Июнь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Июнь

2 июня.

Был у Толстых вечером. Приезжала дама, соседка- помещица, делала «визит». Она показалась мне очень порядочной женщиной, но была слишком разговорчива, — по — моему, от робости: она и сама признавалась вслух, что робеет, и я видел, как дрожали ее руки. Вполне светская, с хорошими манерами и французской речью.

Лев Николаевич вошел в «ремингтонную», где я один занимался копированием писем.

— Ужасно меня утруждает эта дама, — проговорил он. — Разговоры, разговоры… Только, чтобы не молчать — прелюбодеяние слова…

И с этой дамой он должен был прощаться любезно, сказать ей что?нибудь приятное.

В Ясную кто?то из друзей прислал православный «На каждый день», издаваемый миссионером Скворцовым, в противовес, может быть, сочинению того же названия Льва Николаевича. Лев Николаевич, придя ко мне в «ремингтонную», развернул его и прочел первое попавшееся какое?то суеверное мудрствование.

— Мне очень нравится, — произнес он, — то, что сказал перед смертью Вольтер, отказавшись от причащения, о чем его просили близкие: я умираю, обожая бога, любя своих друзей и не ненавидя своих врагов и питая отвращение к суеверию.

3 июня.

Трубецкой лепит статуэтку Льва Николаевича верхом на лошади. Лев Николаевич понемногу позирует художнику перед отправлением на прогулку. Лепит Трубецкой на дворе, перед крыльцом. Все смотрят на его работу. Он сам очень увлекается: отходит в сторону, оглядывает свое произведение, восхищается маленькой степной лошадкой Льва Николаевича, на которой он непременно хотел лепить его, обойдя Дэлира. Лошадку эту скульптор находит очень характерной.

Лев Николаевич занят пьесой. Название ее из «Долг платежом красен» он переменил на другое: «От ней все качества». Это — фраза одного из действующих лиц. От ней, то есть от водки.

Дал мне письмо для ответа, который начал писать сам, но не кончил.

Сделав свои дела, я отправился в Телятинки. Лев Николаевич уже уехал верхом в сопровождении Душана. Прощаясь с Трубецким, я задержался и разговорился с ним по — русски. Оказывается, он все?таки недурно владеет своим родным языком.

— Вы из Телятинок? — спросил он меня. — Как вы хорошо живете!.. Работаете на земле и сами себя прокармливаете? Это лучше всего — жить тем, что дает работа на земле… Вы лучше меня живете. Я живу в городе. Но, — с твердостью произнес он, — я буду так жить, я непременно буду!

Он хотел купить небольшой участок земли и работать на ней. И теперь он питается исключительно растительными продуктами, не употребляя в пищу ни мяса, ни молока и молочных продуктов. Вегетарианцем он стал десять — двенадцать лет назад. Поводом к решению вегетарианствовать послужил следующий случай: однажды, проезжая итальянскую деревню, он видел, как для того, чтобы заставить теленка войти в бойню, ему закрутили хвост и сломали хрящ.

— Никакое животное этого не сделает! — воскликнул Трубецкой.

О молоке же он говорит:

— Зачем нам молоко? Разве мы маленькие, чтобы пить молоко? Это только маленькие пьют молоко.

Как художник, Трубецкой ни к какой школе себя не относит. Считает, что в наше время «нет скульпторов». Родэн и Судьбинин? Оригинально? В чем состоит эта оригинальность? Он изображает женщину с ногой, закинутой на руку (Трубецкой изобразил это), — и все кричат: ах, оригинально!

— Нужно просто делать! — говорит Трубецкой.

Говорит, что творчество художника должно быть свободным. Учить мастерству нельзя. Учитель может только передать ученику свои приемы, между тем талантливый художник должен сам вырабатывать свои. Он рассказал историю своего профессорства в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. К нему записалось сначала сорок учеников, а потом осталось только два, потому что он ничему не учил и за два года был в школе только три раза. Но зато оставшиеся у него два ученика были самые талантливые.

— Отчего я леплю? — спрашивал Трубецкой. — Мне нужны деньги, за это, — указал он на статуэтку Льва Николаевича, стоявшую около, — дают деньги, — и на его лице мелькнула детская, смущенная, застенчивая улыбка. — Но надо редко лепить, — продолжал Трубецкой, — когда самому хочется. Я вижу: натура хорошая, нужно сделать натуру, и я делаю.

— Меня спрашивают, — говорил еще этот, я думаю, единственный в своем роде скульптор: — «Вы скульптор?» Нет, я не скульптор, я — человек.

4 июня.

Ездил в Ясную с Димой Чертковым и баронессой Ольгой Константиновной Клодт. Она — пожилая особа, лет пятидесяти. Близкая родственница русских художников баронов Клодтов. Сама окончила академию по классу живописи, но давно этим искусством не занимается. Она разделяет взгляды Льва Николаевича. Старается жить трудовой жизнью. Долго жила в деревнях среди крестьян, помогая им в работах и обучая детей. Она считает трудовую жизнь более важной и более отвечающей ее религиозному настроению, чем занятие искусством. Очень проста и приветлива со всеми.

В столовой много народа. Шум. Лев Николаевич молча сидит грустный в сторонке.

Где?то затерялся листок из альбома для автографов одной дамы — итальянки с несколькими автографами каких?то других знаменитостей, который она прислала Льву Николаевичу для подписи. Лев Николаевич очень беспокоился за этот листок. Ввиду того, что поиски его оказались безрезультатными, решил сам написать итальянке извинительное письмо [208].

Где предел его снисходительной доброте!

Я спросил у Льва Николаевича, чем он теперь занимается.

— Двумя самыми противоположными вещами: тем, что мне особенно дорого и что так серьезно и важно — предисловием к «Мыслям о жизни», и самой глупейшей вещью — комедией.

О комедии:

— Я теперь бросил ее писать. Комедию гораздо труднее написать, чем философскую статью. Только представить, сколько здесь трудностей! Каждое лицо имеет свой характер, каждое лицо говорит своим языком, столкновения между всеми лицами тоже должны быть естественными. Я так обрадовался, когда узнал от Ольги Константиновны, что Арвид Ернефельт писал своего «Тита» восемь лет. Это понятно.

Лев Николаевич имел здесь в виду не О. К. Толстую, а О. К. Клодт, приходящуюся Ернефельту родной теткой со стороны его матери, тоже баронессы Клодт. «Тит» — драма Ернефельта, недавно шедшая с выдающимся успехом на финской сцене.

О предисловии к «Мыслям о жизни» Лев Николаевич говорил с необыкновенным оживлением:

— Думаю, что теперь скоро кончу. Да, да, мне самому кажется, что это так хорошо. Знаете, как?то это само собой поднялось у меня, эти три пункта — усилия: против похотей тела — усилие самоотречения, против гордости — смирения и против лжи — правдивости. Это верно! Очень важно, хорошо… Буду кончать! Ну, до свиданья!

5 июня.

Утром в Телятинки пришел крестьянин — писатель С. Т. Семенов и скоро ушел, как?то незаметно для всех, в Ясную, где я его снова и встретил. В рубашке, в пиджаке. Похож на подрядчика. Жесткое выражение лица, маленькие бледные глаза, рыжеватая клинышком бородка. Лев Николаевич мало говорил с ним. О любви Льва Николаевича к Семенову как к писателю я уже неоднократно упоминал.

Просмотрев мои дела, Лев Николаевич оставил меня обедать.

Трубецкой лепит его. Выходит очень похоже. Фигура Льва Николаевича бесподобна! Особенно голова. Взгляд понимаешь не сразу, а хочется вглядеться в него и так же задуматься. Выражение лица Льва Ни — колаевича на статуэтке Трубецкого напомнило мне чуть — чуть выражение, которое я видел у Льва Николаевича в вагоне, по дороге в Кочеты.

Трубецкой говорит, что я заметил главное достоинство его работы: что у глиняного Льва Николаевича «даже есть глаза».

Лев Николаевич позирует художнику, сидя в кресле или стоя и разговаривая. Трубецкой так деликатен, что не заставляет его ни переходить с места на место, ни поворачиваться, а сам переносит подставку с своей статуэткой: быстрые, тяжелые, неуклюжие, но осторожные, медвежьи движения. Лев Николаевич передразнивал их: согнув колесом руки и ноги, переваливаясь с ноги на ногу, побежал… Засмеялся и бросил.

Видимо, он любит Трубецкого, это «большое дитя», необыкновенного человека.

Идет дурочка Параша, старая толстая женщина с улыбающимся лицом.

— Мажет! — говорит она, указывая на скульптора.

— Здравствуй, Параша! Это кого же он мажет, кто на лошади?то сидит? — спрашивает Лев Николаевич.

— Да ты! — смеется и закрывает рукавом лицо Параша.

Лев Николаевич рассказывает Семенову:

— Она — девушка. Но с ней однажды случился грех: она забрюхатела. И это Таня рассказывала о ней, очень трогательно, как она доставала белый хлеб, и когда ее спрашивали: куда? — «А малого?то!» И про малого: «Ишь кобель, ворочается!..» Но, к сожалению, не умела родить. И была девочка, а не «малый». Когда ей говорили, что «что же ты, Параша, еще не родишь?», она отвечала, что как кто теперь полезет, так она его «в морду»! Чудесно! — заливался смехом Лев Николаевич. — Вот кабы все женщины так!

Расстроила его сегодня одна просительница: рыдала и требовала дать ей какое?нибудь место. Он хотел опять писать письмо в газеты о том, что материальной помощи он не имеет возможности оказывать.

— Хочу перед смертью быть со всеми в добрых отношениях, — говорил Лев Николаевич с волнением, — а мои отказы в материальной помощи их раздражают и вызывают недобрые чувства.

Удовлетворила просительницу Мария Николаевна, жена Сергея Львовича.

8 июня.

Лев Николаевич болен. Хотел приехать в Телятинки, к актеру Орленеву, который здесь, а завтра хотел ехать в Столбовую к Чертковым, но ни того, ни другого не смог осуществить. Орленев был ненадолго у Льва Николаевича, по его приглашению, но не понравился ему, как передавали после.

Орленев — лет сорока двух, но моложавый, живой, стройный, остроумный, однако, на мой по крайней мере взгляд, очень жалкий. Уже не человек, а что?то другое: не то ангел, не то машина, не то кукла, не то кусок мяса. Живописно драпируется в плащ, в необыкновенной матросской куртке с декольте и в панаме, бледный, изнеженный, курит папиросы с напечатанным на каждой папироске своим именем; изящнейшие, как дамские, ботинки, трость — все дорогое. Читал стихи. Думается: нет, не ему основывать народный театр. Для этого нужен совсем другой человек. Впрочем, у Орленева и замыслы не широкие: один спектакль из семи— для народа.

Ездил в Ясную. Из лакейской, рядом с прихожей, слышатся звуки балалайки. Вхожу и вижу такую картину. Сидят: Дима Чертков, лакей Филя и князь Трубецкой, причем последний, склонив голову и вогнув носки ног внутрь, бренчит на балалайке.

Потом я играл на балалайке на террасе вальс, а Трубецкой с женой вертелся, комически подражая движениям завзятых танцоров. «Еще, еще!» — кричал он, когда я останавливался, не будучи в состоянии от смеха продолжать игру.

Он показывал мне снимки с его модели — проекта памятника Александру II. И этот высокохудожественный проект был отвергнут, а ему предпочтена какая?то конфетная бонбоньерка! Вечером Трубецкой приехал в Телятинки, к фотографу Тапселю, которому он давал проявлять пластинки со своими снимками. Мы оставили его пить чай. Живо соорудили самовар не в очередь и накрыли стол на дворе на открытом воздухе. Трубецкому нравится, как он говорил, «простота» Телятинок. Рассказывал о своей мечте заниматься земледелием, о варварском приготовлении некоторых мясных блюд, как foie gras [209].

— Как это… белое такое… — Он делал руками округлые движения и потом вспомнил: — Гусь!

Сожалел, что Лев Николаевич живет в таких тяжелых условиях. Говорил, что, может быть, через сто лет все будут жить, занимаясь трудом.

И во всех оставил такое милое впечатление, так все с ним сроднились.

9 июня.

Приходил вечером в Ясную. Лев Николаевич дал много писем для ответа. Между прочим, приведу образчик его религиозной терпимости. Один корреспондент пишет, что «принять учение Толстого он не может», но что сочувствует очень учению баптистов, а потому просит Льва Николаевича указать ему адреса баптистов в Москве. Лев Николаевич на конверте так просто и пишет: «указать адреса». Меня удивила эта исключительная внимательность Льва Николаевича:

Говорил мне об Орленеве:

— Совсем чужой человек. Афера… И не деньги, а тщеславие: новое дело…

Особенно поразил Льва Николаевича костюм Орленева и декольте во всю грудь до пупа. О своем разговоре с артистом Лев Николаевич рассказывал:

— Я с ним и так и так — ничего не выходит!

10 июня.

Был в Ясной и ездил с Львом Николаевичем верхом, причем на одном из поворотов в лесу потерял его и вернулись домой мы отдельно. Он вышел, смеясь, к обеду, зная, что я сконфужен. Расспрашивал, где я потерял его, и не успокоился до тех пор, пока ясно этого не понял.

Об Орленеве опять говорил мне:

— До сих пор не могу от него опомниться. Живет человек не тем, чем надо. Это совершенно то же, что проституция.

Читал в юмористическом копеечном журнале «Анекдоты о Толстом», очень остроумные, и весело смеялся над ними.

Говорил, что читает о бехаизме[210], рассказывал об этой религии и очень высоко отзывался о ней.

Спрашивал о дальнейшей судьбе моей книги «Христианская этика».

— Так было вам много труда, такая интересная работа, — жалко!

То есть жалко, что она не печатается.

Я немного говорил с ним о своем недавнем разговоре с Сергеем Булыгиным и о том, как последний понимает бога. Лев Николаевич не согласен с пониманием бога как существа, и с тем, что возможно «видение» бога.

Опять дал мне для ответа несколько писем и, как очень часто, о некоторых приговаривал:

— Если вам бог на сердце положит, ответьте.

12 июня.

Лев Николаевич наконец собрался в гости к В. Г. Черткову, проживающему в селе Мещерском, близ станции Столбовой, по дороге на Москву. Сопровождали его: Александра Львовна, Душан Петрович, слуга Илья Васильевич и я.

Решили в поезд садиться в Туле, а до Тулы ехать на лошадях. Чудесное утро.

Проезжаем мимо Тульской тюрьмы.

— Вот здесь сидел Гусев, — говорит Душан Петрович.

Вспомнили, что и еще кое?кто из «толстовцев» сиживал в этом огромном белом с мрачными окнами здании, и тюрьма показалась «своей», близкой.

К. Курскому вокзалу проехали задними, глухими улицами — если не ошибаюсь, по желанию Льва Николаевича, не хотевшего соблазнять туляков своим появлением.

По железной дороге отправился во втором классе, причем к нашей компании присоединился еще японец Д. П. Кониси, бывший вчера у Льва Николаевича в Ясной Поляне и теперь возвращавшийся в Москву! Ехали хорошо. Лев Николаевич по большей части находился в своем маленьком купе, а мы, остальные, теснились в другом таком же купе.

Лев Николаевич, присутствие которого мы невольно чувствовали даже и в другом купе и оттого радовались, несколько раз во время остановок поезда выходил погулять по платформе. Публики ехало немного, и назойливых приставаний не было.

Один раз, во время прогулки, я остановил Льва Николаевича и представил ему только что познакомившегося со мной добродушного пожилого сибиряка — доктора. Доктор из какой?то газеты узнал, что секретарь Толстого — сибиряк, и, увидав меня, подошел познакомиться с земляком. Лев Николаевич очень приветливо отнесся к сибиряку, и тот был счастлив.

Уже когда мы сошли с поезда на Столбовой и Льва Николаевича окружили встречавшие нас Чертковы, ко мне подошел юноша в фуражке с зеленым околышем и робко попросил передать Льву Николаевичу «привет от ученика коммерческого училища», что я после и исполнил.

Мы — у Чертковых.

Обед. За столом все: и хозяева, и гости, и прислуга. Наш Илья Васильевич робко жмется к сторонке: он не привык к такому порядку.

Лев Николаевич очень наблюдателен. Заметил, что экономка и хозяйка Чертковых Анна Григорьевна, разливавшая суп, «левша». Заговорили о погоде. Встал и прямо подошел к одному из окон — взглянуть на градусник, который уже заприметил.

После обеда сел играть в шахматы с А. Д. Радынским, молодым человеком, одним из сотрудников Владимира Григорьевича по издательским и литературным делам.

— Мы с Сухотиным ровно играем, — говорил Лев Николаевич о шахматах, — только он играет спокойно, а я вот по молодости лет все увлекаюсь.

13 июня.

Дождь, но Лев Николаевич все?таки гулял утром.

В его комнате, по указаниям его, сделали перестановку мебели. Он тоже помогал. А утром нечаянно пролил чернила и сам стирал их мокрой бумагой с клеенки стола. Позвал меня помочь, потому что нужно было с силой тереть, и мы терли до тех пор, пока клеенка не стала совсем чистой.

Собрались все в столовой. Владимир Григорьевич говорит, что часто приходит ему мысль, что если бы сочинения Льва Николаевича могли распространяться свободно, то как бы усиленно они читались и какое бы влияние оказывали на людей.

— Не думаю, — ответил Лев Николаевич. — Есть такие течения, которые препятствуют входить, — как цензура «Русских ведомостей».

— Да, но потребность религиозная назрела.

— Назрела—?? назрела.

Утром Лев Николаевич опять исправил предисловие к «Мыслям о жизни». Оно было переписано, и вечером Лев Николаевич снова сел за него. К чаю он пришел поздно, в одиннадцать часов, и вручил мне вновь исправленное предисловие.

Веселый и оживленный. Быстро заговорил. Говорит, что начал читать «Яму» Куприна, но не мог дочитать, бросил.

— Так гадко! Главное, лишне. Все это можно короче. А тут размазывание. Вот меня сейчас ждут в Ясной Поляне две девушки, приехали просить о местах. Одна из них имеет дар писательства. Но так как содержания она не может дать интересного, то она описывает. И вот описывает судьбу девушки. Очень естественно. У нее ноги вывернуты вот так (Лев Николаевич показал руками. — В. Б.), но такое красивое лицо, милое, нежное. Кто?то ее соблазнил, потом бросил… И такой рассказ производит гораздо более сильное впечатление, чем все «Ямы». А эти Пречистенские курсы… (Лев Николаевич имел в виду рабочую молодежь с Пречистенских курсов в Москве, бывшую у него недавно[211]. — В. Б.). Я им говорю: отделите в литературе все написанное за последние шестьдесят лет и не читайте этого — это такая путаница!.. Я нарочно сказал шестьдесят лет, чтобы и себя тоже захватить… А читайте все написанное прежде. И вам то же советую, молодые люди, — обратился он к нам.

Что же, Пушкина? — говорит Владимир Григорьевич

Ах, обязательно! И Гоголя, Достоевского… Да и иностранную литературу: Руссо, Гюго, Диккенса. А то принято это удивительное стремление — знать все последнее. Как этот? Грут, Кнут… Кнут Гамсун!.. Бьёрнсон, Ибсен… О Гюго же, Руссо — знать только понаслышке или прочитать, кто они были, в энциклопедии и — довольно!..

— Да, кстати, — продолжал он, — я недавно смотрел там о Формозе. Вы имеете представление о том, что такое Формоза? Это остров, которым Япония недавно завладела. Мне рассказывал о нем много Кониси, который постоянно там бывает. Представьте, там встречается людоедство. И как! Трубецкой очень умно сказал, что людоедство есть уже некоторая цивилизация. Людоеды уверяют, что они едят дикарей. А дикарями они считают племена, которые там же живут и питаются только фруктами.

И еще рассказывал Лев Николаевич о слышанном им от японца.

14 июня.

Лев Николаевич ходил в находящуюся поблизости деревню, где у крестьян размещены, под надзором фельдшера, пятьдесят умалишенных из находящейся близ психиатрической лечебницы. Разговаривал с ними. Некоторыми успел заинтересоваться, но, видимо, думал найти для себя в этой прогулке больше интересного, чем нашел, потому что рассказывал о своих впечатлениях без особенного одушевления.

Был доктор Карл Велеминский из Праги, чех, «учитель немецкого языка на реальном училище», как сообщил о нем милый Душан. Он приехал со специальною целью: подробнее ознакомиться с педагогическими взглядами Льва Николаевича. Лев Николаевич уделил ему довольно много времени, в течение которого Велеминский имел возможность расспросить Толстого об его отношении к отдельным научным дисциплинам и к школьному преподаванию вообще.

Об энтографии Лев Николаевич говорил, что ее задача не изучение внешней стороны жизни известной народности, не того, во что люди одеваются, в чем помещаются, а того, во что они веруют, какой смысл придают жизни.

Велеминский задавал свои вопросы на немецком языке, Лев Николаевич отвечал по — русски.

Беседа шла в столовой при всех. Тут же записывали за Львом Николаевичем четверо и даже больше людей: Владимир Григорьевич, Алеша Сергеенко и другие. Этакое старание было даже неприятно, и я нарочно ничего не записывал.

О сборнике киевских студентов по вопросу о самоубийствах Лев Николаевич сказал:

— Наивный сборник молодежи. Самонадеянность: «мы, молодежь»… Между тем молодые люди тогда?то и хороши, когда они скромны.

Говорил:

— С детьми стоит поработать. Я не столько говорю о маленьких, но вот так, начиная с четырнадцатилетнего возраста. Среди них из ста бывает двое таких, над которыми можно поработать, из которых что?нибудь выйдет.

Приходили дети из соседнего приюта с цветами для Льва Николаевича. Он благодарил их, а Владимир Григорьевич роздал им портреты Льва Николаевича и книжки.

15 июня.

Лев Николаевич немного нездоров. Приходил директор психиатрической лечебницы из Мещерского, но не был принят. Вечером Лев Николаевич все?таки вышел в столовую и сел за шахматы с своим постоянным теперешним партнером А. Д. Радынским.

Рассказывал, что читал «Записки лакея» А. П. Новикова [212], служившего и у Сухотиных, переписанные на пишущей машинке. Восхищался ими.

— Начал читать и не мог оторваться: так интересно!

По предложению А. К. Чертковой, стали читать «Запйски» вслух. Обязанность эта выпала на мою долю. Играя в шахматы, Лев Николаевич все?таки внимательно следил за чтением: некоторые места просил пропускать, смеялся при описании комических подробностей барской жизни, наконец исправлял мои многочисленные почему?то сегодня ошибки в ударениях.

— Не правда ли, как интересно? — спросил Лев Николаевич, когда мы оставили чтение по окончании им шахмат. — Но, к сожалению, у него есть преувеличения в описании барской жизни, преднамеренное сгущение красок…

Попрощался и ушел.

16 июня.

С Чертковым Лев Николаевич осматривал психиатрическую лечебницу в Мещерском. Руководил осмотром директор. И он и все врачи были с гостями очень любезны. Вечером Лев Николаевич делился впечатлениями. Говорил:

— Все?таки думал, что впечатление будет сильнее, что меня больше взволнует. Должно быть, не сильное впечатление было оттого, что мы видели всех больных сразу, было много интересного… Сильнее бы действовало, если бы мы видели одного больного…

Приятно поразило Льва Николаевича доброе отношение врачей и низших служащих к больным.

— Как это хорошо — доброе отношение к больным, да и ко всем! Ведь вот эта бывшая учительница: я немного стал ей перечить, а как она взволновалась. Она жаловалась, что ей дают не ту пищу, которая ей полезна. Я говорю, что доктора ведь, наверное, знают. А когда стал прощаться, то она мне руки не подала. «Я не могу вам подать руки, потому что мы с вами расходимся во мнениях…»

Говорил:

— Удивительно то, что для врачей больные — это не люди, которых жалеешь, а это тот материал, над которым они должны работать. И, пожалуй, это так и нужно, чтобы не распускаться.

Льва Николаевича интересовало отношение больных к религиозным вопросам. Один, на вопрос, верит ли он в бога, ответил: «Я — атом бога», а другой: «Я в бога не верю, я верю в науку». Второй ответ особенно поразил Льва Николаевича.

Между прочим, по дороге в больницу Льва Николаевича остановил крестьянин.

— Что вам? — спросил Лев Николаевич.

— Да я слышал, что вы счастье отгадываете, — ответил тот.

Он обратился ко Льву Николаевичу как к знахарю. Лев Николаевич сделал то, что мог сделать, объяснил крестьянину свое понимание жизни.

Вообще за эти дни, то есть за время пребывания у Чертковых, Лев Николаевич, по — видимому, чувствует себя очень хорошо. Всегда такой оживленный, разговорчивый. Думаю, что он отдыхает здесь после всегдашней суеты у себя дома. Да и самая сравнительная простота чертковского домашнего обихода, как мне кажется, гораздо больше гармонирует со всем душевным строем Льва Николаевича, чем опостылевшая ему «роскошь», а главное, хоть и не полная, но несомненная аристократическая замкнутость яснополянского дома.

17 июня.

Лев Николаевич работал снова над предисловием к «Мыслям о жизни», которое переписывается для него почти каждый день по два раза. Говорил, что теперь кончил его, только дал еще для просмотра Владимиру Григорьевичу.

— Кажется, кончил, — говорит Лев Николаевич, — признак тот, что у меня мозг хорошо работает.

После обеда (в час дня) Лев Николаевич ездил верхом в сопровождении Владимира Григорьевича в соседнее село Троицкое.

Встретили по дороге даму — дачницу, приветливо поклонившуюся. Лев Николаевич, по словам Владимира Григорьевича, снял шляпу и раскланялся, «как маркиз».

Владимир Григорьевич рассказывал также о всегдашней привычке Льва Николаевича ездить там, где труднее.

— Все косогоры и рвы, какие есть на пути между Мещерским и Троицким, он проехал, — шутил Владимир Григорьевич.

Кто?то стал говорить о том, как на днях Лев Николаевич перебрался через отверстие в плетне и перед удивленной домашней экономкой, вдруг появился, как она рассказывала, «прямо из помойной ямы».

Стоял общий хохот.

Вдруг входит Лев Николаевич. Владимир Григорьевич передает ему содержание разговора.

— Да, я держусь пословицы о том, как прямо ехать, — произнес Толстой, — вы не знаете? «В объезд ехать — к обеду дома будешь, а прямо ехать — дай бог к вечеру».

Рассмешил всех еще больше. А пословица эта ко Льву Николаевичу очень идет. Вспоминаются мне его плутания вокруг Ясной Поляны.

Владимир Григорьевич показывает Толстому сборники «Песен свободных христиан» своей жены Анны Константиновны, присутствующей тут же. Лев Николаевич подошел к фортепиано, просмотрел песню «Слушай слово», и я спел один куплет ее под его аккомпанемент.

— Браво, браво, — похлопал он в ладоши, вставая из?за фортепиано.

И за обедом повторил с улыбкой:

— Хорошо поете. В самом деле, хорошо. Голос такой хороший.

Вечером сошлись все за чаем.

Передам возникший за столом комический «разговор о таракане».

— Представьте, а у меня в комнате тараканы! — говорил Лев Николаевич. — Я сегодня два раза видел.

— Ах, боже мой! Только один таракан? — спрашивает с испуганным выражением лица Владимир Григорьевич.

— Не знаю, один ли, — я его два раза видел.

— Вам это неприятно?

— Да нет, что же, если он один.

— Можно изловить его, — говорит кто?то.

— А я думаю, — возразил Владимир Григорьевич, — что лучше этого не делать, чтобы не обнаружить, что он не один. Лучше оставаться в приятном заблуждении. Он коричневый? — спрашивает он.

Лев Николаевич старается припомнить цвет таракана. Компетентные люди объясняют, что собственно тараканы по виду — черные и большие, а маленькие и темно — желтые — это прусаки.

— Вот у меня маленький и темно — желтый, — говорит Лев Николаевич.

— Так, стало быть, это не таракан, а прусак, — заключает Владимир Григорьевич при общем смехе.

— Стало быть, прусак, — соглашается Лев Николаевич.

— А где Валентин Федорович? — спрашивает он вдруг через минуту. — Что же вы не поете?

Я встал и спел «Лихорадушку» Даргомыжского, по просьбе Чертковых, которым я пел эту песню вчера и еще раньше.

— Quasi [213] народная, — заметил Лев Николаевич.

Потом спел еще народную песню «Последний нынешний денечек».

— Прекрасная песня, прекрасная песня! — говорил Лев Николаевич.

Похвалил у меня ясную дикцию. Затем ушел, а без него организовался хор, с которым я пропел еще две песни.

18 июня.

От одной особы Лев Николаевич получил письмо с просьбой прислать триста рублей на лечение мужа от нервной болезни.

— Жалко, что я «откупался», — говорил он, — а то сколько бы хороших вещей можно было написать! Вот хотя бы об этой женщине…

— Да вы и пишете хорошие вещи, — сказал Владимир Григорьевич, намекая, очевидно, на пьесу, которую Лев Николаевич пишет.

— Должно быть, я стал к себе строже, — ответил Лев Николаевич.

19 июня.

Вчера Лев Николаевич начал и сегодня кончил новую статью «Славянам», написанную по поводу приглашения его участвовать в славянском съезде в Софии. Вчера он кончил предисловие к «Мыслям о жизни», но сегодня все?таки еще поправил его немного. Поправку, как он говорил мне, ему хотелось сделать следующую. Он писал в предисловии о «любви к богу и другим существам». Чертков, если не ошибаюсь, предложил ему выпустить слова «любовь к богу». Лев Николаевич согласился, но сегодня решил выражение «любовь к богу» заменить выражением «сознание бога».

— Это гораздо яснее и сильнее, — говорил мне Лев Николаевич, излагая сущность новой поправки.

Просматривая ноябрьский и декабрьский выпуски «На каждый день», Лев Николаевич некоторые мысли снял и просил меня вместо них подыскать другие, однородные по содержанию, из его же сочинений. Замена, которую я сделал, была им одобрена.

Вчера заболела оспой маленькая дочка одного из работников, и всем обитателям дома была сделана прививка оспы, за исключением Владимира Григорьевича, отказавшегося от прививки по принципиальным соображениям, Александры Львовны и Анны Константиновны, как не вполне здоровых физически, и, конечно, Льва Николаевича.

Последний говорил о бесполезности прививки.

— Нечего стараться избавиться от смерти, все равно умрешь.

— Да не все хотят умирать, — возразили ему.

— И напрасно.

Пришло письмо М. А. Стаховича о том, что Столыпин разрешил Черткову жить в Телятинках, пока там будет гостить его мать. Всеобщее ликование. Вечером, под аккомпанемент пианино и с хором, я пел песни «Вот мчится тройка удалая» и «Последний нынешний денечек». Лев Николаевич слушал.

— После этой песни («Последний нынешний денечек») удобно перейти сразу на «Барыню», так очень подходит, — посоветовал он нам.

И подхлопывал «Барыне» в ладоши.

20 июня.

С утра Лев Николаевич очень веселый и оживленный. Усиленно пишет. Александра Львовна вошла на цыпочках, положила для поправок на стол вновь переписанное письмо славянскому съезду. Он — ни звука. Пишет сам на листках бумаги. Потом приходит к ней на балкон, дручает рукопись — оказывается, написал рассказ под названием «Нечаянно» — и декламирует:

Сочинитель сочинял,

А в углу сундук стоял.

Сочинитель не видал,

Спотыкнулся и упал.

Сам смеется.

Александра Львовна так оживилась, что решилась спуститься вниз, чтобы переписать рассказ на пишущей машинке, по подставной деревянной лестнице, высокой и крутой. По большой внутренней лестнице в доме в это время обычно стараются не ходить, чтобы не беспокоить скрипом отдыхающую А. К. Черткову.

— Если ты лазишь по этой лестнице, так и я буду лазить, — говорит Лев Николаевич.

Александра Львовна давно уже подозревала в нем это желание.

В три часа поехали по приглашению директора и врачей в Мещерское, в Покровскую психиатрическую лечебницу, на сеанс кинематографа, обычно устраиваемый раз в неделю для больных. Лев Николаевич, Александра Львовна, Владимир Григорьевич и многие из домочадцев, в том числе и я.

Опять Льву Николаевичу — царская встреча. Со всех сторон бежит народ. Стали подъезжать к зданию лечебницы, по сторонам дороги — толпы. Тьма фотографов. При входе две больных женщины поднесли Льву Николаевичу два букета цветов.

Большой зал. Темные занавеси на окнах. Освещение — электрическими фонарями. В глубине зала большой экран. На скамьях для зрителей — направо больные мужчины, налево женщины. В конце левых рядов — ряд стульев, где сел рядом с директором больницы Лев Николаевич и где разместились остальные гости.

Электричество потухло, зашипел граммофон в качестве музыкального сопровождения, и на экране замелькали картины. Показывались при нас картины: «Нерон» — драма, водопад Шафгаузен — с натуры, зоологический сад в Анвере — с натуры, «Красноречие цветка» — мелодрама (преглупая), похороны английского короля Эдуарда VII — с натуры и «Удачная экспроприация» — комическая (очень глупая). Картины эти оценены были Львом Николаевичем по достоинству. Мелодрама и экспроприация, а также и «Нерон» поразили его своей бессодержательностью и глупостью; похороны короля Эдуарда навели на мысль о том, сколько эта безумная роскошь стоила; зоологический сад очень понравился.

— Это настоящий кинематограф, — говорил Лев Николаевич во время показывания этой картины. — Невольно подумаешь, чего только не производит природа, — добавил он.

— А, обезьяны! — прочел он на экране заглавие. — Это забавно!..

Обезьяны действительно были очень забавны.

По неосторожности Лев Николаевич в антракте заговорил с одной больной, бывшей учительницей, с которой виделся в первое посещение лечебницы.

Та нервно — возбужденно заговорила:

— Вот вы, Лев Николаевич, говорите: не судите да не судимы будете. А мой доктор должен быть отдан под суд, потому что он — деспот! Вы знаете значение слова «деспот»?

— Да как же, знаю!

— Так вот он деспот! Он лечит меня совершенно не так, как нужно! Вы знаете, он совершенно не понимает моей болезни.

— Как это грустно! — говорит Лев Николаевич.

— И вы знаете, я думаю, что я здесь совершенно не поправлюсь.

Голос больной начинает дрожать. Она, придерживаясь за стену руками, возбужденно и обиженно глядит на Льва Николаевича и говорит громко, так что все остальные — и больные и здоровые — внимательно прислушиваются…

Лев Николаевич вышел на улицу. Снаружи во всех направлениях бегают фотографы.

С другой больной во время представления случился истерический припадок: она разрыдалась, не хотела уходить, и ее насилу успокоили. Это — несмотря на то, что допущены в зал были только тихие больные.

Вообще же больные следили за представлением довольно спокойно, с несомненным интересом, но не проявляя его как?либо особенно.

Не просмотрев программы и наполовину, мы уехали из больницы, причем Лев Николаевич расписался, по просьбе врачей, в книге почетных посетителей.

Проехали опять посреди групп народа. Только вернулись, как из соседней деревни явились в полном составе все домохозяева с женами и со старостой во главе — видеть Льва Николаевича. На руках держат корзинку и блюдо с яйцами. Он, хоть и был утомлен поездкой, вышел.

— Чем могу служить?

— Как же, великие люди… Поглядеть пришли…

Сами суют Льву Николаевичу блюдо. Он растерялся и не знает, взять или нет. Тогда из?за его спины выдвинулся Чертков и принял подношение. Взяли у крестьян и корзину.

Лев Николаевич стал расспрашивать крестьян об их деревне, посоветовал не выделяться из общества на хутора («много от этого греха!») и затем попрощался с ними (за руки, как и поздоровался), обещавшись зайти к ним на деревню.

Приехали гости: С. Соломахин и А. С. Бутурлин, когда?то, как говорят, оказавший помощь Льву Николаевичу при издании и редактировании «Соединения, перевода и исследования четырех евангелий». Лев Николаевич был очень любезен и приветлив с своим старым знакомым.

Вечер был очень необыкновенный.

Лев Николаевич прочел вслух свои новые произведения: «Славянскому съезду» и рассказ «Нечаянно», из детской жизни. Последний, впрочем, он только начал, а дочитал я. («Отлично читаете!») Рассказ прекрасный.

Потом долго разговаривали. Сидели все на террасе. Лев Николаевич у стола с зажженной лампой.

Бутурлин сказал о художнике Мешкове, что он ничего не читал.

— Молодец! — воскликнул Лев Николаевич, уже забывший Мешкова.

— Молодец? — изумился Бутурлин.

Молодец! — подтвердил Лев Николаевич. И рассказал о Трубецком, который тоже ничего не читает. При этом характеризовал Трубецкого как большой талант и как ребенка.

Одно мне в нем не нравится, что он с женой голый ходит.

Трубецкой действительно, когда жил в Ясной Поляне, ходил на речку Воронку купаться вместе с женой.

— Он не безнравственный человек, — говорил Лев Николаевич, — он делает это по принципу. Он — ужасный вегетарианец и поклонник животных. Как он говорит, животные гораздо нравственнее людей, и люди должны стараться на них походить. Я с ним спорил об этом и говорил, что человек не может ставить себе идеалом животное. Он может стать ниже животного, но может стать даже выше того идеала человека, который он себе представляет. У человека есть врожденный стыд, которого лишены животные. И это прекрасно, что он закрывает одеждой все, что не нужно, и оставляет открытым только то, в чем отражается его духовное, то есть лицо. У меня всегда было это чувство стыда, и, например, вид женщины с оголенной грудью мне всегда был отвратителен, даже в молодости… Тогда примешивалось другое чувство, но все?таки было стыдно…

Бутурлин рассматривал фотографии Льва Николаевича.

— Я ужасно ценю портреты в фотографиях, — сказал Лев Николаевич, — так приятно видеть дорогих людей.

Владимир Григорьевич показал Бутурлину скульптуру Аронсона — голову Льва Николаевича [214]. Лев Николаевич сказал, что ему скульптура эта не особенно нравится. Он находил, что в ней «преувеличена умственность: эти шишки на лбу». Владимир Григорьевич заметил, что Аронсон лепил статуэтку с одной из его фотографий.

Лев Николаевич ответил:

— А вот Трубецкой в этом отношении настоящий художник: он никогда не допустил бы себя лепить по фотографии, всегда с натуры… Но я вообще это искусство — скульптуру — не особенно люблю, так же как и живопись… А вот музыка меня переворачивает! Живопись никогда не производила на меня сильного впечатления: подойдешь, посмотришь — и только. Может быть, я так чувствую, а другие иначе. Мне же только очень немногие картины дороги, и прежде всего — это Орлова.

Бутурлин заметил, что, по отзывам художников, у Орлова рисунок нехорош.

Лев Николаевич не согласился с этим.

— В первой и последней картинах (как они расположены в альбоме, изданном «Посредником») [215] рисунок действительно нехорош, а в остальных превосходен!

Говорил:

— Трубецкой удивлял меня, как этим удивляет большой художник и в музыке! Он лепил статуэтку: вот этакая рука и такая головка, и он в этой головке кое?что снимет, кое?что прибавит, и получается то, что он хочет.

21 июня.

Утром Лев Николаевич вышел на балкон, где я сплю. Я еще лежал, накрывшись одеялом. Душан писал за столом.

Лев Николаевич стал спрашивать у него шепотом о присланных вчера Горбуновым — Посадовым корректурах книжек «Мыслей о жизни». Я услыхал и сказал, что книжки у меня.

— Какие хорошие цветы! — сказал Лев Николаевич, нагнувшись к букету из крупных лиловых колокольчиков на столе, за которым писал Душан.

— Это опять вы нарвали?

Я отвечал утвердительно. Поднявшись, я набрал такой же букет и, пока Лев Николаевич гулял, поставил букет к нему в комнату.

Отправляясь на прогулку, Лев Николаевич опять вышел на балкон и подошел к подставной, наружной лестнице, с намерением спуститься по ней вниз, чтобы не идти по внутренней, скрипучей, и не беспокоить отдыхавшую А. К. Черткову.

— Это не пройдет, — просто заметил стоявший около Илья Васильевич.

Лев Николаевич махнул рукой.

— Не буду, а то вы все смотреть на меня будете!

Повернулся и тихо, на цыпочках, спустился по внутренней лестнице.

Вернувшись с прогулки, позвал меня и передал письма для ответа.

По одному случайному поводу тут же он сказал о вчерашнем рассказе, где, между прочим, изображается муж, возвратившийся домой в отчаянии после крупного проигрыша в карты.

— Я хотел представить, — особенно на это я не хотел налегать, — что в отчаянии он хочет сначала забыться удовлетворением половой похоти, а когда жена его оттолкнула, то папироской [216]

Часа через два узнаю, что Лев Николаевич написал новый рассказ: разговор с крестьянским парнем п. Видимо, его охватил такой счастливый творческий порыв. Конечно, это, я уверен, следствие спокойной, тихой и в то же время богатой впечатлениями жизни в Мещерском.

Приехали: Ф. А. Страхов, актер Орленев и скопец Григорьев, бывший у Льва Николаевича в Кочетах.

После завтрака снимали Льва Николаевича. Так же как в Кочетах, он в саду за столом разбирал со мной письма. Подошли и остальные. Лев Николаевич стал читать свою новую статью о самоубийствах, над которой он сегодня работал, и мистер Тапсель имел случай снять живописную группу.

Вначале, когда Лев Николаевич только что сел, он поглядел на меня и, смеясь, тихонько проговорил, намекая на фотографа:

— Я едва удерживаюсь, чтоб не выкинуть какую- нибудь штуку: не задрать ногу или не высунуть язык.

Но вот все пошли пить чай.

Лев Николаевич остался кончить разборку корреспонденции, я также остался. Он поднял глаза от письма, которое читал.

— Хотя Белинький, — заговорил он, — и недоволен, что я все говорю о любви да о любви, — он как?то говорил, что ему все о любви приходится переписывать, — но я все?таки, чем дольше живу, тем больше убеждаюсь, что любовь — это самое главное, что должно наполнять собою всю нашу жизнь и к чему нужно стремиться. Она все определяет и дает благо. Если есть любовь, то все хорошо: и солнце хорошо, и дождик хорошо… Не правда ли?

Просмотрев письма, Лев Николаевич отправился гулять.

За обедом у него — разговор с Орленевым о театре. Видимо, они не сойдутся. Орленев никогда не поймет Льва Николаевича. В то время как он придает исключительное значение художественности пьесы, игры, костюмам и декорациям, Лев Николаевич ценит, главным образом, содержание пьесы, не придавая значения внешней обстановке спектакля.

После обеда Орленев прочел — с пафосом, но без вдохновенного подъема — стихотворение Никитина. Всем чтение понравилось. Лев Николаевич прослезился. Орленев тоже был растроган. Ему страшно не хотелось уезжать, но надо было спешить на поезд — в Москву по делу.

Все же остальные отправились в село Троицкое, в Московскую окружную психиатрическую лечебницу — тоже на сеанс кинематографа. Прекрасные лошади были высланы за Львом Николаевичем и его «свитой» администрацией лечебницы.

Роскошное помещение. Диваны и кресла в первом ряду. Любезнейшие директор и врачи. Масса народу. Лев Николаевич, просмотрев начало программы из пяти интересных картин с натуры, когда начали показывать одну из глупых комических картин, встал и вышел, а мы, его многочисленные спутники, последовали за ним. Ему вообще не хотелось ехать смотреть кинематограф, но он обещал это раньше врачам и не хотел их обидеть, не приехавши хоть ненадолго.

22 июня.

Лев Николаевич слаб. Сделал кое?что по «Мыслям о жизни».

Кониси прислал открытку с японским рисунком, снимок со старинной картины.

— Странно, но выразительно, — улыбнулся Лев Николаевич, после того как довольно долго смотрел на рисунок, где изображена японка, всплескивающая руками над упавшим и разбившимся кувшином.

В столовую пришел поздно. Там были Владимир Григорьевич, Душан Петрович и скопец.

— Что это вы вырезали, Душан Петрович, из «Нового времени»? — сказал Лев Николаевич, увидав продырявленный номер суворинской газеты.

Тот начал описывать какие?то «еврэйские» плутни.

— Ах, грех это, Душан Петрович! — покачал Лев Николаевич головой. — Грех…

— Но… что же, Лев Николаевич!

— Нет, грех, грех, грех!.. Обращать внимание на это!.. Я не понимаю.

Пил кефир, взял пустую бутылку и стал глядеть в нее через горлышко. Разговаривает и смотрит. Потом поманил меня пальцем смеясь.

— Посмотрите?ка!

Я поглядел внутрь бутылки: муха карабкается по скользким стенкам вверх, к выходу через горлышко.

— Ах, несчастная! — сорвалось у меня.

— Да, — смеялся Лев Николаевич, — я тоже смотрел и думал: «Несчастная!» Теперь еще она выкарабкивается, а то совсем вязла. Невозможно было смотреть без чувства жалости.

— Так, стало быть, по — вашему, мух и морить не нужно? — озадачился старик скопец.

— Не нужно, — ответил Толстой. — Зачем же их морить? Они тоже живые существа.

— Да они — насекомые.

— Все равно.

— Мы так завсегда их морим.

— А я вот этих листов, знаете, видеть не могу.

— Как же от них избавиться?то?

— Нужно делать так, чтобы избавиться от них без убийства: выгонять из комнаты или соблюдать чистоту.

Лев Николаевич подошел и нагнулся к старику.

— Об этом хорошо сказано у буддистов. Они говорят, что не нужно убивать сознательно.

Лев Николаевич пояснил, что, позволив себе убивать насекомых, человек может себе позволить убивать животных и человека.

Владимир Григорьевич напомнил Льву Николаевичу, что раньше он не имел такой жалости к мухам и даже утверждал противоположное только что сказанному.

— Не знаю, — ответил Лев Николаевич, — но теперь это чувство жалости у меня не выдуманное и самое искреннее… Да как же, я думаю, что, если бы кто?нибудь из детей увидал так муху, то он испытал бы к ней самое непосредственное чувство сострадания.

Скопец заметил, что не все могут испытывать это чувство. Лев Николаевич согласился.

— Да вот я сам был охотником, — сказал он, — и сам бил зайцев. Ведь это нужно его зажать между колен и ударить ножом в горло. И я сам делал это и не чувствовал никакой жалости.

— А позвольте, Лев Николаевич, — начал старик, — ведь вы сами на войне были?

— Был.

— Были?! — воскликнул тот изумленно.

— Как же, и в Севастополе был.

— В Севастополе были?!

— Был в Севастополе [217].

И Лев Николаевич рассказал, что он счастлив, что ему не пришлось убивать, так как, хотя его 4–й бастион и считался самым опасным местом, но артиллерия, стоявшая там, была лишь приготовлена на случай неприятельского штурма, которого не случилось, и огня, таким образом, не открывала.

— И великие князья туда приезжали? — спрашивал, видимо знакомый с историей Крымской войны, скопец.

— И великие князья приезжали. У меня был на четвертом бастионе Михаил Николаевич. Да недолго повертелся: ему там невкусно было.

Приехал новгородский корреспондент Льва Николаевича, неоднократно судившийся в связи с своим отношением к «толстовству», В. А. Молочников, маленький, юркий, наблюдательный, умный, разговорчивый.

Вечером Ф. А. Страхов читал свою новую статью, основанную на евангельских текстах, о компромиссе и о принципе «все или ничего».

Лев Николаевич высказался против обязательности евангельских текстов, которые извращены.

— Не хочется мне этого говорить, но уж скажу: как раньше я любил евангелие, так теперь я его разлюбил.

Потом прочли одно прекрасное место из евангелия, по изложению Льва Николаевича.

— Я опять полюбил евангелие, — произнес он улыбаясь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.