5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

В домике на Песочной, нередко сотрясавшемся от взрывов вражеских бомб и снарядов (обстрелы города продолжались), Всеволод Витальевич, отвоевывая часы у журналистики, агитационной работы и других срочных дел, трудится над новой пьесой. Сказывается страшное перенапряжение: теперь текст не льется, словно сам собой, как во времена «Первой Конной» и «Оптимистической трагедии»…

Трудно (или невозможно?!) писать о том, что по меркам историков произошло только что. А он как раз и замыслил создать художественное произведение, которое ответило бы на вопрос: почему враг не смог взять штурмом Ленинград в первые месяцы войны?

Идея пьесы зародилась давно, скорее всего с той памятной ночи, напролет проговоренной с Фадеевым. Они рассказывали друг другу об осени 1941 года, о том, что, может быть, никогда и не будет описано в литературе. Возникли зыбкие очертания будущей вещи: драма отца и сыновей, противоречия вечного движения жизни.

19 ноября 1942 года в строчках дневника — некоторое прояснение темы: «…Образ молодого мудрого командира, русак, смельчак… Образ старого матроса (боцмана?)… Встреча поколений. Взаимооценка, критика, серьез и юмор…» Еще запись, через месяц: «Ищу философско-исторических, широких обобщений для новой пьесы. Диалоги моряков о будущем устройстве Европы, мира… Выводить из быта, узких рамок окопов!»

Конечно, работать приходилось урывками, и пьеса, начатая в январе 1943 года, была завершена только в 1944 году. Сюжет ее прост: действие происходит в течение трех критических дней сентября 1941 года на подступах к окраинам Ленинграда. Вновь сформированная бригада — из сошедших с кораблей моряков, уцелевших в предыдущих боях, раненых, но оставшихся в строю, из пришедших на подмогу рабочих-кировцев — в момент, когда идет кольцевой штурм города, вступает в ожесточенную схватку с врагом и стоит насмерть. Вместе с командиром, кадровым военным, капитаном третьего ранга Симбирцевым в атаку идут его сыновья — юнги Олег и Юрий — шестнадцати и семнадцати лет. (Видимо, происхождение этой линии не только чисто литературное, но и автобиографическое: под Ленинградом сражался сын писателя Игорь). «Я и члены моей семьи, — писал Вишневский 7 декабря 1941 года, — из Ленинграда никуда не уйдем — только на Запад — в наши базы и по обстановке далее».

Бойцы бригады, в основном люди молодые, не нюхавшие пороху, и, естественно, их объединяют ветеран, участник нескольких войн, старшина 1-й статьи Лошкарев, комиссар Никонов и командир. Они не теряют присутствия духа и в самые сложные моменты умеют быстро сориентироваться в обстановке, дать точный приказ, подбодрить бойцов. Так, Лошкарев на вопрос новобранца, почему наши части отступают, спокойно отвечает:

— А ты, малец, еще погодь. Гитлер наступает только в прениях, а заключительное слово будет у России-то…

Трогательно и светло изображено возникающее чувство любви санитарки Тани к моряку Михайлову, у которого на оккупированной фашистами территории остались мать и сестра. «Ты слушай, — говорит Таня парню. — Я важное хочу сказать… Пусть будет смешно, ну и смейтесь, мне все равно… Вот у тебя там сестра осталась!.. Ты стал одинокий… Поэтому я решила… Ну пусть я буду тебе сестрой…» И потом Таня, выражая, наверное, не столько свою, сколько авторскую, мысль говорит: «…Знаешь, я вдруг поняла, почему матросы раньше называли друг друга „братишка“, „браток“. Это очень ласково, очень человечески нежно…»

Люди, выстоявшие в суровой битве, становятся братьями. И еще одно утверждал своей пьесой драматург: в годину великого испытания в людях пробуждаются лучшие черты, крепнет, растет национальное, историческое самосознание. В этой связи особый интерес представлял ярко выписанный персонаж — командир Белогорский. Думается, что к созданию этого образа автора подтолкнул факт, имевший место в жизни, в Кронштадте: принимая орден Красного Знамени, один из награжденных сообщил, что в течение двадцати лет жил не под своей фамилией, что происходит из княжеского рода, в свое время выступал с оружием в руках против Советской власти, а теперь, кровью искупив вину, будет служить Родине верой и правдой, но под своей настоящей фамилией…

«Жаль, что Вы, вероятно, не читали первого варианта „У стен Ленинграда“, — писал Вишневский 21 октября 1945 года В. О. Перцову. — Я развернул историческую эволюцию образа бывшего русского офицера, дал тип дм меня новый (князь, бывший белый, идущий на защитит Ленинграда)».

Пьесе местами присущи торопливость, скороговорку, Правда, как первый рассказ средствами драматургии о героической обороне Ленинграда, пьеса — а поставлена она сначала Театром Краснознаменного Балтийского флота, а затем Камерным — была встречена тепло и сердечно. Несмотря на военную обстановку, как обычно состоялось авторское чтение для различных аудиторий. После слушания пьесы Н. С. Тихонов писал: «Вишневский очень волновался. Он, конечно, был в каждом своем персонаже. Он болел, мучился, страдал, как они. Он негодовал, он рвался в бой, он плакал, и настоящие слезы катились по его щекам. Он, как и мы, не замечал ни разрывов снарядов, ни звона стекол, ни треска отбитых кирпичей. Он читал, как актер, один играющий все роли, и все роли, как одну, как замечательный агитатор, взывающий к современникам, как сам участник события, как моряк, сжимающий оружие и готовый в контратаку…»

Хотя сентябрь 1941 года не успел далеко уйти в прошлое, он рядом, однако кое-кому показалось, что Вишневский в своей пьесе слишком уж обнажает жестокие стороны войны, делает больший, чем надо, акцент на громадных испытаниях и потерях, показывает не только отвагу, но и смятение духа… Уже в 44-м у некоторых имеющих отношение к литературе администраторов появилось желание все пригладить, прилизать, именно оно-то и определило реакцию на пьесу и характер ее доработки при постановке.

Вот некоторые замечания армейского комиссара И. В. Рогова, ознакомившегося с рукописью: «Бригада морской пехоты скорее похожа не на воинскую часть, а на какую-то неорганизованную толпу… Стоит ли делать Белогорского чуть ли не центральной фигурой пьесы?..» И вообще: много предательств, отрицательных фигур, чересчур трагичен 41-й год…

Автор молча слушал, записывал. Потом закрыл блокнот, как-то медленно, устало поднялся и, глядя армейскому комиссару прямо в глаза, сказал:

— Мне больно видеть эти ведомственные опасения, подсчеты. Многое забывается, забыта и осень 1941-го. В пьесе все проверено, взято из жизни…

Так говорил он всегда: прямо и нелицеприятно. Позже сам про это забывал — что здесь особенного, — вел спор по существу, ни хитрить, ни подбирать деликатные слова он не умел да и не хотел.

Правда, другие таких разговоров не забывали и, что хуже, не прощали…

И все же Вишневский пошел на компромисс: уж очень хотелось ему, чтобы пьесу о Ленинграде его защитники увидели еще во время войны. Драматург отказался от ряда персонажей (в том числе от Белогорского), усилил «шпионскую» линию, и, естественно, это не углубило идейно-художественное содержание пьесы.

Соглашался на переделки с болью в сердце, пытался уяснить существо критики хотя бы для самого себя. Пробовал, но не смог: «Видимо, сейчас по обстановке нужен не философский спор, не трагический рисунок, а просто ударный, агитационный посыл. Я это понимаю, но мне казалось, что и на этот раз я писал „оптимистическую“ трагедию.

Думаю весь вечер, ночь. Надо сохранить эту работу — первую большую пьесу об обороне Ленинграда, — пусть переделки, доработки… А этот вариант останется для будущего» (Из дневника, 24 ноября 1943 года).

Премьера состоялась 10 апреля 1944 года. Оценивая работу Театра КБФ (режиссер А. Пергамент), драматурга и художника (спектакль этот оформила С. К. Вишневецкая), газета «Правда» писала: «Спектакль наполнен дыханием великой войны, и зритель видит не только поведение героев, но и движение настоящей боевой жизни». С успехом прошли гастроли театра в Москве, где билеты на все девять спектаклей «У стен Ленинграда» были распроданы еще до приезда труппы. Особенно тепло принимали зрители народного артиста СССР В. Честнокова, создавшего образ волевого интеллигентного командира Военно-Морского Флота, а также А. Трусова, хорошо сыгравшего роль боцмана Лошкарева.

И в годы войны, и в первые мирные годы Всеволод Витальевич испытывал страстную потребность «выговориться», осуществить творческие идеи и замыслы, рожденные под воздействием вновь приобретенного опыта, впечатлений, переживаний. Вот по летнему Ленинграду медленно идет капитан второго ранга: отвечает на приветствия, всматривается в родные лица земляков. Он приходит в гостиницу, вынимает из полевой сумки толстую тетрадь и пишет: «Мне бы только бумаги и чернил, тишины немножко, и писать, писать…

Я живу страстным, безмерным желанием видеть жизнь умиротворенной, здоровой, красивой. Я хочу видеть, осязать, ощущать покой, красу природы, дышать запахом моря, гор, лесов, полей. Все впереди будет подчинено упорному духовному развитию и подъему, новым творениям, новым открытиям, новому самоутверждению и очищению. Всепобеждающая жизнь!» (Июнь 1944 года).

Он задумывается о том, что успел сделать, о своем творчестве. И тут же на страницы дневника заносится страстное, сокровенное: «Жить близко к природе, вновь и вновь перебирать все пережитое и работать! Может быть, вернуться к ранним поискам, перечитать все, что может вместить мозг, исходить все, что можно исходить…»

А читает он и сейчас предельно много, внимательно следит за всем новым, что выходит в свет. Прочитав главы «Теркина», радуется тому, что автор «резко ушел от современной агитполитической манеры: взял народно-солдатский сказ, сплавил его с нынешним ощущением войны — получилось свежо, местами трогательно-наивно, чисто». Вместе с тем продолжает учиться, вновь обращается к Шекспиру, изумляясь тому, как современен драматург, как близки нам его герои; перечитывает речь Достоевского о Пушкине, статьи Белинского; сравнивает, как тема любви раскрывается Пушкиным и Маяковским.

Как и всякому человеку, ему необходимо интеллектуальное переключение — от общения с людьми и напряженной умственной работы. Обычно в таких случаях — а это бывало поздней ночью — на помощь приходит книга. «Прочел „Семью Тибо“ Роже Мартена дю Гара, — записывает он в дневнике. — Юность, хорошо… Бегство в Марсель написано так верно, что я просто опять дышал портом, Каннебьерой. А встреча с девушкой!..» В кругу его чтения чаще других авторов встречаются Бальзак («какой блеск, какая живость!»); Марк Твен с его «грубоватым, убойным, крепким юмором», «мучительно-тревожный, вопрошающий, подвергающий все, без исключения, беспощадному анализу» Лев Толстой. Вишневский дает меткие, краткие характеристики почти каждой прочитанной книге и автору. Так, Цвейга он называет «цветистым господином»; о произведениях Синклера Льюиса замечает — «задорно, крепко»; Чарлз Дарвин привлекает его своей обстоятельностью, «спокойным, неторопливым изложением мысли». В романе Алексея Толстого «Восемнадцатый год» Всеволод Витальевич невольно прослеживает эволюцию стиля; в книгах купающегося в дипломатических и светских интригах и остротах академика Тарле его удивляет игнорирование автором сферы экономики и народной жизни; письма же князя Багратиона привлекают духовной близостью к нынешней эпохе, к героическим и простым людям…

Ранней осенью 1944 года Вишневский находился в войсках, освобождающих Прибалтику. Врачи предписывают ему покой, но война продолжается, а у него к врагам свой счет.

«Мы вернемся к тебе, старый Таллин…» И он вернулся, с честью исполнив воинский, гражданский и писательский долг. В освобожденном городе ему поручено провести пресс-конференцию для иностранных корреспондентов. Он рассказывает о том, как развивалась операция по взятию Таллина, как балтийцы поддерживали наступающие войска, освобождали острова, а затем высадили десант в Таллинском порту.

На встрече с журналистами присутствовала и одна женщина — в синем кителе с серебристыми погонами старшего лейтенанта, в берете с военно-морским крабом. И хотя она старалась быть как можно незаметнее, полный американский журналист в кремовом плаще после того, как Вишневский закончил свое выступление, вынув трубку изо рта, вежливо спросил переводчика:

— Скажите, пожалуйста, кто эта мисс?

— Художница. Жена писателя Вишневского, Софья Касьяновна Вишневецкая, — пояснил переводчик. — Добровольно пошла на войну и вместе с мужем служит на Балтийском флоте.

— О, это такая сенсация!.. — воскликнул американец. — Писатель и жена-художница на войне!..

— Тут нет никакой сенсации, — рассердился Вишневский. — У нас десятки тысяч семей с первого дня войны пошли на фронт и воюют с фашизмом. Мы будем драться до полной победы, пока не придем в Берлин и не поставим на колени фашистскую Германию…

В этих словах не было и тени рисовки: да, они именно так понимали свой долг. 1 ноября 1944 года, накануне отъезда в Москву, Всеволод Витальевич с чистым сердцем записал в дневнике: «Завтра я покидаю Ленинград после сорока месяцев и десяти суток, отданных ему — родному — безраздельно!»

Морозным февральским утром к дому 17/19 по Лаврушинскому переулку подкатил новенький «виллис», на тесной платформе которого был оборудован фанерный кузов. Всеволод Витальевич подошел к машине, по-хозяйски постучал ладонью по кузову и, видимо, остался доволен его прочностью. Быстро простился с Софьей Касьяновной и хотел было усесться рядом с журналистом-правдистом, капитаном первого ранга Иваном Золиным и фотокорреспондентом Яковом Рюмкиным.

Но тут вдруг услышал:

— Всеволод Витальевич, куда это вы так снарядились? — громко спросил вышедший на прогулку Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Его, наверное, удивил необычный вид Вишневского: в кожаном реглане на меху, на ремне маузер (с ним он не расставался всю войну), матросские брюки запрятаны в голенища простых солдатских сапог, в руке видавший виды, потертый портфель.

— На фронт.

— Куда? — переспросил Сергеев-Ценский.

— На Берлин!

— На этой машине?

— А что, разве она плоха и вызывает подозрения?!

— Ну, счастливого пути. Возвращайтесь с победой! — Сергеев-Ценский по-отечески простился с теми, кто отсюда, от самого центра Москвы, открывал счет километрам, которые суждено совершить по фронтовым дорогам, под огнем врага.

Состояние духа высокое, чистое. Вишневский безмерно радуется тому, что просьба командировать его в действующую армию (а он высказал ее сразу, как только речь зашла о переводе в Москву, в «Знамя») наконец-то удовлетворена. Ему вспомнилось напутствие главного редактора «Правды» Петра Николаевича Поспелова: надо осветить последние этапы великой войны как можно глубже, всесторонне. И еще — слова о том, что он, Вишневский, отлично поработал в Ленинграде и сейчас от него ждут не меньшей отдачи…

Позже, в мае, писатель скажет об этих нескольких походных месяцах возвышенно, торжественно: «Судьба дала мне счастливый жребий: после ряда походов быть при последних операциях по разгрому Германии».

Вишневский и Золин передали в «Правду» десятки сообщений с театра действий 1-го и 2-го Белорусских фронтов (по свидетельству Золина, вся основная литературная работа велась Вишневским). Статьям, очеркам, корреспонденциям («Поход к Штеттину», «На подступах к Данцигу», «День в Цоппоте», «К Берлину!», «Уличные бои в Берлине», «Битва за Берлин» и другим) присущи основные черты публицистики Всеволода Вишневского — оперативность, страстность, непосредственное обращение к читателю, образность, строгость и компетентность в описаниях боевых действий.

Редакция была довольна своими корреспондентами. 3 апреля, например, они получили такую телеграмму из «Правды»: «Редакция отмечает высокую оперативность вашей работы по Данцигу и ценность переданного вами материала».

Освещение воинского мастерства Советской Армии, подробный рассказ о различных формах наступательных боев, их атмосфера, множество картинок с натуры и деталей, увиденных в гуще событий острым глазом художника, — все это можно найти в корреспонденциях Вишневского и Золина. Уже очевидно, что дни гитлеровской Германии сочтены, но враг упорно сражается. Гибнут советские люди — иной раз и от неумения или неосторожности, порождаемой ощущением близкого конца войны. «Беседуем об опыте уличных боев. Перед штурмом Данцига надо в армейской газете эту тему развить», — записывает Всеволод Витальевич в дневнике после разговора с командующим армией.

И в последние недели войны Вишневский работает с величайшим напряжением сил, всегда оставаясь скромным и непритязательным, терпеливо переносящим трудности быта. Золин вспоминал, что он никогда не видел, чтобы Всеволод Витальевич во время сбора материала пользовался блокнотом; он всегда говорил с людьми «просто так». Часто бывал в Политуправлении, но сводок, как правило, не читал. Все, о чем он писал, — результат личных впечатлений, бесед с участниками боев, офицерами частей и штабов. Иногда, правда, Вишневский делал беглые пометки «для памяти» — на чистом листке бумаги, на полях газеты. Обычно, стараясь дать корреспонденцию в газету до объявления приказа Верховного Главнокомандующего об освобождении или взятии того или иного пункта, Вишневский и Золин заранее собирали необходимую информацию, находились в передовых частях штурмующих, вместе с ними врывались на улицы освобожденного города и в тот же день передавали «в номер».

Бывало, что Вишневский внезапно исчезал на несколько часов. В Данциге, например, он успел за время своей отлучки принять участие в бое танкового подразделения, форсировавшего Вислу. В небольшом городка Каммин, находясь среди артиллеристов, писатель, видимо вспомнив былые годы, встал у одного из орудий и метко поражал цель — колонну противника на противолежащей косе.

А вечером командир бригады предложил:

— Вас, Всеволод Витальевич, оказывается, можно зачислить в артиллерийский расчет. Мне докладывали, что вы неплохо стреляете. Может, пойдете с нами?

— И рад бы, да ведь тоже дела…

В полуразрушенной гостинице, в небольшом зале случайно сохранившегося ресторана, к ужину собрались командиры взаимодействующих с артиллеристами частей. Вот майор, заместитель командира танкового полка, в боях с 1941 года и все время ведет дневник — Вишневский просит прислать его в редакцию журнала «Знамя».

Подошел полковник И. Т. Потапов, чем-то напомнивший Всеволоду Витальевичу Папанина — остроумный, смелый. Он только что побрился и принял душ: «Шесть дней не раздевался…» Разговорились, и неожиданно выяснилось, что, когда в сентябре 1918 года красные войска отбили у белых Казань и спасли пленных, среди них был и четырнадцатилетний доброволец Потапов.

— Значит, и вы меня в 1918 году спасли! — обращаясь к Вишневскому, радостно блестя глазами, пробасил полковник: — Ну, чокнемся по этому поводу…

Здесь же, в Каммине, в канцелярии морского фашистского гарнизона, оставлено все: груды дел, приказов… Плетка и флотская бескозырка, на ленточке надпись: «Kriegsmarine»[44]. Вот и вошли в фашистское морское логово!..

Последние номера местных газет пестрят объявлениями, призывами:

«Обучение фольксштурма в городах Померании назначается на 1, 2 и 3 марта».

Поздно!

«Kampft, wie Indianer, und schlagt, wie Lowen!»[45]

Поздно! Звучит «роскошно», но местные немцы — это видно сразу, — растерянные и надломленные горожане и крестьяне, совсем непохожи на львов…

И со страниц дневника, и из газетных статей явствует, что у него нет чувства злобной мести к безоружному, повергнутому народу. В этом Всеволод Витальевич целиком солидарен с Леонидом Леоновым, который как-то сказал: «Народ мой и в запальчивости не переходит границ разума, не теряет сердца». Возмездие и так вершится в грандиозных масштабах, охватывающих десятки миллионов людей.

А в предместье Берлина Вишневский встретит плачущего навзрыд бойца. Долго будет успокаивать, а потом услышит (и запишет) его потрясающий рассказ:

— Семья жила на Украине. Сожгли село. Расстреляли мать. Убили брата… Сам я дважды ранен: участвовал в боях под Ленинградом. Жена моя с дочкой добралась туда. Выпросил в июне 1943 года отпуск на один день, к жене. Иду по улице и вижу — снаряд попал в трамвай. Подошел поближе… Вижу — человек двадцать убитых и раненых, и среди них — жена моя! Убита… Осталась маленькая девочка… Мстить — за жену, за всех! Я ничего никому не сказал, но решил уничтожить сто фашистов, потом дойти до Берлина, входить с автоматом в их дома, убивать их жен и матерей. Я так решил. Правильно или неправильно, не знаю, но ведь они убивали наших родных и детей?.. И вот я дошел. Много я их поубивал в бою. Но когда сегодня дошел — я заплакал. Простите… Я у Берлина, а мстить не могу…

Вишневский молча обнял бойца, крепко прижал к груди и сказал всего два слова: «Дорогой мой…»

Находясь в передовых частях наступающих войск, он доволен, безмерно счастлив этим: «Мне хотелось (инстинктивно и сознательно) быть на фронте, когда Россия отплачивает „за все“. Тут мое место! Это я ощутил и ощущаю. Война во всей обнаженности учит простым вещам: не будь суетлив, тщеславен и пр. Я смотрю на себя со стороны, и иногда мне кажется, что я все тот же рядовой 1914–1918 годов, делаю что нужно, подталкиваю орудия, вытаскиваю машины, навожу порядок на дорогах, дежурю. Есть во мне инстинкт солдата, и он меня ведет и учит: я знаю, как говорить с людьми, что делать в той или иной военной обстановке. И чем глубже я вглядываюсь в события — а мы видим необыкновенное: Германию Гитлера в агонии, — тем больше я хочу всем своим существом человеческой чистоты, солидарности, высоких этических норм» (Из дневника, 26 марта 1945 года).

Свое отношение к Германии Вишневский четко сформулировал уже тогда: надо немедленно начать борьбу за душу и интеллект немецкого народа, чтобы помочь ему выйти на путь новых мыслей, новой идеологии.

Однажды, вспоминает И. Золин, произошел типичный для характера и образа действий Вишневского эпизод. Они ехали на своем «виллисе» по шоссе, когда из-за поворота показалась колонна бывших военнопленных, освобожденных из немецких концлагерей. Не оборачиваясь к шоферу, Всеволод Витальевич попросил остановить вездеход и легко спрыгнул на асфальт. И вот он уже окружен толпой, о чем-то горячо говорит. Водитель, которому такие сценки доводилось наблюдать не раз и не два, прежде чем заняться своим делом, с удовлетворением констатировал:

— Подполковник начал доклад. Теперь я сумею осмотреть мотор…

Происходило очередное перевоплощение писателя, журналиста в агитатора или, пожалуй, точнее — в собеседника, пусть даже и немалого количества людей. Зная немецкий, английский и французский, Вишневский мог свободно разговаривать с людьми различных национальностей. Он расспрашивал, кто откуда родом, как относились к ним немцы, куда держат путь. А затем начинал говорить сам — о международной обстановке, о близкой победе над фашизмом. «Надо работать с этим народом, — объясняя свои летучие беседы-митинги, внушал он Золину. — Благодатная почва. А то мы их освободили и предоставили самим себе. А ведь им надо рассказывать, раскрывать глаза…»

И так всю жизнь: для общения с людьми во имя политического, агитационного влияния на них, разъяснения обстановки, анализа сложившейся ситуации, страстного призыва, побуждения к действию Всеволод Вишневский всегда использовал даже малейшую возможность. Он был настоящим Комиссаром: и летом незабываемого 1919 года, на глухом полустанке в украинских степях, где вокруг бронепоезда красных собирались крестьяне; и в беседах с допризывниками набора двадцатых годов, с кадровыми краснофлотцами и с комсомольцами Таджикистана. И на палубе военного корабля, и в землянках защитников Ленинграда, и в цехах Кировского завода, где под бомбежками, непрерывным артиллерийским обстрелом ни на минуту не прекращалась работа. И на улицах освобожденного Таллина, и в Берлине 30 апреля 1945 года…

При штабе 1-го Белорусского фронта насчитывается уже около тридцати журналистов и кинематографистов, и по вечерам все собираются вместе, чтобы обменяться новостями да и просто пообщаться. Кроме Вишневского и Золина, здесь Б. Горбатов, М. Мержанов, Я. Макаренко. Последний в своей книге «Белые флаги над Берлином», изданной в 1976 году, приводит ряд эпизодов, связанных с Вишневским.

…Вечером 12 апреля Всеволод Витальевич извлек из сумки «Фолькишер беобахтер» и, лукаво прищуря глаза и улыбаясь, сказал:

— Еще и вы посмеетесь… — И скороговоркой начал переводить статью, в которой утверждалось, что после чересчур быстрого форсирования Вислы Советская Армия едва ли способна начать новое наступление…

Вишневский был необыкновенно весел, рассказывал один за другим матросские анекдоты, а когда все разошлись на ночлег, вынул свой дневник в черной кожаной обложке.

Сейчас он ведет записи особенно строго: решающие дни — все ждут приказа о наступлении. Встретил Всеволода Иванова, и тот выразил свое настроение так: «У меня ощущение, как в детстве — перед большим праздником…»

16 апреля 1945 года Вишневский стал свидетелем и участником последнего, завершающего удара:

«4 часа 40 минут. Скоро начнется одна из крупнейших битв войны! Спокойствие и уверенность…

Интенсивнейший огонь! Гром и рык! Содрогание почвы.

Свист и разрывы ответных немецких снарядов.

В небо взвился сигнальный луч, а за ним — прямо в глаза немцам — ударил сплошным фонтаном ярчайший свет мощных прожекторов. Он, пробивая дым и пыль, ослеплял противника! Он высвечивал нашей армии немецкие рубежи.

Постепенный, почти незаметный в свете прожекторов рассвет…

6 часов 15 минут. С востока, из-за лесов, с равнин родной, благословенной России встает солнце… На всем 1-м Белорусском фронте работает до 22 000 орудий! Танки и самоходки катятся по полям, изрыгая огонь и подымая тучи пыли. Над полем боя несет лесной гарью. Танки-тральщики идут на минные поля, пробивая проходы для пехоты.

Гвардия двинулась по низине!»

Вишневский — в наступающих танковых и пехотных частях, при штабе 8-й гвардейской армии генерал-полковника Василия Ивановича Чуйкова. Герой Сталинградской битвы, участник гражданской войны, человек сильный и властный сразу понравился Вишневскому, и чувство симпатии оказалось взаимным.

В дневнике подробно фиксируется ход наступления, распоряжения Чуйкова, ответы командиров подразделений. И рядом — публицистические отступления, которые автор не может сдержать, — чувства переполняют его душу: «Битва разгорается! Наши генералы, офицеры и солдаты — в крови, опыте и традиции которых тысячелетняя сила и слава России, ее ум и гордость, — понимают, какую они ведут битву. В этой битве у наших людей на душе чисто, свято.

О, эта битва! — тут Ленинград и Сталинград, тут Украина и Грузия, тут Армения и Сибирь… тут весь Советский Союз упрямо и гневно идет сквозь огонь, дым и проволоку…»

Движение автоколонн — на Берлин! На автомобилях и грузовиках пробоины, разбиты стекла. На лицах шоферов шрамы, белеют бинты повязок. Кровью многих из них полит весь путь до Берлина. Один затормозил машину:

— Здравствуй, товарищ Вишневский!

— Откуда, друг?

— Из Ленинграда…

Они крепко жмут друг другу руки. Видимо, у этого шофера жило чувство сродни чувству писателя Николая Чуковского, который в блокадные годы мечтал: «Признаться, никого бы мне так не хотелось повстречать в Берлине, как Вишневского…»

И вот — долгожданный миг: «МЫ НА ТЕРРИТОРИИ „БОЛЬШОГО БЕРЛИНА“! Фиксирую время: 21 апреля 1945 года, 19 часов 30 минут.

Слово, данное мной 22 июня 1941 года, я сдержал!» — с торжеством и обостренным чувством исторического момента записывает он в дневник.

Еще несколько дней ожесточенных, упорнейших уличных боев — и враг сломлен.

Поздним вечером 30 апреля в здании, где разместился штаб 8-й армии, у всех приподнятое настроение. Пришел связной:

— Генерал Чуйков приглашает товарища Вишневского к себе…

К генералу прибыли представители немецкого командования с предложением о прекращении огня. Начались переговоры о капитуляции, которые вели Чуйков, Соколовский и генералы Кребс и Вейдлинг. В числе тех, кто все время присутствовал при переговорах, был Всеволод Вишневский. Это и символично и заслуженно. Да и оправданно тем, что из-под пера писателя в результате вышел потрясающий по точности и исторической правдивости документ. Чуйков все удивлялся: «Пишешь беспрерывно почти вторые сутки, и как у тебя рука не отвалится…» А после подписания акта о капитуляции Берлина подошел к нему и расцеловал; «Всеволод, ты все пережил вместе с нами. Руку…»

Зная немецкий язык, Вишневский сумел записать не только обмен, мнениями, но и попутно дать свой комментарий, очертить обстановку, нарисовать портреты участников переговоров, ясно представив фон, на котором они происходили.

«Капитуляция Берлина» полностью опубликована в четвертом томе Собрания сочинений писателя и является ярким и достоверным репортажем о великом историческом событии.

В тот же день, 2 мая, Всеволод Витальевич написал последнюю свою корреспонденцию о войне. 3 мая побывал в канцелярии Гитлера, где валялись в пыли рыжие папки докладов и приказов, а на полу — брошенные бежавшими нацистами членские билеты: «И надо всем этим стоит наш часовой — стрелок, парень из России!» У разбитых стен рейхстага — бойцы, офицеры, генералы, встречи друзей, фотографирование, киносъемки…

Его уже тянет в Москву — главное сделано, а «экскурсии» к демаркационной линии ему не нужны. Спустя много лет Яков Макаренко напомнит в своей книге разговор, происшедший в последних числах апреля между военными корреспондентами:

— Герои дня не мы, а вот те, — Вишневский указал в сторону Берлина, — что сейчас штурмуют без роздыха фашистскую твердыню… Вот о ком, милейшие, надо писать. При этом ярко, живо!

Ему возразил другой правдист, Мартын Мержанов:

— Журналист тоже часть армии. Пусть маленькая, незаметная частица, а все же веточка одного дерева.

На это Вишневский ответил:

— Нет, не надо ставить нам памятников. Воинам их надо сооружать. Всю землю, политую кровью, отдать под памятники. Страницы газет и книг… Не дай бог, если мы после войны начнем расписывать свои собственные подвиги…

Величайший такт и редкая скромность отличали Вишневского-журналиста: в его фронтовых корреспонденциях и очерках только искушенный в военном деле читатель заметит, ценой каких трудностей, а порой и смертельного риска добыт материал.

В годы Великой Отечественной войны наиболее полно раскрылась личность Всеволода Витальевича: его смелость, стойкость духа, человеческая щедрость и обаяние, требовательность и даже беспощадность к себе и другим, — если речь о воинском долге, о дисциплине, о самоотдаче и самопожертвовании на благо Отчизны.

Высоты человеческого духа… Их прославлял писатель в своих творениях, их сам он достиг на полях сражений. И он горд, и счастлив, когда на десятом пленуме Союза советских писателей, состоявшемся 17 мая 1945 года, в докладе его боевого побратима Николая Тихонова прозвучали весомые слова признания: «Мы никогда не забудем прекрасных статей Алексея Толстого, Михаила Шолохова. Мы должны отдать должное высокому непрерывному труду Ильи Эренбурга. Мы должны вспомнить горячее слово Всеволода Вишневского, звучавшее из осажденного Ленинграда на всю страну».

5 мая Вишневский провел беседу, посвященную Дню печати, в редакции армейской газеты. В Военном совете фронта говорил об обязанности генералов и офицеров писать воспоминания об Отечественной войне. А вечером на приеме, устроенном для журналистов, сказал:

— Друзья, война завершилась. Через пару дней улетаю…

В том же реглане и в тех же сапогах с заправленными флотскими брюками, со старым портфелем он попутным самолетом отбыл в Москву.

Он летел над полями и лесами России, а внутри все дрожало от счастья встречи с Родиной, от Победы. Как хорошо возвращаться!

На московском аэродроме Вишневского встречали знакомые и друзья, среди них П. Н. Поспелов. Всеволод Витальевич по-военному рапортует:

— Прибыл из Берлина. Все задания «Правды» выполнены…

Объятия, расспросы… Здесь же Анатолий Тарасенков, Софья Касьяновна.

Внутри усталость и одновременно порыв, напор мыслей, чувств, ожиданий. Редкостно светло и хорошо…

Сегодня, в последний день войны, он прибыл в Москву. И, как в сказке или фильме со счастливым концом, все оказалось удивительно завершенным: его вновь, как 22 июня 1941 года, зовут на радио (там его считают своим работником, даже в Берлин дали телеграмму: «Если не прилетите в Москву, просим принять участие в передаче с Красной площади хотя бы очерком о штурме Берлина. Союзрадио. Склезнев»). И в День Победы он у микрофона, его опять слушает вся страна.

Круг замкнулся! 22 июня 1941 года он говорил о том, что русские бывали в Берлине дважды: в 1760-м и 1813-м, и о том, что они придут туда в третий раз. И это свершилось…

«Только что слушал Ваше выступление у микрофона, — спешит выразить переполняющие его чувства Н. Шкапов из заполярной Воркуты. — Спасибо, большое спасибо за статью, которую Вы читали. Нет, это не просто была статья, это был крик души, всплеск горячего сердца; это был удар остро бьющего ума. Не Вас слушал я, дорогой товарищ Вишневский, не писателя-корреспондента. Я слышал, как наш солдат, прижав Берлин к земле, обернулся к своей родной Москве и просто сказал ей слово благодарности…»

Спустя десятилетия ученые, исследующие проблемы радиожурналистики, назовут подобное восприятие передач мудреным словом идентификация: на почве максимального вживания в происходящее во время слушания адресат отождествляет себя с рассказчиком или его лирическим героем.

«Нация — в основе 100 миллионов русских, — записал в эти дни Вишневский, — обрела себя, воскресила многие традиции, слив с ними новый опыт, новую, советскую организационную и техническую школу. Русская прежняя хватка, сметка, храбрость и выносливость сочетались с городским техническим опытом, с героической, дерзающей манерой большевизма, с грамотностью, культурностью и идейной устремленностью масс, с бытовой привычкой к коллективному подвигу и труду».

В самые невыносимые, в самые тяжкие дни войны, веря в окончательную победу и мечтая о мире, Всеволод Вишневский видел себя в тихое, послевоенное утро в штатском сером костюме. И он действительно надел серый костюм. Но, хотя пушки грохотать перестали, Вишневский и в мирной одежде призван был продолжать бой за торжество справедливости, правосудия.

Да, это было закономерно и логично, что в ноябре 1946 года он прибыл в Нюрнберг в качестве специального корреспондента «Правды» и явился свидетелем того, как Международный военный трибунал на протяжении почти полугода рассматривал кровавые злодеяния фашистов — документы, за которыми миллионы погубленных человеческих жизней, море слез, крови, страданий.

В Вишневском снова заговорил политик и исследователь, справедливо считающий своей задачей «научный, систематический анализ национал-социализма — современного капиталистического „модерна“ в немецком обличий». Выполнить такую задачу одному ему, конечно, не под силу: ведь представлено огромное количество материалов политического, военного, экономического и социального характера. Вишневский ходит и на дополнительные допросы (начальника штаба Гиммлера, начальника управления формирований и других), наблюдает, записывает. Военные преступники вызывают у него и ненависть, и отвращение, и омерзение, и непонимание: «странные люди — без сердца, без жалости, с непомерными внеморальными целями и идеями…»

Гневные, политически острые, написанные с большой аналитической и художественной силой очерки и статьи Вишневского (в «Правде» и других газетах их было напечатано свыше 20) освещают ход и обстоятельства руда над палачами и военными преступниками. Но и журналистскому слову не все подвластно. После показа фильма о фашистских концлагерях зал четверть часа не мог прийти в себя — так был ошеломлен увиденным. Этого не смогли бы выразить даже Данте и Шекспир, замечает Вишневский.

Вот Геринг, который пробует казаться бодрым и уверенным; Розенберг, исподлобья рассматривающий русских; лжец и грабитель наших ценностей Риббентроп сидит окаменело. А вот тусклое лицо Гесса, симулировавшего выпадение памяти, оно отталкивающе уродливо, по-обезьяньи выпуклые надбровные дуги, провалившиеся щеки с темной щетиной, запавшие, угрюмо-мрачные глаза…

Вишневский дает галерею памфлетов (публиковались в «Правде» под рубрикой «Их портреты») на главных преступников — Геринга, Гесса, Риббентропа, Розенберга, Йодля, Франка и других. «С расстояния в десять шагов мы наблюдаем, записываем и зарисовываем Геринга. Эта бестия пытается и тут играть роль „премьера“. Он шлет кому-то улыбки, вертит плечами и животом, жестикулирует руками…» Автор показывает, как, какими путями и средствами сделал он карьеру — от платного агента фирмы «Баварские моторостроительные заводы» до миллиардера, скупающего и грабящего целые отрасли индустрии Европы. И даже здесь, в непривычном для него сатирическом жанре, Вишневский не отказывается от своего излюбленного приема — прямого обращения к аудитории: «Этот толстый, разбухший авантюрист, палач-садист, взяточник, делец, развратник бросил на СССР свою авиацию. Все, кто помнит воздушные тревоги, бомбежки, кровь и муки, потери близких, любимых, дорогих, — смотрите здесь на Геринга. Это он сидит в Нюрнберге на скамье подсудимых — чудовищный авантюрист, преступник, сверхубийца».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.