. А уж сама речь — пламень! Всякий раз новая поэма в прозе.
Великолепно говорит Луначарский, тоже постоянно выступающий здесь. Никогда не снижается, не подравнивается под необразованную публику; с необыкновенной, артистической легкостью поднимает ее до себя. И Анатолий Васильевич, будучи оратором-мастером, художником, все же поражается таланту Володарского: «…голос стальной, энергия какая-то электрическая, сравнения — фабрично-заводские, умение штамповать словечки, которые после расходятся в сотнях тысяч экземпляров. Говорит так, что тысячи потом разносят его речь сотням тысяч. Это свойство он принес и в газету как публицист».
Демьяну хочется еще раз послушать Володарского.
Они вошли в темный зал. На трибуне тускло горит керосиновая лампа. Вроде в зале никого и нет? Сразу не разберешь. Но какой-то оратор держит речь. И лишь понемногу, когда глаза привыкли к темноте, стало понятно, что зал переполнен.
Отовсюду светились, мерцали звездочки самокруток. После в этом мерцании стал заметен даже клубящийся дымок. И выглядело все это таинственно и необычно, чуть ли не мистически.
Поэт надолго запомнил этот митинг. Когда много лет спустя ставилось его обозрение «Как четырнадцатая дивизия в рай шла», он увидел огоньки душного митингового «Модерна», и бравая песня отправляющейся в рай дивизии прозвучала в темноте: одни только огоньки, как звезды, замерцали, — почти так, как тогда, в семнадцатом…
Долго, всю жизнь ему светили огни ночного Смольного, огоньки солдатских и матросских цигарок, закопченные лампы над столами типографских факторов, да и та единственная свеча, которую приходилось зажигать то там, то тут, когда город внезапно оставался без света.
Свет отключали часто. Ток подавался только на предприятия. В квартире Демьяна становилось темно. Все керосиновые лампы на даче. Семья там. Свечи не всегда достанешь. Смастерил себе коптилку. Такая когда-то тускло мигала в душной придворовской хате долгие осенние вечера, длинные зимы… И не эта ли коптилка заставила его в бурные, тревожные дни вспомнить былое? Не при ней ли написано одно из немногих лирических стихотворений, напечатанных в «Правде» 6 января 1918 года? Демьян Бедный поведал своим, уже избавленным от господ читателям, каковы были рождественские праздники его детства:
Помню — господи прости,
Как давно все было! —
Парень лет пяти-шести,
Я попал под мыло.
Мать с утра меня скребла,
Плача втихомолку,
А под вечер повела
«К господам на елку».
…
«Здравствуй, Катя! Ты — с сынком?
Муж, чай, рад получке?»
В спину мать меня пинком:
«Приложися к ручке!»
Сзади шум. Бегут, кричат:
«В кухне — мужичонок!»
Эвон, сколько их, барчат:
Мальчиков, девчонок!
…
Кто-то тут успел принесть
Пряник и игрушку:
«Это пряник. Можно есть»,
«На, бери хлопушку».
«Вот — растите дикарей:
Не проронит слова!..
Дети, в залу марш скорей!»
В кухне тихо снова.
Фекла злится: «Каково?
Дали тож… гостинца!..
На мальца глядят как: во!
Словно из зверинца!»
…
Попрощались и — домой.
Дома — пахнет водкой.
Два отца — чужой и мой
Пьют за загородкой.
Спать мешает до утра
Пьяное соседство.
…
Незабвенная пора,
Золотое детство!
Может быть, в самом деле тусклое мерцание навеяло грустные стихи? Нет. Если бы на настроение Демьяна Бедного влияли подобные внешние обстоятельства, он не смог бы столько работать для революции. Ведь на его воспевающей Октябрь поэме проставлена дата: «1917—7/XI—1922». Весьма вероятно, что он обдумывал замысел, искал ритмы своей поэмы «Главная Улица» при одиноком огоньке свечи или коптилки. Они сопутствовали ему в работе и позже. Но вот что он видел перед собой, когда писал о вышедшем на Главную Улицу истории Новом Хозяине:
Вышел — и все изменилось вдруг:
Дрогнула, замерла Улица Главная,
В смутно-тревожное впав забытье, —
Воля стальная, рабоче-державная,
Властной угрозой сковала ее:
— Это — мое!!
Улица эта, дворцы и каналы,
Банки, пассажи, витрины, подвалы,
Золото, ткани, и снедь, и питье,
Это — мое!!
Библиотеки, театры, музеи,
Скверы, бульвары, сады и аллеи,
Мрамор и бронзовых статуй литье,
— Это — мое!!
Поэту все равно, в какой обстановке он работает, когда он видит то, ради чего он жил; видит, как «Из закоулков, из переулков, темных, размытых, разрытых, извилистых, гневно взметнув свои тысячи жилистых, черных, корявых, мозолистых рук», выходит его народ-победитель.
Он слышит крики и испуганную ругань тех, кто тонет в буйном революционном прибое. Это для него высшая музыка, высшая поэзия. Он никогда не отдаст дани лирике, навеянной поэтической свечой, не позволит себе рассказать о вызванных ею лирических чувствах, которыми богат, как всякий одаренный художник. Его скромный дар, как он сам говорит, нужен ему только для дела. А дела так много, что даже поэму о Главной Улице он сумеет создать и напечатать лишь в пятую годовщину Октября. Он донесет в этой поэме тревожный барабанный бой, твердую поступь Нового Хозяина. И это будет одно из немногих произведений, которое он назовет именно поэмой, тогда как всю предысторию событий, включая Февральскую революцию, видел и называл только повестью.
Долго работается повесть. Еще дольше — поэма. Каждый шаг революции требует ежечасной борьбы. Каждый номер каждой газеты должен отражать ее по горячим следам. К утренним выпускам «Красной» прибавились вечерние. Все нужно делать только сегодня.
И случилось одно такое «сегодня», которое застало Демьяна врасплох. Оно подкрадывалось потихоньку, а он и не заметил.
22 февраля вечером в семьдесят пятой комнате раздался звонок.
Оказавшийся тут Демьян знает, что Бонч-Бруевич ждет приезда старшего брата. Как будто звонок именно от него, потому что ответ таков:
— Тебя ждут. Сейчас же высылаю на вокзал машину. Владимир Ильич просит приехать сюда немедленно.
— Кто жалует? — подчеркнуто уважительно, но не без иронии спрашивает Демьян.
— «Его превосходительство» — Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, — отвечает другу Владимир Дмитриевич; он тоже не прочь в самый серьезный момент съязвить приятелю, в свое время много язвившему насчет брата-генерала. А тот уже давно снял генеральские погоны: еще в ноябре принял предложение Совнаркома стать начальником штаба Верховного Главнокомандующего.
— Любопытно, что расскажет… — гадательно бросает Демьян.
Сколько бы он ни вышучивал генеральскую философию, мнением такого военного специалиста, как Михаил Дмитриевич, всегда интересовался. Демьян, конечно, без него в курсе. Свердлов Дзержинский, Еремеев, Антонов-Овсеенко, Подвойский, которых он видит каждый день, не держат его в неведении. А все-таки… А все-таки «его превосходительство» прибыл из Ставки. И вызвал его Ильич. Демьян уткнулся в лежащую перед ним карту.
Немцы в Минске, Ревеле, Юрьеве. Отошла Украина. Начался натиск немецких войск со стороны Нарвы. Да, карта не говорит ничего хорошего поэту…
Однако бывший генерал, очевидно, видит ее все-таки иначе, чем поэт.
Демьян настолько не мог предположить, к чему приведет информация начальника штаба, что даже растерялся.
Немного спустя Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, как он сам рассказывает, пришел к Ленину с таким заявлением:
— Владимир Ильич, правительство, находящееся в Петрограде, является магнитом для немцев. Они отлично знают, что столица защищена только с запада и с юга. С севера Петроград беззащитен, и высади немцы десант в Финском заливе, они без труда…
— Где же, по вашему мнению, должно находиться правительство?
— В Москве.
— Дайте мне об этом письменный рапорт, — ответил Ленин.
Решение было принято на закрытом заседании Совнаркома. Организация выезда поручена заведующему семьдесят пятой Владимиру Дмитриевичу Бонч-Бруевичу.
Тайна соблюдалась строжайше. Но когда Владимир Дмитриевич сказал Демьяну, чтобы потуже набил портфель: завтра в одиннадцать часов вечера — отъезд из Петрограда, старый друг впервые увидел поэта онемевшим.
Бросить Питер? Красный Питер?.. Уехать из города, в котором… Вот случай, когда нет слов. Да и некому их говорить. Нельзя повинить даже старшего Бонч-Бруевича. Ленин того же мнения. Затем и вызвал. Решение принято.
Незачем говорить и Владимиру Дмитриевичу, что немыслимо оторваться от города, в котором поэт так явственно слышит революционный ритм своих стихов. Об этом не говорит никому. Никогда. Здесь, на этой Главной Улице с ее удивительным, единственным эхом, он до сих пор слышит стук барабанов, которым еще не скоро найдет равнозначное звучание… Да и найдет ли теперь, вдали от нее?
— Однако, — в смятении возражает Демьян, — как же быть с Верой, с детьми?
Бонч-Бруевичу отлично известно, что семья друга отрезана. Оказалась «за границей» с тех пор, как Финляндия получила самостоятельность. Старшая дочь еще дальше. На Украине. Но если удастся их всех выцарапать, то никакого значения не имеет, приедут они в Питер или в Москву.
После минутной паузы Владимир Дмитриевич отвечает:
— Мы тоже едем без Веры Михайловны. Она только проводит нас, а сама — на Северный фронт. Вы поедете в нашем купе, со мной, Лелей, Ульяшей. Набивайте портфель потуже!
А в ушах поэта словно стучат победные барабаны революции: «Трум-ту-ту-тум! Трум-ту-ту-тум!» Здесь он слышал их, здесь, на этой Главной Улице. Здесь, на широких просторах красного Питера, он улавливал ритм начала своей поэмы: видел, как рабочие массы «Движутся, движутся, движутся. В цепи железными звеньями нижутся…».
…Неужели нет сил отстоять Питер? Демьян не знал раньше, как любит его. Об этом сказала ему боль вынужденного, казалось, оскорбительного прощания… А полюбил этот город давно, еще впервые оказавшись на набережной Невы, еще не зная, что он скажет обо всем, что увидел тогда: «Это — мое!»
Питерские фабрики и заводы дымили на обложке его первой книги басен. Питерские рабочие, балтийские моряки, типографские наборщики, бурные митинги и демонстрации, наконец, бои, в которых родилась революция. Все славное «сегодня» и «вчера» бросить?..
Не так уж много привязанностей было у Демьяна, и не легко они возникали. Но уж когда возникали, он держался за них мертвой хваткой.
…Понимая всю бессмысленность своих протестов, перед самым отходом поезда апеллировал к Ильичу. И услышал короткое:
— А все-таки Москва!..
Приставал и потом. «И он мне, — рассказывал Демьян, — на все мои вздохи и охи и на все аргументы, а аргументов я находил бесконечное количество, прищуривши так один глаз, отвечал всего одним словом:
— Москва…
Я ему сейчас же, понимаете, снова!.. А он опять:
— Москва…
И он мне так раз десять говорил. Но все с разными интонациями».
В конце концов, признается Демьян, «я тоже начал ощущать, а ведь в самом деле Москва!..»
Человек, который когда-то прибыл в Санкт-Петербург со свидетельством о бедности, уехал оттуда известным всем беднякам поэтом, в имени которого это унизительное слово звучало гордо — с большой буквы.
Первый правительственный поезд подошел к перрону вокзала новой столицы 13 марта 1918 года. В апреле Демьяну Бедному должно было сравняться тридцать пять лет. Он прожил уже большую половину своей жизни.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.