2. Путешествие с героями Руставели
2. Путешествие с героями Руставели
Весной 1968 года я приехал в Москву защищать свою докторскую работу. Накануне дня заседания Ученого совета в столице находились лишь два моих оппонента — доктор-москвич Юрий Николаевич Завадовский и член-корреспондент Академии наук Нина Викторовна Пигулевская, уже прибывшая из Ленинграда. Третий оппонент, из Тбилиси, все еще не появлялся. Я нервно ходил по канцелярии института, поглядывая на окно, за которым смеркалось.
Внезапно открылась дверь и вошел худощавый, подтянутый пожилой человек.
— Профессор Маруашвили? — бросился я к нему.
— Да. Вы — диссертант? Очень рад. — Он крепко пожал мне руку. — Волнуетесь?
— Я боялся, что вы не приедете. Путь из Тбилиси велик, и потом — вдруг обстоятельства…
— Но я же дал слово грузина, что приеду! — сказал профессор Маруашвили, смеясь. — Разве можно его нарушать? — Он удобно уселся в кресло, достал из кармана пачку сигарет и протянул мне:
— Что написано?
Я наклонился и прочитал по-грузински: «Даиси». Леван Иосифович — так звали профессора — серьезно посмотрел на меня и заметил:
— Диссертация у вас хорошая; но только сейчас я убедился, что вы — востоковед.
У этой шутки был глубокий смысл.
* * *
Учебная программа университета не может и не ставит своей целью подготовить ученого. Почему не может? Потому что для осуществления столь великой задачи пятилетний срок слишком ничтожен: ученый должен учиться всю свою жизнь. Почему, хотя бы в отношении избранных единиц, программа не ставит своею целью образовать ученых? Потому что — не говоря уже о том, что государство не может позволить себе иметь корпус «вечных студентов», — учить на ученого невозможно, он образует себя сам, трудясь в лаборатории жизни и никогда не ставя себе конечного рубежа. Он не ищет специальной темы своих занятий, работа над которой даст начало его медлительному, неровному, но необратимому творческому созреванию; такая тема сама находит его, годами носящего в себе интерес ко всему, что лежит за горизонтами программы, мечтающего о совершенстве, готового ради этого отказаться от многих легких и скоротечных радостей, Он не предается томительным размышлениям о том, стоит ли ему читать того или другого восточного автора, а решает, что к восточным авторам в своем активе он должен прибавить и античных, оказавших столь значительное влияние на культуру Востока, — не говоря уже о Шекспире и Данте, Монтене и Лессинге, Кальдероне и Толстом. Наконец, он не задумывается над тем, какой язык «учить», чтобы «сдать минимум»: ему всегда, до конца его дней, нужен максимум, нужны языки и языки… Можно, конечно, и не вступать на этот путь, полный вечного напряжения, требующий жертв; никто не осудит человека, пожелавшего предпочесть учебную программу научной, рассматривающего свои университетские знания и навыки не как фундамент, а как готовое здание, в котором можно благополучно жить. Но такие люди навсегда остаются более или менее искусными ремесленниками, тогда как учеными становятся лишь художники науки.
Для чего же специалисту в определенной, пусть даже более или менее широкой области требуются «языки и языки», их удовлетворительное знание? Ученый-негуманитар ответит: «Так интересно же, ведь каждый язык — это целый мир». Филолог добавит к этому по крайней мере четыре обстоятельства. Первое — все познается в сравнении. С тех давних пор, когда человеческие племена стали общаться друг с другом через оружие или на мирной ниве обмена грубыми либо утонченными ценностями, питающими тело и дух, — «Krieg, Handel und Piraterie dreieinig sind, sie nicht zu trennen»,[43] говорится в «Фаусте», — языки стали взаимопроникать, каждый из них подвергался влияниям и, в меру прогрессивности отраженных в нем явлений, влиял сам. Теперь, на исходе второго тысячелетия новой эры, уже имеется достаточно материала, чтобы оценить всемирный ряд языков, прошедших сквозь эволюционное созревание и революционные взрывы, — или, по крайней мере значительную часть этого ряда — и критически поверить картину данного языка картиной других, уберегая его в нашем представлении от гордыни или уничижения, проясняя его истинное лицо. Второе обстоятельство: если, допустим, сравнивать арабский и грузинский языки (как ряд и других пар), то это дает и представление о среде, в которую попали арабы при завоевании Кавказа. Какая из культур была выше? Было ли изменение исторических судеб данной страны прогрессивным явлением или, наоборот, оно отбросило ее на столетия назад? Третье: ассоциации. «Постойте, постойте, да ведь сходная грамматическая конструкция, сходный литературный сюжет есть в другом языке, именно в…». И не важно, что там это оформлено по-другому, ведь содержание то же! Ученый, помнящий о том, что человек един, неустанно ищущий параллелей в «неспециальных» для него сферах, часто находящий их там, где меньше всего ожидал найти, обогащает свое исследование, он делает его полнокровным и вечно свежим, будящим новые и новые мысли, он делает его поучительным. Наконец, четвертое: все взаимосвязано, в частности — все культуры Востока зримыми или пока не совсем проясненными нитями связаны между собой. Они влияли друг на друга, и это позволяет расшифровывать элементы одной культуры при помощи элементов другой. Но для выполнения столь ответственной задачи ориенталисту необходимо иметь удовлетворительное представление о разных языках Азии, Африки и Океании.
Таким образом, не следует удивляться тому, что 30 ноября 1966 года, когда в институте с зеркальными окнами на Неву праздновался юбилей великого Руставели, в дружную семью грузиноведов, излагавших на ученом заседании результаты своих исследований текста «Витязя в тигровой шкуре», «затесался» арабист. Причудливые географические названия, встречающиеся в этой поэме, при всем своеобразии внешнего облика, как-то уж очень настойчиво перекликались с теми, которые были мне известны по занятиям арабской морской географией, либо же с теми, существование которых в дальние века можно было себе реально представить, даже еще не успев увидеть их в исторических документах. Последовали долгие разыскания и кропотливые сопоставления, для которых, кроме грузинского и арабского, пришлось привлечь также санскритский, персидский и армянский материал. В итоге появился небольшой доклад «Географический ареал поэмы Шота Руставели», который мне бы хотелось привести здесь, чтобы показать, каким образом данные разных восточных языков и культур могут быть плодотворными друг для друга и насколько широкие сопоставления могут сделать относительно небольшую историческую картину яркой и выпуклой.
* * *
«Попытки отождествления географической номенклатуры „Витязя в тигровой шкуре“ (иногда „вэпхи“ понимают как „барс“, а не „тигр“, но тут слово грузиноведам) небезынтересны потому, что они стремятся выяснить, где реально протекало действие бессмертной поэмы Шота Руставели. Такие попытки предпринимались уже давно, однако их результаты все еще нельзя считать окончательными. Печально, что иногда здесь приходится сталкиваться с несерьезным подходом к этой важной теме. Например, статья „Историко-географические основы поэмы Руставели“, подписанная инициалами А. С. и опубликованная в 1936 году, помещая Мулгазанзари на Черном море, Гуланшаро — в Венеции, а Каджети — на Гибралтаре, игнорирует столь общеизвестный факт, что во время Руставели суда из Индии не могли достигать черноморской акватории через Суэцкий канал, ибо еще не родились ни Лессепс, рассекший две части света протоком из моря в море, ни Верди, увековечивший рождение новой международной магистрали пленительным пафосом „Аиды“; а древний путь из Красного моря к Нилу был засыпан еще в восьмом веке по приказу багдадского халифа Мансура. Не ясно также, зачем понадобилось завозить прекрасную Нестан-Дареджан далеко в сторону от заранее заданного, как считает А. С., ее маршрута в Каджети. Нельзя объяснить и того, почему венецианский дож справляет мусульманский праздник Нового года — новруз. Элементарные несоответствия такого рода, встреченные при изучении истории вопроса, освобождают меня от дальнейшей полемики и позволяют перейти к позитивному изложению темы.
Действие „Витязя“ начинается во владениях „Ростевана, царя арабов“. Это не северная, большая часть Аравийского полуострова, редко населенная кочующими племенами и мало тяготеющая к морю, которое, как увидим, будет играть в поэме довольно значительную роль. Речь идет скорее о Южной Аравии, Arabia Felix[44] римских авторов, знавшей и царицу Савскую (сабейскую), возможный прообраз Тинатин, и могучего царя, осаждавшего Мекку с помощью индийских боевых слонов („А лям тара кайфа фааля раббуки би-асхаби ль-филь?“ — „Разве не видишь, как поступил твой господь со слоновщиками?“ — говорится об этом в 105-й суре Корона). Сабейское царство, Хадрамаут и Химьяр, которые вели дальнюю морскую и караванную торговлю, были широко известны и на Индийском океане и в благодатной Колхиде. Здесь исстари культивировались разведение благовонных растений, городские ремесла и судостроение. Ум и руки поколений превратили Южную Аравию в благоухающий сад; недаром название Адена сразу напоминает нам об Эдеме, том самом, о котором так ярко говорит чеканный стих Руставели: „Мепета шиган сиухве вит эдемс алва ргулиа“…[45] Здесь, в одном из давно угасших мировых царств древности, поэт помещает великого царя Ростевана. Как и в случае с Тинатин, мы и тут встречаемся с реминисценцией: „царь“ — это теперь всего лишь наместник багдадских правителей мусульманской державы, правда, столица метрополии далеко, власть некогда мощных властителей полумира становится все более призрачной и уже немало провинций отпало от халифата, однако йеменский наместник, фактический хозяин древней Сабы, номинально все еще обязан отчетом двору на берегах Тигра. Здесь же, в „царстве Ростевана“, в одинокой пещере тоскует по своей возлюбленной пленник светлой печали Тариэль. Встреча двух первых персонажей повествования, обусловленная пребыванием на одной и той же ограниченной территории, образует завязку поэмы.
Тариэль — воспитанник владыки шести, позже семи индийских княжеств, в которых ученые видят Пенджаб, Синд, Гуджарат, Дели, Гвалиор, Бихар и Бенгалию. Они лежат в Северной Индии, там, где около пяти веков назад скиталась отверженная принцесса Мира Бай, вознося к своему возлюбленному, богочеловеку Кришне, торжественные гимны любви и душевного смятения; самый воздух этих предгималайских просторов насыщен поэзией высокой человеческой страсти, не обошедшей и Тариэля. Семь княжеств на большом пространстве выходят к океану, в них развита навигация. Это подтверждается и титулом Тариэля — „амирбар“ (грузинское „амирбари“), восходящим к арабскому сочетанию „амир аль-бахр“ — „повелитель моря“, от которого, через романские формы, произошло и русское „адмирал“. Но когда злая Кадж-Давар велит неграм (не каджам: они лишь сравниваются с каджами по внешности[46]) увезти Нестан-Дареджан и покинуть ее там, „где бушуют волн обвалы, где б ей был родник неведом, ни замерзнувший, ни талый“ (116), то здесь ни слова не говорится о Каджети, как иногда думают (хотя Каджети, как увидим ниже, тоже находится в Индии и туда несложно было добраться каботажным маршрутом, давно и подробно описанным в арабских навигационных текстах), а просто имеется в виду пустыня на дальнем морском берегу. Но корабль попадает в царство Мулгазанзар, а затем, спугнутый Нурадином-Придоном, вновь уходит в море и достигает города Гуланшаро.
Что же такое Мулгазанзар, грузинское „Мулгазан-зари“? В этом длинном названии мы можем прежде всего выделить элемент „мулг“, соответствующий арабскому „мульк“ — „владение, царство“. Следующее „а“ — это не соединительная планка, наблюдаемая в армянском („лус-а-бэр“ — „светоносец“, „ынтэрдз-а-ран“ — „читальня“, „юсис-а-пайл“ — „северное сияние“), а персидский изафет (приложение) „и“, который в неударной позиции может звучать как „э“, приобретающее в беглом произношении чужеземца оттенок „а“. Далее „зан-зари“ — это персидское „занг-и-зар“ — „золотой Занг“. Занг, в арабской передаче Зандж — область на восточном побережье Африки между Могадишо и южной границей озера Виктория, старинное лоно золотодобычи, практически включавшее в себя и знаменитую „золотую Софалу“. Смешанное арабско-персидское имя правителя этой области в поэме — Нурадин-Придон (правильно Нураддин Фаридун) — хорошо подчеркивает важнейшую роль обеих культур на этом побережье, засвидетельствованную историей. Остров, которым владеет его дядя, — это скорее всего Занзибар (в имени которого сочетаются персидское „занг“ и санскритское „вара“ — „страна“), настолько связанный с материком, что ныне он составляет единое государство с Танганьикой — Танзанию. Как же попали негры и Нестан-Дареджан в это „царство золотого Занга“, арабско-персидское „мульк и-занг и-зар“, руставелиевское „мулгазанзари“? Если не говорить о северо-восточном муссоне — мы не имеем в поэме указания на время года, — то известны случаи, когда в периоды штиля в западной части Индийского океана суда ложились в дрейф и течение сносило их на юго-запад; в 1472 году к берегам Африки была отнесена „тава“, на которой русский купец Афанасий Никитин возвращался из Индии в родную Тверь. Видя в Мулгазанзаре Зандж, мы понимаем, почему Тариэль, находящийся в южной Аравии, объясняет Автандилу направление в царство Придона словами: „На восток держи дорогу“ (170). Это хорошо известный арабским мореходам путь по Аденскому заливу от Баб-эль-Мандебского пролива до мыса Гвардафуй, за которым следует крутой спуск на юго-запад вдоль африканского берега. После всего сказанного реальные реминисценции вызывает у нас и характеристика Придона: „В город наш из стран далеких путь открыт морскому люду“ (125): как известно, еще задолго до новой эры восточное побережье Африки регулярно посещали арабские, персидские, индийские, а изредка даже китайские торговые суда. Наконец, еще одно обстоятельство: сокрушив Каджети, витязи привозят Нестан-Дареджан в Мулгазанзар в январе („И борей нарциссы движет, розу стужей жжет январь“, — 243), т. е. благодаря северо-восточному муссону. Это последнее подтверждение принятой идентификации.
Из Мулгазанзара Автандил в поисках Нестан-Дареджан приезжает в „Гуланшаро“. Что это за место? Когда исследователи, пытаясь расшифровать имена местностей, упоминаемые грузинским поэтом, добираются до их нарицательного значения, они часто заводят себя в тупик, ибо и „городов лужайки“ и „городов роз“ в мире много и, стало быть, само название исключается из аппарата аргументации. Между тем, если грузинское „шаро“ — это действительно персидское „шахр“ — „город“, то грузинское „гулан“ представляет не что иное, как название порта Кулам (Кулам-малай) в южной части западного побережья Индии, уже недалеко от мыса Коморин. Чтобы попасть сюда, Автандилу действительно пришлось „проехать море“ (186). Как и в других портах западной Индии, служивших арабской морской торговле, — Каликуте, Кабукате, Дабуле, Махаяме, Дамане, Камбее — в Куламе был туземный царек. Сила его власти зависела от благосостояния арабской купеческой колонии, поэтому взаимоотношения были достаточно близкими: глава колонии Усен, как звучит это имя у Руставели, т. е. Хусейн (Фатима и Хусейн — так звались жена и сын первого шиитского имама Али ибн Абу Талиба — весьма распространенные в шиитской среде имена, и оба они фигурируют в грузинской поэме) пирует бок о бок с царем. Вся эта обстановка делает понятной строфу (201):
До его [т. е. Усена] прихода царь уж не один испил стакан.
Чаши полны, все довольны, пили вволю, стол весь пьян.
Все забыто: что тут клятвы, что тут вера, что Коран!
Раджа в Куламе с основанием может быть назван „морским царем“ (242): находясь посреди Индийского океана, у стыка его западной и восточной половин, Кулам контролировал все судоходство в этом обширном районе; за проход к востоку, в Бенгальский залив и далее в Китай, каждое судно платило куламскому властителю тысячу арабских дирхемов. Если нанести на карту данные, приводимые арабскими географами девятого и десятого веков Абу Зайдом Сирафским, Ибн Хурдадбихом и Бузургом ибн Шахрияром, то к порту Кулама протянутся три линии регулярного морского сообщения: из Адена и Райсута в южной Аравии и от знаменитой гавани Сираф на восточном берегу Персидского залива. Разбогатевший благодаря своему географическому положению, этот южный порт Малабарского берега в средние века делит с Аденом, Софалой, Маскатом и Сирафом, позже с Басрой — откуда уходит в свои семь путешествий Синдбад, Хурмузом — сказочным „Гурмызом“ старой русской литературы, и Каликутом — куда в 1498 году арабский кормчий привел первых португальцев, славу международного средоточия морской торговли на западе Индийского океана.
Когда Автандил пускается в путь из Гуланшаро в Аравию, „весна была в разгаре, зеленела уж поляна, срок пришел цветенью розы“ (224). И он спешит не только чтобы обрадовать Тариэля вестью об обнаружении Нестан-Дареджан, но и потому, что кончается попутный северо-восточный муссон, длящийся от осеннего до весеннего равноденствия. Это еще раз подтверждает правильность отождествления Гуланшаро с Куламом.
И наконец, Каджети.
Это место находится неподалеку от Гуланшаро, в нескольких днях пути посуху (210, 241). „Как-то раз я был в Каджети“, — говорит Придон (232). Неудивительно: морские сношения между Индией и Восточной Африкой происходили регулярно еще задолго до основания португальской колониальной империи на Индийском океане. Далее он продолжает:
… Эта крепость — грозный град,
Трудно брать его с налету — гор высоких крепок ряд.
И это понятно: Каджети находится в Малабаре, горной стране. Название „Малабар“ происходит от санскритского „малайавара“ — „страна Малайа“; Малайа — имя горного хребта (Западные Гаты, ср. „ги-малайа“, Гималаи). Но что означает название Каджети?
Зная, что „-эти“ („-ети“) — грузинский суффикс местности (Хевсурети — „страна хевсуров, Хевсурия“, но не Хевсуретия, как иногда пишут, ибо здесь русский суффикс накладывается на уже имеющийся грузинский; Русети — „Россия“, Франкети — „-Франция“), мы можем перевести его как „страна каджей“. Но что такое „кадж“, грузинское „каджи“? Санскритский словарь дает значения: „кача“ — „имя местности“; „каччха“ — „берег, побережье; название народности“; небезынтересно и слово „какша“ — „потаенное место, убежище; название народа“. Если помнить о том, что старое индо-персидское „а“ — открытое, что придает ему о-образный оттенок (ср., например, персидское „мадэр и-ма“ — „наша мать“), откуда таджикское соответствие в виде „о“, то название порта Кочин севернее Кулама даст нам нужную локализацию.
Выводы. 1. Географические названия в поэме Шота Руставели нельзя считать вымышленными, как нередко полагали специалисты. Они представляют грузинское отражение реальных форм персидского первоисточника, по-видимому переданного поэту устным путем. Он сам признает существование этого первоисточника (28).
2. Неточности, наблюдаемые в грузинской передаче топонимов арабско-персидского и индийского происхождения, относятся к тому же разряду, что и неточности в передаче нарицательных:
„амирбари“ — от арабского „амир аль-бахр“ — „повелитель моря“;
„миджнури“ — от арабского „маджнун“ — „одержимый“;
„мулими“ — от арабского „муаллим“ — „учитель“;
„патераки“ — от арабского „хатар“ — „опасность“;
и таких собственных, как „Усен“ — от арабского „Хусейн“.
Выяснение причины таких расхождений не входит в тему этого сообщения. Заимствуя у соседей, грузинский язык более скрупулезен: „гиш?ри“, употребляемое Руставели, точно воспроизводит армянское „гишери“ (с естественным передвижением ударения) — „драгоценный черный камень“ (по-видимому, от армянского же „гишер“ — „ночь“).
3. Влияние персидского первоисточника, может быть и весьма несовершенного, уже вне зависимости от других аргументов снимает вопрос о Грузии и южной Европе как местах действия „Витязя в тигровой шкуре“. Перед нами естественная среда творчества ближневосточных народов в средние века — Индийский океан.
4. При всем этом поэма Руставели представляет оригинальный памятник географической культуры грузинского народа, показывающий, что еще в ту далекую пору поэт сознавал: истинный патриотизм неотделим от уважения к другим нациям, вносящим свой вклад в сокровищницу гуманизма. В этом сознании — одна из тайн бессмертия „Витязя в тигровой шкуре“, великой „Вэпхисткаосани“».
* * *
… Снова и снова перелистываю страницы поэмы. Был ли я до конца прав в своих выводах? Лучший судья — время: будущий исследователь, быть может, внесет свои уточнения. Но я рад, что занимался «чужой» темой: рассмотрение материала со стороны в свете хорошо знакомых данных может помочь востоковедам, работающим в других отраслях, и, кроме того, всегда обогащает специальную область, которой отдана твоя жизнь.
И когда я об этом думаю, одно имя прежде других оживает в памяти: Юшманов. Это он, виртуозный знаток множества языков, мысливший универсальными категориями, смело сталкивал слова разных народов и скрупулезно изучал их скрытый механизм, стараясь проникнуть в тайны происхождения и развития этих вечно живых форм; и я, как мог, старался идти по его следам.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.