9

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9

Пахло дымом и печеной картошкой.

У костра сидел дед Вавила. Его квадратный лоб был исполосован морщинами, свалявшиеся волосы походили на белый войлок, борода слегка дрожала. Он палочкой выкатил из золы картофелину, подул на нее, перекинул с ладони на ладонь, обжигая заскорузлую, покрытую трещинами кожу, и бросил на горячие угли.

— Малость не упрела. — Зарыл поглубже и, подняв голову, крикнул: — Эй, молодушка! Ты, чай, проголодалась?

— Спасибо, дедушка, — ответила Надя, отрываясь от изгороди. — Я сыта.

— Ну подсаживайся погреться. — Указал на сосновый пень, выкопанный в бору на растопку. — Мимо нас не проедут.

Но пень был смолистым, и Надежда Константиновна присела к костру на корточки. Задумчиво следила за коротенькими струйками пламени, колыхавшимися, как лепестки подсолнечника под легким ветром.

…Когда она с матерью ехала в село, здесь еще не было кострища. Ворота стояли широко распахнутыми, и скот пасся в полях.

Поскотину шушенцы закрыли после николина дня. Тогда и соорудил старый бобыль новый шалаш на месте прежнего, разломанного быками. Развел костерок, стал открывать ворота проезжим. Мужики одаривали сторожа: кто картофелиной, кто куском калача, а кто и печеным яйцом. А чиновники да лавочники бросали на пыльную дорогу полушку или грош, случалось — даже копейку. Тем и жил старик.

Первый раз Надежда пришла сюда с Владимиром тоже в вечернюю пору. Вавила вот так же сидел у костра, грел босые ноги и сетовал на то, что перезимовавшая в погребах картошка «шибко сластит».

— Н-да, — сочувственно проронил Владимир Ильич. — А если побольше соли?

— Да ведь соль-то, она… на дороге, чай, не валяется.

— А мы вам завтра принесем.

Владимир Ильич прислушивался к каждому слову бобыля. Кто же он такой, одетый в лохмотья, изломанный жизнью человек? Можно сказать, голый на голой земле. На богатой сибирской земле, в «мужицком раю», как называет Минусинский округ доктор Крутовский! Бродяга? Нет, тот не усидел бы у поскотинных ворот.

На следующий день принесли соли. Вавила первым делом густо посолил корочку хлеба и долго жевал ее, причмокивая, потом запил водой из котелка. И стал разговорчивее.

Он — из переселенцев. В его родной пензенской деревушке полоски пашни меряли даже не аршином, а четвертью. Ну и соблазнились мужики посказульками о вольной сибирской земле: «Сколько душе угодно, столько и паши! Благодать осподня!»

Владимиру Ильичу припомнились переселенцы, высадившиеся из вагона где-то около Боготола. Тоже были пензенские. Старик в зипуне… Уж не он ли? Нет, тот был помоложе и покрепче. Из лыкового пестеря торчал узенький сошник от самой убогой сохи, в какую впрягают одну лошадку. Крутовский озадачил пришельца: «Такой копарулькой нашей земли не поднять…»

— А нам и не довелось подымать для себя-то, — рассказывал Вавила, грея над костром скрюченные пальцы рук, черных, словно корневища. — Справному мужику пахали пары на его тройке. После подряжались пошеничку жать. Подесятинно. Ох, и большие же десятины у сибирских старожилов! А серпом-то, чай знаете, немного заробишь. Все ж таки сгоношились — избушку себе поставили, навроде землянухи. Можно бы зиму скоротать. Да от худобы расплодилась вша. Как мураши весной. И никакого не было от нее спасенья. А на святках навалилась горячка и… — Старик, хрипло вздохнув, прикрыл глаза тяжелыми веками. — И остались мы с внучком-несмышленышем. Его добры люди взяли в сыновья, а мне… мне бы до своей деревни как-нибудь докарабкаться. Пособил бы бог. В свою бы землю, рядышком с упокойницей…

Сейчас Вавила рассказывал о минувшей зиме. За немудрые харчи топил печь под овином Симона Ермолаева. И спал там же, на земляной лежанке, как барсук в норе. В одну из ночей сонный угорел так, что утром молотильщики недвижимого вытащили на мороз, лоб натерли снегом, в уши сунули по ягодке мороженой калины… Полежал на ветру. И помаленьку оклемался.

— Чай, не суждено умирать в чужом-то краю. — Старик поцарапал в бороде, вздохнул. — Насобираю копеек и — в свою сторонушку. Хоть ползком, да доползу. В Сибири жисть — хуже некуда. — Шевельнул ступнями босых ног. — Лапоточки и те не из чего сплесть.

Вот она, горькая доля новоселов! Володя написал об этой доле в своих «Рынках».

А там, в российских губерниях, на их родине, еще хуже. И Надежде вспомнился бобыль-дровосек, с которым девчонкой ездила в лес. Вспомнила она и нищих на папертях церквей, и бурлаков на пристанях, и городских босяков. Когда-то ее потряс страстный обличительный трактат Льва Толстого «Так что же нам делать?». О Хитровом рынке, о ночлежках: три копейки без подушки, пять — с подушкой. Тогда и задумалась впервые: как повернуть жизнь, чтобы бедных не было? Стала вместе с матерью помогать беднякам на сенокосе. Позднее поняла — этим жизнь не повернешь.

Не счесть их, вот таких обездоленных, босых да голодных. Убогая, нищая матушка-Русь!

Старик не просит подаяния — он тут, отворяя и закрывая ворота, зарабатывает свои гроши да полушки. Но как-то надо ему помочь…

Вавила, видя тревогу на лице, принялся успокаивать:

— Не горюй, бабонька… Только я не кумекаю, ладно ли сказал? Коса-то у тебя одна… Дома-то мы звали барышнями да барынями. Здесь бар нету, — без их и то дюже тошно. А ты не печалься. Воротится твой Ильич.

Старик снова достал картофелину, разломил пополам, и над горячей мякотью заструился парок. Одну половину подал на щепке:

— Ежели не побрезгуешь.

А сам потянулся рукой к мешочку с солью и вдруг замер:

— Слышь, колокольчики!..

Положив половинку картофелины на пенек, Надежда метнулась к воротам:

— Я открою.

— Чижело тебе, несвычно.

— Мне хочется самой…

Показалась приметная пара лошадей: на пристяжке — соловый, у гнедого коренника — звезда на лбу, как фонарь. Едет Володя!

Но что это? Рядом с ним чернеет какая-то фигура. Кто такой? Уж не жандармский ли офицер?

Протяжно заскрипели ворота. Открыв их, Надежда встала у обочины, помахала рукой Володе; сдерживая волнение, всматривалась в незнакомца.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.