II «Сделал глупую издержку…»
II
«Сделал глупую издержку…»
От московских друзей Батюшков с трепетом ждал оценки «Моих пенатов», которые были посланы еще из Хантонова. Наконец в начале мая Вяземский написал ему свои замечания и высказал в целом очень лестную оценку: «Заметив стихи, которые мне не понравились, с таким же чистосердечием скажу тебе о прочих, что они прекраснейшие! Много новых и прелестных выражений: птички, которые со крылышек отрясают негу, — божественно! Язык вообще отличный! Обнимаю тебя тысячу раз и тысячу раз за эту пиэсу. Браво! Браво! Батюшков!»[225] Жуковский пока молчал и заставлял Батюшкова нервничать. «…с нетерпением, смешанным со страхом, ожидаю его ответа»[226], — признавался он Вяземскому. А Жуковский, вдохновленный «Моими пенатами», к этому времени уже готовил стихотворное послание «К Батюшкову», написанное по той же поэтической схеме — короткая строка трехстопного ямба стала с легкой руки Батюшкова неотъемлемой принадлежностью дружеского послания:
Сын неги и веселья,
По музе мне родной,
Приятность новоселья
Лечу вкусить с тобой;
Отдам поклон Пенату,
А милому собрату
В подарок пук стихов.
Увей же скромну хату
Венками из цветов;
Узорным покрывалом
Свой шаткий стол одень,
Вооружись фиалом,
Шампанского напень,
И стукнем в чашу чашей
И выпьем все до дна:
Будь верной Музе нашей
Дань первого вина.
Пройдет еще немного времени, и каждый поэт из круга Батюшкова напишет свое послание к друзьям, используя «Мои пенаты» как образец.
Несмотря на лестные оценки, Батюшков, как обычно, сомневается в своем даровании и поэтических возможностях. Это состояние у него связывалось с физическим недомоганием. В начале лета Батюшков заболел и не мог оправиться в течение нескольких месяцев. В ответ на долгожданное письмо Жуковского он жалуется: «Я пишу мало, и пишу довольно медленно (это было абсолютной правдой. — А. С.-К.); но останавливаться на всяком слове, на всяком стихе, переписывать, марать и скоблить, — нет, мой милый друг, это не стоит того: стихи не стоят того времени, которое погубишь за ними. <…> Я весь переродился — болен, скучен и так хил, так хил, что не переживу и моих стихов»[227]. Однако, словно опровергая самого себя, в то же самое письмо он вкладывает новое послание Жуковскому, написанное в стиле «эпитафии себе заживо». Внимательный читатель, однако, без труда распознает в нем знакомую сатирическую ноту:
Все сердцу изменило:
Здоровье легкокрыло
И друг души моей.
Я стал подобен тени,
К смирению сердец,
Сух, бледен, как мертвец;
Дрожат мои колени,
И ноги ходуном;
Глаза потухли, впали,
Спина дугой к земле,
И скорби начертали
Морщины на челе. <…>
Ах, это ли одно
Мне роком суждено
За стары прегрешенья?
Нет, новые мученья,
Достойные бесов:
Свои стихотворенья
Читает мне Хвостов
И с ним певец досужий,
Его покорный бес,
Как он, на рифмы дюжий,
Как он, головорез:
Поют и напевают
С ночи до бела дня,
Читают мне, читают,
И до смерти меня
Убийцы зачитают!
Из прочих событий, к литературным будням и праздникам не относящихся, стоит упомянуть о портрете, который весной 1812 года заказал Батюшков, чтобы подарить сестре Александре: «Я на сих днях сделал глупую издержку — ты никогда не угадаешь, на что я бросил сто рублей? — на мой портрет, нарисованный карандашом одним из лучших здешних художников. Я тебе оный пришлю с первой удобной оказией. Он очень похож и очень хорошо нарисован»[228]. Не совсем понятно, о каком портрете упоминает Батюшков в этом письме. У исследователей есть большое искушение связать эти слова с известным портретом О. А. Кипренского (тем более в письме говорится об «одном из лучших здешних художников», притом что Кипренский был частым гостем дома Олениных). Искушение это тем притягательнее, что посланный из Петербурга портрет будет еще фигурировать в родственной переписке самым трогательным образом. Младшая сестра Батюшкова Варвара дважды упоминает его в письмах брату: «Я получила письмо от Александры, в котором она извещает нас, что… Вы заказали для нее свой портрет; мне не терпится его увидеть»[229]. И уже по получении: «Я нахожу, что портрет Ваш очень похож, и я рассматриваю его всегда со сладкою радостию»[230]. Видимо, «со сладкою радостию» портрет нежно любимого брата рассматривала не одна Варвара — Александра Батюшкова благоговейно берегла его изображение. В первые месяцы войны, когда обстановка в провинции была не менее тревожной и неясной, чем в столице, А. Н. Батюшкова покинула Хантоново, чтобы в Вологде соединиться с сестрами. Описывая свои быстрые сборы, она упомянула о самых дорогих вещах, взятых в дорогу: «Собравшись оставить мою пустыню, за долг себе поставила взять с собою благословение наших родителей (иконы. — А. С.-К.) и, милый друг, твой портрет»[231]. Дошедший до нашего времени портрет Батюшкова работы Кипренского традиционно датируется 1815 годом, так что едва ли он может быть признан тем самым, о котором переписывались накануне войны поэт и его сестры.
В родных пенатах, откуда совсем недавно Батюшков бежал в столицу, покоя и достатка по-прежнему не было. Сестра Елизавета ждала прибавления в семействе, при этом долго и тяжело болела («поскольку я уже на третьем месяце, невозможно принять почти никакого лекарства»), В письмах она жаловалась на безденежье («долги мучат нас до потери рассудка»), просила о помощи («могу ли получить денежную ссуду, заложив в Петербурге 40 моих крестьян»)[232]. Сестра Варвара, здоровье которой всегда вызывало особенные опасения у близких, кашляла кровью. Имения требовали присутствия Батюшкова: его зять П. А. Шипилов, муж сестры Елизаветы, не справлялся с управлением в отсутствие хозяина. Сестра Александра была принуждена решать все хозяйственные проблемы самостоятельно, в том числе и собирать оброк в зачет будущего, чтобы высылать деньги живущему в столице брату. Осознавая наваливающиеся на плечи близких трудности, Батюшков тем не менее всеми силами пытается отсрочить свой отъезд из Петербурга. «Я, право, иногда вам завидую и желаю быть хоть надень в деревне… правда, на день, не более, — признается он сестре. — Бога ради, не отвлекайте меня из Петербурга, это может быть вредно моим предприятиям касательно службы и кармана. Дайте мне хоть год пожить на одном месте!»[233] Но этого года у Батюшкова уже не было. В 6 часов утра 24 июня 1812 года 220 тысяч солдат французской армии вошли в город Ковно (современный Каунас), форсировав Неман. Через пять дней южнее Ковно Неман перешла другая группировка — 79 тысяч солдат под командованием принца Богарне. Точно с такими же силами под Гродно Неман пересек Жером Бонапарт. Со стороны Варшавы двигался 30-тысячный австрийский корпус. Началась Отечественная война.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.