ГЛАВА 8. “ОТВЕРЖЕНИЕ ОТ ЛИТЕРАТУРЫ”

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 8. “ОТВЕРЖЕНИЕ ОТ ЛИТЕРАТУРЫ”

В расцвете реакционно-“попятных” мероприятий Александра III Лесков, охваченный тревогой за политическую настроенность русского общества и за будущее своей страны, горестно восклицает:

“Скучно, тяжко и вокруг столь подло и столь глупо, что не знаешь, где и дух перевести”.

А через три дня, на утешения и советы корреспондента, отвечает:

“Вы пишете, что не надо падать духом, а надо бодриться. Слова нет, что это так, но ведь всякие силы знают усталость. Столько лет работы и уныния чего-нибудь да стоили душе и телу. Родину-то ведь любил, желал ее видеть ближе к добру, к свету познания и к правде, а вместо того — либо поганое нигилистничание, либо пошлое пяченье назад “домой”, т. е. в допетровскую дурость и кривду. Как с этим “бодриться?.. Все истинно честное и благородное сникло, — оно вредно и отстраняется, — люди, достойные одного презрения, идут в гору… Бедная родина! С кем она встретит испытания, если они суждены ей?” [328]

В одном “открытом письме” Лесков подчеркивал, что “всегда нуждался в живых лицах”, которые “овладевали” им, что “в основу своих произведений клал действительные события” и что именно так “по преимуществу” написано “Некуда”. Дальше говорилось: “Вы знаете и многим известно, что этот роман представляет многие действительные события, имевшие в свое время место в некоторых московских и петербургских кружках. Я терпел самые тяжелые укоризны именно за то, что списал то, что было… Я ни к чему не тянул. Я только или описывал виденное и слышанное, или же развивал характеры, взятые из действительности. Я даже действовал во вред той тенденции, которую мне приписывают” [329].

Настойчиво отмечает он всегда, что дал в романе несколько нигилистов “чистой расы”, каких не дал никто другой. Его возмущает, что их-то почему-то и не замечают, не ценят даже позднейшие критики. Почти негодующе он пишет М. О. Меньшикову: “Выводя низкие типы нигилистов, я дал, однако, в “Некуда” Лизу, Райнера и Помаду, каких не написал ни один апологет нигилизма. Это нехотя замечали мои клеветники; а вы этих лиц вовсе не отметили” [330].

С горечью и даже отчаянием проводит он в письме к В. А. Гольцеву параллель между наблюдавшимися когда-то и зримым ныне, указывая на явления, беспощадно отражаемые им в “Зимнем дне”, вплоть до “соллогубовского сосьете” [331].

В таких настроениях “по влеченью сердца” тянет снова писать, но уже не “некуда”, а “не с кем”!

“Садись и пиши, — волнуясь, говорил он, — да годы уж не те. Второй раз не вынести всего, что стерпел в силе лет”.

Уже после смерти Лескова стали слышаться голоса, что особо отягчающей ответственности его, — по сравнению с авторами некоторых других, одновременно с “Некуда” появлявшихся и довольно безобидно прошедших, романов, — пожалуй, и не установить. Говорилось, что внешне в романе “все было как будто правдиво, яд клеветы шипел только в тоне изложения да в каких-то неуловимо скользких ? part между строк” [332].

До исхода лет, почти в предощущении недальней уже “распряжки”, не ослабевает в Лескове потребность во врачующих дух, не всегда непогрешимых, признаниях.

Газетному интервьюеру больной и сильно остарелый писатель удостоверяет:

“Первый свой серьезный труд — “Некуда” — я написал, повинуясь какой-то органической потребности протестовать против злоупотреблений идеею свободы, что тогда практиковалось многими. Второй — “Обойденные” — появился в Париже, куда я уехал от досаждавшего мне шума, который поднял “Некуда” [333].

В не предназначавшихся к немедленному опубликованию беседах не отвергались и некоторые личные промахи:

“Я, конечно, мог изобразить шестидесятые годы неумело и бестактно… Ошибки были неизбежны, но я не радовался им, как нынешние, и не гордился ими” [334].

Не посягая на литературно-общественный анализ романа, трагически сказавшегося на писательской судьбе Лескова, я ставил своей задачей осветить, как судил о нем сам автор.

Подменять Лескова вольным пересказом собственных его толкований и показаний или стремиться к слишком большому их сокращению я не почел себя вправе.

Напротив, я полагал своею обязанностью не считаться даже с возможностью некоторых полуповторений, а может быть, и длиннот.

Я заботился всего больше об одном: возможно бесспорнее иллюстрировать, как определял на протяжении всей своей жизни литературно-историческое значение своего романа его автор.

Менялись времена и настроения. Менялись и люди. Многие из ярых врагов сошли в могилу. Старел Лесков, последовательно становясь “известным”, “уважаемым”, “маститым”…

Даже “правоверная нигилистка” Цебрикова дает ему индульгенцию за “Полунощников”. Он не только признан, но и признан передовыми журналами.

Все неослабно и до боли остро помнит сам Лесков.

Возникает вопрос о публикации нового, еще только пишущегося романа “Чортовы куклы”, кстати сказать, в самом же начале печатания снятого самим автором [335]. Совсем недавно еще как бы сильно опережавшая Лескова в левизне, “Русская мысль” уже успевает к этому времени приучить былого Савла считаться с ее непостижимой робостью перед цензурой. Особенно страшными ей в этом отношении представляются именно вещи Лескова.

Лескову поначалу его новый роман представляется цензурно невинным. Однако живо помнятся страхи редакции в отношении его произведений, посылавшихся ей ранее. Чтобы успокоить ее, одному из трех ее столпов, не без горькой шутливости, пишется, многоценное для обрисовки собственного настроения Лескова, признание:

“Глубоких или “проклятых” вопросов нет вовсе. “Много бо пострадах их ради” [336].

“Некудовская” катастрофа в своей сокрушительности и бесповоротности писаревского приговора неизмеримо превзошла первую — “пожарную”.

Окончательно утрачивались положение и связи в прогрессивных литературных кругах. Закрывались двери ряда журналов, изданий. Терялись друзья и знакомства. Обида жалила и терзала злее прежнего.

Катков, которого не миновали в свое время такие столпы литературы, как Тургенев, Л. Н. Толстой, Достоевский, берет изгнанника противного лагеря на учет. Это ничего, что тот успел уже не раз достаточно зло обрушиваться на “Московские ведомости” [337]. Озлобленность и оскорбленность этого несомненно даровитого и горячего человека — прекрасные козыри в руках умелого игрока. Конечно, чтобы завербовать Лескова, придется, может быть, и подождать, не упуская его из поля зрения и наблюдения. А там — будет видно.

Поначалу писаревское заклятие жизненно не сказывается с такой силой, с какой было возвещено. В 1865 же году отдельно издаются два выпуска “С людьми древлего благочестия”; сброшюрованный из оттисков “Библиотеки для чтения”, тот же роман “Некуда”; с сентября в “Отечественных записках” проходят “Обойденные”, не лишенные противонигилистических выпадов. 17 марта запродается Вольфу второе, вышедшее в марте 1867 года, грузное издание “Некуда”; в апреле в “Отечественных записках” — почти свободная от счетов с нигилизмом “Воительница”; в июле запродаются Краевскому “Чающие движения воды” и т. д. Но вот 16 сентября скоропостижно умирает расположенный к Лескову С. С. Дудышкин. Это осложняет отношения с “Отечественными записками”, так как с Краевским отношения никогда не были теплы и искренни. Однако журнал продолжает помещать статьи Лескова по театру, повесть “Островитяне”. На 1867 год закрепляются в нем и театральные обозрения Лескова и его “Чающие”, то есть будущие “Соборяне”. Эта “романтическая хроника” гневно изымается автором из редакции журнала после апрельских его книжек. Разрыв с “Отечественными записками” сразу дает себя чувствовать. Замыслов много, а средства к воплощению их снижаются, да и заработок падает. Надо, хотя на время, обеспечить покрытие житейских нужд, чтобы целиком отдаться тому, к чему влекутся дух, помыслы, талант, чтобы что-то “совершить”!

В поисках разрешения узлом завязывающихся затруднений Лесков принимает по-своему героическое решение — обратиться за ссудой к заведомо мало расположенному к нему Литературному фонду. Выше сил волнуясь, а вследствии этого и чрезвычайно сбиваясь с темы просьбы, выходя далеко за ее пределы, Лесков 20 мая 1867 года пишет председателю комитета фонда Е. П. Ковалевскому:

“Ваше превосходительство

Егор Петрович!

Этим письмом я обращаюсь в Литературный фонд с просьбою, для рассуждения о которой гг. членам фонда нужно иметь более или менее подробные сведения; а потому я начну с изложения их и прошу вас выслушать меня. Я, нижеподписавшийся, Николай Лесков, известен в русской литературе под взятым мною псевдонимом “М. Стебницкий”. Существую я исключительно одними трудами литературными. Начал я мои работы назад тому шесть лет в закрытых ныне “Экономическом указателе” и “Экономисте” профессора Вернадского, где напечатан ряд моих экономических статей. Затем я писал критические и экономические статьи в “Отечественных записках”. Статьи эти частию подписаны моим полным именем “Н. Лесков”, частию же буквами “Н. Л.”, и, наконец, есть статьи так называемые редакционные, вовсе не подписанные. Год, целый работал я в газете “Русская речь” Евгении Тур; писал в “Современной летописи” Каткова; потом два года кряду, во время так называемого нигилизма, писал передовые статьи в “Северной пчеле” у г. Усова. Год провел в Париже корреспондентом этой газеты. Потом, оставив публицистику, взялся за беллетристические работы, под псевдонимом “М. Стебницкий”. В беллетристическом роде мною написано несколько мелких рассказов по разным изданиям; а также более крупные очерки Овцебык (напечатан в “Оте[чественных] зап[исках]”), Леди Макбет Мценского уезда (“Эпоха”), Русское общество в Париже (“Библиотека для чт[ения]”), Язвительный (“Якорь”), История одного умопомешательства и Воительница (“Отеч[ественные] зап[иски]”), народная повесть Житие одной бабы (“Библ[иотека] для чт[ения]”), роман “Некуда” (“Библиотека для чт[ения]” и два отдельные издания), роман Обойденные (“Отеч[ественные] зап[иски]” и отдельное издание), повесть Островитяне (“Отеч[ественные] зап[иски]” и отдельное издание). Наконец в марте этого года я начал писать в “Отечественных же записках” романтическую хронику Чающие движения воды. Продолжение этого романа встретило препятствия, которых я не имею оснований скрывать от Литературного фонда, ибо с этим делом связана самая моя просьба.

Хроника Чающие движения воды мной была запродана в “Отечественные записки” в июле месяце прошлого, 1866 года, когда у меня была готова только одна первая часть. Продана она была покойному редактору “Отеч[ественных] записок” Степану Семеновичу Дудышкину по восьмидесяти рублей серебром за печатный лист. Словесными условиями между нами было положено, что редакция “Отеч[ественных] записок”, пока я кончу роман, будет давать мне до нового года по 125 руб. в месяц, с тем что забранные мною деньги будут потом удержаны из моего гонорария. С. С. Дудышкин, как вам известно, в августе месяце прошлого года скончался. Внезапная кончина этого человека поставила меня в самые крайние затруднения, ибо я ничем никогда не договаривался с г. Краевским. В это время редактор “Всемирного труда” доктор Хан обратился ко мне с просьбою о сотрудничестве в открываемом тогда им журнале. Я благодарил доктора Хана за его внимание и отвечал ему, что моя работа и мое время принадлежат уже другому изданию. Затем мы с г. Краевским не умели поразуметься. Доктор Хан, известясь об этом по литературным слухам, прислал ко мне товарища моего Всеволода Крестовского и литератора Н. И. Соловьева с предложением внести за меня г. Краeвскому весь мой долг и заплатить мне за роман “Чающие движения воды” по 150 руб. за лист. Не соблазняясь ни на минуту выгодным для меня предложением, я не дал своего согласия доктору Хану, а написал об этом г. Краевскому, предоставляя это дело его великодушию. Г. Краевский, сообразив сделанное мне предложение доктором Ханом, известил меня через товарища моего литератора Е. Ф. Зарина, что он предлагает мне за роман по сто рублей за лист. Как это ни было невыгодно для меня потерять по 50 р. на сороколистном романе, но я отклонил предложение доктора Хана и продолжал роман для г. Краевского. В декабре 1866 года мы положили начать мой роман не с генваря, а с марта, так как я его еще не совсем окончил, а в руках редакции был роман г-жи Вельтман. В марте начали печатать мою хронику. Первые два куска первой части прошли благополучно. В третьем отрывке вдруг оказались сокращения, весьма невыгодные для достоинства романа. Мне, как и всем другим ближайшим сотрудникам журнала, было известно, кто сделал эти сокращения: их, келейным образом, производит в “Отечественных записках” один цензор и одно лицо Главного управления по делам печати. Этих чиновников г. Краевский уполномочил и просил воздерживать неофициальным образом его бесцензурный журнал от опасных по его мнению, увлечений его сотрудников, и оба эти чиновника г. Краевскому не отказали в его просьбе. Все предназначаемое к печатанию в “Отечественных записках” посылается по заведенному ныне в этой редакции порядку на их предварительный дружеский просмотр, и они в две руки делают произвольные и самые бесцеремонные сокращения, точно так же, как это бывало в доброе старое время при предварительной цензуре. В числе этих сокращений бывают такие, которые не могут не приводить в ужас благонамеренного русского человека: таковы, например, известные нам, сотрудникам, сокращения замечательных статей о Прибалтийском крае. Это поистине сокращения такого обидного свойства, что никто бы не поверил, что их делал русский человек; их мог сделать только заклятый враг русских интересов в Остзейском крае, барон-сепаратист или его форвальтер. Но, однако, их делали не остзейские бароны.

Упоминаю о сокращениях, которые претерпела названная мною статья, не без цели. Они показали мне, что может случиться со всякой печатной вещию, которая прежде своего появления в нынешних “Отечеств[енных] записках” должна пройти через незримую, бесконтрольную предварительную цензуру упрошенных г. Краевским цензоров. Я сообщил г. Краевскому, что роман “Чающие движения воды” есть роман, задуманный по такому щекотливому плану, что с исполнением его нужно обходиться очень осторожно; что я имею в виду выставить нынешние типы и нынешние положения людей, “чающих движения” легального, мирного, тихого; но не желаю быть, не могу быть и не буду апологетом тех лиц и тех принципов и направлений, интересы которых дороги и милы секретным цензорам бесцензурного издания г. Краевского. Я написал ему (и мои товарищи и литературные друзья знают это), что я не могу стерпеть никаких произвольных сокращений в этом романе и что если сокращения действительно окажутся необходимыми, то я прошу сделать их не иначе, как только с моего согласия, с предоставлением мне возможности по крайней мере залатывать ямы, открываемые негласными цензорами. При этом я добавил твердо и решительно, что если такое мое законное требование не будет удовлетворено, — то вынужден буду прекратить продолжение романа. Г. Краевский говорил об этом моем требовании литератору Зарину и другим, а характер, моих предыдущих отношений к этому редактору не оставляют ему никакого права думать, что я не сдержу данного мною слова. Но несмотря на все это, в первой же следующей книжке (2-й апрельской), когда эта книжка уже была отпечатана, сброшюрована и послана к одному из негласных цензоров, удерживающих бесцензурный журнал г. Краевского от увлечений, мой роман подвергся еще большим помаркам. В силу этих помарок одно из лиц романа (протоиерей Савелий, в особе которого, по моему плану, должна была высказаться “чающая движения” партия честного духовенства) вышло изуродованным. Об этих сокращениях мне не дали знать, как я просил. Напротив, их от меня скрыли и начали перепечатывать и подверстывать книжку. Узнав об этом случайно, я простер мою просьбу о том, чтобы роман с сделанными сокращениями не печатали, а дозволили бы мне объясниться с цензуровавшим его негласным цензором, которого я надеялся разубедить в его опасениях за мое легкомыслие и вольнодумство. Не знаю и не ручаюсь, удалось ли бы мне достичь этого, но я надеялся, ибо и опытность и здравый смысл ручались, что вымаранные места совершенно позволительны. Но мне измаранной книжки не дали и объявили, что сокращения будут сделаны, ибо уже таков в “Отечественных записках” порядок, и номер выйдет. Мне оставалось одно средство защищаться — заявить в какой-нибудь газете, что роман выходит не в том виде, в каком он сдан для печати, и что он вдобавок выходит в свет почти насильно, против моего желания. Я не хотел сделать такого литературного скандала г. Краевскому, ибо, вследствие некоторых особенностей нрава и обычаев этого почтенного редактора, такие скандалы для него уже не редкость; а для публики они только открывают язвы нашей и без того много раз компрометированной литературной семьи. Я ограничился одним исполнением моего обещания г. Краевскому, т. е. не дал более присланному им человеку оригинала, и рукопись романа остается у меня, пока я оправлюсь, обдумаюсь и найдусь, что мне с нею можно сделать, после начала романа в “Отеч[ественных] записках”.

Возвращаюсь теперь назад к моей литературной деятельности.

По массе произведенных мною литературных работ, об объеме которых Литературному фонду нетрудно будет собрать сведения, ваше превосходительство и члены Фонда, вероятно, изволите придти к заключению, что я не гулял, а трудился, и трудился прилежно. Получал я гонорарий довольно хороший и, следовательно, мог бы перенесть нынешнюю беду мою. На мою долю, по несчастью, выпали самые странные и несчастливые случайности. Газета “Северная пчела” недодала мне 800 руб., мною заработанных, журнал “Эпоха”, удовлетворив почти всех своих сотрудников, остался мне должен 150 р., “Библиотека для чтения” закрылась, оставшись мне должною 4950 рублей, и все это раз за разом, одно за другим. Долг на “Северной пчеле” я считаю безнадежным и не ищу его на г. Усове, в добросовестность которого глубоко верю, г. Достоевский и г. Боборыкин мне выдали векселя, срок которым давно минул. Векселя своего на г. Достоевского я не представляю, потому что литератор этот нынче, как говорят, сам в затруднительных обстоятельствах; а долг свой с г. Боборыкина я получу только осенью этого года, когда имение его по претензии гг. Печаткиных будет продано с аукционного торга. До тех же пор, пока последует это несомненное, но отдаленное получение, мне буквально нечего есть; у меня нет средств работать новой работы, которая бы меня выручала из беды, в которую меня поставил г. Краевский; мне нечем заплатить полутораста руб. за дочь мою, обучающуюся в пансионе Криницкой, и я не могу отдать 200 руб. долгу г. Краевскому, — что меня стесняет до последней степени.

Утомленный тяжкою работою по сочинению ныне погибшего романа, я тотчас же по его прекращении не дал себе ни минуты отдыха и сел за окончание два года назад начатой драмы Расточитель. Три акта этой пиесы готовы, — два остальные я надеюсь дописать к будущему сезону; в покупщике на нее в журнал не сомневаюсь, в допущении на сцену тоже; но угрожающая привычка питаться, от которой до сих пор меня не отучила жизнь русского литератора, заставляет меня, отложив листы сочиняемой драмы, писать на этом листе к вашему превосходительству это письмо с просьбою помочь мне. Я прошу Литературный фонд обеспечить мне пять месяцев жизни, ссудив меня пятьюстами руб. сереб., которые обязываюсь заплатить к новому году с десятью процентами в пользу сумм фонда. Средства для отдачи этого долга я имею: эти средства — моя драма и получение долга с боборыкинского имения, назначенного в продажу; средства же не умереть с голода и продолжить работу без такого пособия Фонда решительно не вижу.

Ваше превосходительство будете бесконечно милостивы, если предложите мою просьбу членам Фонда в одном из ближайших заседаний и изволите распорядиться почтить меня уведомлением о резолюции, какой она удостоится.

С высоким уважением к вам имею честь быть

вашего превосходительства

покорнейшим слугою

Николай Лесков

(М. Стебницкий)”.

22 мая состоялось очередное заседание комитета в составе председателя Е. П. Ковалевского и членов: П. В. Анненкова, А. Д. Галахова, П. П. Гаевского, К. Д. Кавелина, М. М. Стасюлевича, Б. И. Утина и С. П. Щепкина.

Вынесено следующее постановление:

“8. Читано письмо Н. Лескова (М. Стебницкого) к председателю Общества о выдаче ему ссуды в 500 руб. Г. Лесков начал свою литературную деятельность в “Экономическом указателе” и “Экономисте”, был потом в течение года сотрудником “Русской речи”, писал в “Современной летописи” и в “Северной пчеле” (под редакцией Усова), помещал рассказы и повести в разных периодических изданиях и особенно известен двумя романами, напечатанными первоначально в “Библиотеке для чтения” под редакцией Боборыкина и в “Отечественных записках” и вышедшими потом отдельными изданиями. В последнее время он начал печатать новый роман в “Отеч[ественных] записках”, но разошелся с редакцией и временно находится в весьма стесненном положении.

Комитет, находя, что ссуда не может быть выдана г. Лескову, так как ссуды выдаются лишь за поручительством членов Комитета, желавших же принять на себя поручительство за г. Лескова в Комитете никого не оказалось, но имея при этом в виду, что было бы справедливо оказать некоторое пособие автору, определил: в ссуде отказать, а относительно пособия поручить предварительно П. П. Гаевскому собрать сведения о положении г. Лескова”.

День вручения Лескову этого постановления неизвестен. Ответ на него характерен и быстр:

Ваше превосходительство

Егор Петрович!

П. В. Анненков известил меня, что просьба моя о заимообразной ссуде из Литературного фонда удовлетворена не будет; но что Комитет поручил г. Гаевскому посетить меня и осведомить о моем положении, дабы потом подать мне некоторое безвозвратное вспоможение.

Не имея способности принимать от кого бы то ни было безвозвратных пособий, я тем более далек от желания получить их от членов русского литературного общества, которое отозвалось, что оно меня не знает и в кредите мне отказывает. Прошу ваше превосходительство передать г. Гаевскому мою просьбу, чтобы он не утруждал себя посещением, которого я не приму; а просьбу мою о ссуде считать не требующею никаких последствий.

Я уверен, что вы не изволите встретить препятствий к тому, чтобы о ходатайстве моем в отчетах Фонда не упоминалось даже намеком, и прошу вас принять засвидетельствование моего отличного к вам почтения.

Н. Лесков

(М. Стебницкий)”.

26 мая 67 г. Спб. [338].

А пока Лесков горько и едко жаловался Фонду на Краевского, запрещается “Современник”, и, с Некрасовым и Салтыковым “во челе”, оживают на новом курсе “Отечественные записки”.

Надо спешить с “Расточителем” и, не чинясь, печатать его, как и полемические и театральные статейки, хотя бы в мало заманчивой и едва ли прочной “Литературной библиотеке” [339] Ю. М. Богушевича.

Кругом все какое-то шаткое, мелкое, бесперспективное, какие-то, по лесковскому речению, “трень-брень с горошком” или “p?le-m?le”, вздор!

Но истово литераторский темперамент превозмогает трудности.

1 ноября 1867 года на, сцене Александринского театра, в бенефис К. И. Левкеевой, премьера — лесковский “Расточитель”, а 24 декабря 1868 года, в бенефис Чумаковской, он ставится на Малом театре в Москве. В одной из заметок пьеса глумливо переименовывается в “Раздражитель” [340].

Влиятельная пресса тех лет почти сплошь отнеслась к пьесе отрицательно [341]. Хулы слышалось много. Беспристрастного суда не было.

Оценка публики была совершенно иная, и драма прошла за сезон шесть раз. По-тогдашнему это был почти успех.

Директор императорских театров С. А. Гедеонов предсказывал eй десять лет жизни. Она не сходила с провинциальных сцен полвека и шла еще в 1927 году [342].

Старый и образованный актер М. И. Писарев в начале 1887 года, за завтраком у Лескова, говорил мне о ней как об “актерской пьесе”, в которой “в каждой роли есть что играть”. П. П. Гнедич назвал ее “превосходной пьесой” [343]. А. Блок ввел в репертуарный план [344] Большого драматического театра.

Непосредственно в постановочный период Лесков натерпелся с нею до зла горя всевозможных “терзательств” и интрижных козней.

Одной из александрийских актрис, успокаивавшей и ободрявшей его в этих жестоких передрягах, он со всей горячностью выражает искреннейшую благодарность на своей фотографической карточке:

“Марье Михайловне Александровой на память о том, как она мне сказала доброе слово, когда меня общим собором убивали бесталанные артисты и бесчестные интриганы: “Болезнь сия да не будет к смерти, но к славе божией” и вашей — милейшая из душ, которую я зазнал за изнанкою Александринского занавеса. М. Стебницкий” [345].

С какими зложелательствами приходилось соприкасаться за этим занавесом, может свидетельствовать, например, дышащее ненавистью письмо актера Бурдина к Островскому, в котором он приходит в негодование от одной мысли о возможности назначения Лескова режиссером Александринского театра [346].

Каков же был общий результат постановки “Расточителя” для его автора? Может быть, более неблагоприятный, чем может показаться сначала. Неопытный, но несомненно талантливый автор первой написанной им драмы был сразу же дружно, пожалуй с преступным легкомыслием, “простужен” критикою. Первый драматический блин прошел комом. Это подрывало веру в свои силы.

Года два спустя ему как-то приходит на мысль написать, на этот раз, видимо, легонький, сценический памфлетец на биржевых пройдох, на как грибы множившиеся, дутые, как мыльные пузыри лопавшиеся, разорявшие доверчивых вкладчиков банкирские дома и конторы. Измыслено было пьеске и хлесткое название: “Голь, Шмоль, Ноль и компания”. Мелькнули о ней и оповещения в газете, да, видать, раздумалось [347]. Не осталось ни следа, ни хотя бы схемки.

В более поздние годы два-три раза что-то иногда задумывалось, но дальше начаточных набросков до перечня действующих лиц дело не шло. Драматург в Лескове был потерян. Велика ли оказанная в этом отношении заслуга господ Сувориных и прочих старателей злого вышучивания “Раздражителя”?

Так от “Некуда” идет вообще не критика и не полемика, а прямая свара:

“Милый-кавалер”, “темная личность”, — кричит по адресу Лескова на столбцах “С.-Петербургских ведомостей” Суворин.

“Известный академический скандалист”, бросает ему в ответ Лесков, отмечая в нем “беззастенчивую смелость” разнузданного фельетониста, раскрывающего в печати чужие семейные тайны, псевдонимы, доходящего до площадной брани, неопрятных намеков и т. д.

Заодно уже, в общей свалке, изливает свою ожесточенность Лесков и на других в чем-нибудь проштрафившихся врагов, а то даже и на ни в чем не повинных, старших годами и литературным положением, лично уважаемых писателей.

Схватки не прекращаются… Ничто не позволяет им не только заглохнуть, но хотя бы сколько-нибудь утишиться. Колкости сыплются по всем именам. Боборыкин, без всякой в том необходимости, признается Лесковым “писателем почти без имени” [348].

Доходит дело и до заведомо признанных и самим Лесковым искренно почитавшихся корифеев.

Упрекнув И. С. Тургенева в непростительной обидчивости за “проманкирование общественным вниманием” таких “неудачных” его вещей, как “Собака”, “Лейтенант Ергунов”, “Бригадир” и “Несчастная”, Лесков, с очезримым подразумеванием самого себя писал:

“Те менуэты, которые он начинал было вытанцовывать перед иными из своих противумысленников, ему не к чину и не к летам… Пора в самом деле и не бояться говорить, что думаешь: здесь ведь дома (а не в своем “прекрасном далеко”) есть люди, которые гораздо больше г. Тургенева оттерпели и злых напраслин, и клевет, и самых низких поношений; но они не пятятся от сказанного, они не жалобятся, не дуют губы и не жмутся чужим людям под ноги, как слегка посеченная розгою фаворитная господская амишка… Что делать: “говорить правду — терять дружбу” — это пословица не новая, но тем не менее все-таки надо говорить правду, особенно когда пушистый снег уже успел покрыть все кудри и очам души невдалеке уже зрится берег той страны, “откуда путник к нам еще не возвращался”… Помилуют ли нас или не помилуют, будет ли нам утешением хоть минута раскаяния в тех, кто сторицею облыгал нас всеми лжами и клеветами, — это нам должно быть все равно: на весь мир пирога никогда не спечешь и, угодив одним, опять не потрафишь на других. Всякое подделывание и танцы менуэтов и гавотов бесполезны, а между тем смешная их сторона чувствуется” [349].

Так, хотя и колко, но вежливо укоряются литературные боги. Много более упрощенная участь постигает простых смертных, хотя бы по прошлому и из приятельственных. Автор “Марева”, “Больших кораблей” и “Цыган”, В. П. Клюшников, тут же, без обиняков, именуется “маленьким муликом”, “онагром”, то есть диким ослом, под которым “разъезжаются его неокрепшие копытца”.

В чаду раздраженности и озлобленности, в нарастании литературных и бытовых неудач и затруднений проходит пять мучительных посленекудовских лет. Ни один из избираемых путей ни к чему доброму не приводит. Терпение истощается, негодование растет.

Следивший за сменой расположения фигур, Катков, при благожелательном посредстве А. К. Толстого, А. Н. Майкова и Т. И. Филиппова, делает ход: Лесков привечен, обласкан, приобщен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.