4
4
Оперативная группа писателей Балтфлота — боевая единица, аналогичной которой не было на других флотах и фронтах, за исключением действующих по соседству ленинградских армейских писателей во главе с Николаем Тихоновым, — не раз испытывала на себе косые взгляды военного руководства, особенно приезжего. Что это за группа? На каком основании создана? Каковы обязанности членов группы по уставу?
И всякий раз, когда Всеволоду Витальевичу приходилось защищать свое детище, делал он это прямо, принципиально, хотя и не без некоторых колебаний — до того, как приходилось выступать публично. В этом внутреннем диалоге писателя и профессионального военного побеждал первый и отважно устремлялся в спор, в бой за то, чтобы и в условиях войны сохранить литературную среду, предоставив писателям возможность исполнять свой долг журналиста, агитатора и художника.
Выразительны воспоминания соратников Вишневского по блокаде, раскрывающие облик старшего друга и товарища. Вот он, чисто выбритый, праздничный, в феврале 1942 года выступает с докладом на совещании в Пубалте. «Сейчас Всеволод произнесет одну из своих магических речей, — писал позже Анатолий Тарасенков, — доклад об итогах работы писателей на Балтике. Блестящий доклад, умный, аналитичный, о каждом из нас он сумел сказать хорошее, доброе слово, и в то же время каждому хитрый, скрытый укор — на будущее».
Вишневский говорил о традициях литературной группы, о задачах, встающих перед писателями на современном этапе войны:
— Если не успеваешь писать, надо положить перо и идти говорить. Прийти перед боем за полчаса, дать бойцам необходимую зарядку, двинуть людей и, когда надо, пойти вместе с ними…
Александр Яшин, присутствовавший на совещании, запомнил такие слова:
— Будем подражать Льву Толстому. На смертном одре у него еще двигались три пальца, которые держали ручку… Приказываю: за 12 месяцев 1942 года напишите 12 толстых тетрадей записей. Живой эпос фиксировать день и ночь неустанно. Надо знать, как выглядел рынок, город, морозы. Запомнить о трупах на дорогах. Болеть, но не выходить из строя. Иметь право сказать о себе: «Я это видел, перенес, пережил и записал…»
«Пубалт очень признателен писателям за проделанную работу, — сказал в заключение его начальник В. А. Лебедев. — Писатели прошли боевую проверку, оказались людьми смелыми».
Вишневский был доволен и горд, он чувствовал себя продолжателем восходящих к Марлинскому, Гончарову, Станюковичу, Новикову-Прибою традиций русской литературной маринистики.
— Балтфлот входит в меня, — говорил Яшин, — вместе с именем Вишневского, благодаря ему. Мы мерзли, болели, чтобы полюбить флот и стать любимыми, чтобы иметь право писать о флоте как рядовой боец…
Спустя некоторое время Яшин был вынужден покинуть Ленинград из-за болезни. Он продолжал войну на Волге, был счастлив оттого, что снова попал к морякам, участвовал в Сталинградской битве. Однако духовные связи с Вишневским, возникшие в блокадные месяцы, не порывались, он помнил Всеволода Витальевича и писал ему 20 декабря 1942 года: «В устных выступлениях учусь организации речи у Вас…»
Должно быть, ораторское мастерство и сила речей Вишневского оставляли глубокий след в памяти людей, потому что и годы не стирали его. Много позднее Александр Яшин дополнил дневниковую запись военных лет следующими строками: «Самое яркое воспоминание у меня о Всеволоде Вишневском оставил день 5 апреля 1942 года. Мы с ним выступали по Ленинградскому радио. Предполагалось, что я прочитаю стихи, а Всеволод Витальевич — заготовленную заранее и процензурованную речь. Но во время нашего выступления на Ленинград посыпались бомбы, сигналы воздушной тревоги сбили размеренный ход передачи. Сидевший у микрофона Вишневский отодвинул текст речи и начал говорить без бумажки, к ужасу ведущего диктора. Он не говорил — он рубил, бил, вдалбливал — кулак его застучал по столу…»
Несмотря на большую популярность выступлений Вишневского по радио, прямых откликов на них, кроме воспоминаний более позднего времени, практически не сохранилось. И это естественно. Зато история сберегла другие, куда более ценные документы — личные письма, дневники, в которых упоминается его имя. Вот хотя бы такая, светящаяся угловатой непосредственностью запись ленинградской школьницы Майи Бубновой от 23 января года: «Вчера Всеволод Вишневский по радио выступал. Прямо молодец парень, в моем духе. Всегда вовремя выступит и скажет, скажет прямо, ясно, хорошо, по-ленинградски, по-большевистски…»
В другой раз на улице кто-то неожиданно сказал ему: «Почет вам и уважение…» От неожиданности Вишневский смутился и по-военному отдал честь. А в мае года на золотисто-зеленой от игры теней и солнечных пятен набережной Невы к нему подошла незнакомая женщина и спросила:
— Вы товарищ Вишневский?
— Да.
Она пожала руку:
— Как писателю…
Подобного рода признания-благодарности будут приходить к нему до самых последних дней жизни: одно его имя вызывало у многих воспоминания о Ленинграде, о блокаде.
Военные дневники Вишневского раскрывают многообразие и насыщенность взаимоотношений их автора с людьми. Не было случая, чтобы Всеволод Витальевич кому-либо не ответил на письмо, не поддержал дружеским словом, советом. Если он чувствовал, что кто-то в нем нуждается, откликался немедля.
…Навестил товарища Иголкина в госпитале. Это необыкновенной душевной силы простой русский моряк. Ранен, без ноги и с простреленной второй ногой, но рвется на фронт: «Я ведь пишу двумя пальцами, могу и из автомата стрелять, в засаде могу быть». «Взволновала меня встреча с ним до невероятия, — записал в тот день Вишневский. — Святые люди! Терпят боль, одиночество… Иголкин обрадовался мне: „Всеволод Витальевич! Ты мне самый дорогой человек!“ Много раз повторял эту фразу, мы крепко обнялись».
В другом месте дневника — скупые строки о том, что в самые голодные дни зимы сорок второго года он делится скудным пайком. Из воспоминаний 3. Венгеровой, опубликованных в сборнике «Писатель-боец», выяснилось, что речь шла, в частности, и о ней.
…Однажды по пути на службу (она работала вольнонаемной машинисткой в Пубалте) почувствовала, что теряет силы. На мосту Лейтенанта Шмидта присела и не смогла встать. К ней подошел какой-то военный, насильно поднял и помог дойти до штаба. А на другой день в пустынном коридоре четвертого этажа Венгерова снова встретила вчерашнего военного: он молча, ни о чем не спрашивая, дал ей кусок сахару.
Позже она узнала фамилию и, как многие в те времена, пришла в его холодный кабинет — за духовной, нравственной поддержкой. Трое детей эвакуированы со школой в тыл, от них нет вестей. Умирает муж. Сгорела квартира… Она говорила, и плакала, и снова говорила. Это был первый за время войны разговор без утайки, без боязни быть неправильно понятой. До этого не к кому пойти было со всеми бедами, слезами, с материнским горем. И разговор с Вишневским, считает З. Венгерова, был решающим в ее жизни. Он долго молчал: не успокаивал, не задавал вопросов. А затем сказал — очень мало и очень много:
— Вы мать-ленинградка, вы нужны и своим и чужим детям, вы советская женщина; вы молоды, сил душевных у вас много, а физические — наберете. Город оживет, городу помогут. Мы не одни — с нами вся Россия…
Вишневский возвращал людям веру в жизнь. Потребность в этом возникала каждый день, и когда его товарищи жаловались на усталость, Всеволод Витальевич говорил им и себе: «Уставать нам нельзя!! И у меня усталость — общая, многолетняя… Хочется сесть, закрыть глаза… Но сам себя убеждаешь: нет, у тебя есть силы, больше, чем у многих других, — действуй, действуй!»
И правда, разве мало у него самого поводов для уныния? Стоит лишь вспомнить о так называемых «друзьях», в которых он горько разочаровался во время войны. Рухнули многие иллюзии, и ему самому еще непонятно, что с людьми происходит, как. А может, все дело в нем самом? Он ведь знает свои слабины: излишняя доверчивость, открытость, внутренняя нетерпеливость, а порой и нетерпимость…
Как бы там ни было, ясно одно: в нем, Всеволоде Вишневском, постоянно, каждую минуту и секунду живет голос, образ мышления и чувствования, образ действия увиденного им в искусстве идеала — его балтийского героя, коммуниста. И в самые трудные мгновения писатель, слитый воедино со своим вторым «я», говорит себе: «Идти, терпеть до конца».
Ты «витаешь в небесах», говорят ему иные, любящие эмпирику, факты, людские пересуды… Возможно… Большой мир идей, романтики, страстей ему ближе, понятнее обывательского, мещанского мира. Впрочем, он достаточно зряч, чтобы видеть и этот «мирок». Видеть, как некоторые «товарищи» делают подарки своим любовницам — посылки с черной икрой (в голодном Ленинграде!); видеть, как некоторые берут дважды большой автономный паек (без оснований), как снабжают им «нужных» людей. Все это он видит, и ему глубоко противно.
Или вот письмо — настоящий вопль одного писателя: «Не могу работать, тоскую о детях, жене. Умоляю дать отпуск…» Разве не назовут его, Вишневского, нетерпимым — и за то, что отпуска не предоставит, и за то, что при случае прямо, в открытую, объяснит свое решение? Хотя ведь всего и не объяснишь…
«О, эти интеллигенты, „инженеры душ“, зрелые составители идеологических романов, пьес! — с гневом и презрением изливает душу в дневнике тот, кого до войны называли искусственным, придумавшим себе маску; тот, кто на самом деле не терпел фальши и конъюнктурщины. — Меня давно мутит от этих людей, хлипких, дряблых, подделывающихся и в кино, и в литературе, и в живописи под советский, большевистский, героический стиль, не имея на то прав и внутренних волевых данных. Сколько этих интеллигентов „полиняло“, залезло в разные провинциальные щели, где и отсиживаются, выжидая…
Пусть какие-нибудь философы оправдают мне это „право“ писателей сидеть вдали, в укрытиях, где тепло и сытно, и советовать другим идти и умирать…»
На ту же тему, хотя и по-иному, спокойнее, сдержаннее, писал Н. С. Тихонов Всеволоду Рождественскому: «Сейчас хотя и не время для особых размышлений, но невольно в однообразном уединении осажденного города перебираешь прошлое и подытоживаешь всякое: война так обнажила людей, что все прояснилось самое непонятное и все оказалось проще. Не думал я, что придется так упорно заниматься газетной работой за неимением людей… Сколько наших знакомых — и бряцавших и не бряцавших оружием — смылись из Ленинграда. У меня к ним нет даже неприязни. Тот, кто уехал, бог с ними! „Была без радости любовь — разлука будет без печали“. Факт — мы с тобою стали армейцами и съели пуд соли, начинаем второй».
Как видим, интонации разные, суть одна.
Испытание войной выдержали далеко не все. Зато те, кто выстоял, раскрылись по-новому, по-настоящему для всех окружающих. Именно таким, постоянно являвшим нравственный пример, был Вишневский. Не зря же один из его соратников уже тогда, в 1942 году, мог сказать: «Он один из тех, в ком для меня воплощены высокие черты русского советского человека» (Из письма Вс. Рождественского — Вс. Азарову).
В блокадные месяцы Всеволод Вишневский немало сил отдал и объединению усилий всех журналистов — армейских, флотских и гражданских газет.
Характерный случай рассказал бывший редактор фронтовой газеты «На страже Родины» М. Гордон. В одну из февральских ночей 1942 года он сидел в полушубке и валенках за своим столом и, ежась от холода, при свете «летучей мыши» читал статьи. Вдруг послышался треск мотоцикла, и дежурный доложил: «К вам Вишневский».
— Я приехал ругаться, — с места в карьер начал Всеволод Витальевич. — В своей газете вы незаслуженно мало пишете о моряках…
И завязалась беседа, длившаяся несколько часов: о традициях флота и роли морской артиллерии в обороне города, о беспощадной к врагу «черной туче» — морской пехоте. Говорил Вишневский с огромным пылом, словно перед ним в темной комнате (керосин кончился, и фонарь погас) не один человек, а целая аудитория. «Надо, наверное, очень любить людей флота, чтобы с таким проникновением и так душевно вести этот ночной разговор», — записал его собеседник.
После одной, другой такой поездки армейские и флотские журналисты начинали гораздо чаще обмениваться материалами, да и сам Вишневский показывал пример, написав немало статей для газеты «На страже Родины». Не гнушался он и любой иной работы — от составления лозунга, придумывания заголовка, написания оперативной заметки до создания цикла очерков или целевых полос, свято придерживаясь принципа, который В. И. Ленин в одном из писем А. В. Луначарскому выразил всего несколькими словами: «…Мы не белоручки, а газетчики»[43].
За несколько дней до появления до сих пор памятного всем воевавшим приказа Верховного Главнокомандующего Вишневский записывает в дневнике: «Ситуация весьма серьезная, может быть, серьезнее, чем осень 1941 года». А 28 июля сорок второго опубликован этот приказ — номер 227. В нем было сказано с предельной лаконичностью и ясностью: «Отступать дальше — значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Ни шагу назад без приказа высшего командования…»
И в эти летние месяцы высочайшего духовного подъема и самопожертвования Всеволод Вишневский, несмотря на болезнь — частые кровотечения, головные боли, как всегда на посту. Время требовало прямой, суровой правды не только от журналистов, но и от читателей — участников великой борьбы народа. Каждое письмо из дому, от семьи, от друзей — это исторический, социальный и литературный документ, который помогает разить врага, как оружие; каждое письмо — живой человеческий голос, бесценное свидетельство.
16 августа 1942 года на имя Вишневского пришла телеграмма из «Красной звезды» с упреком: «Обнимаем, с интересом читаем в „Правде“ Ваши очерки. Когда же нам дадите?» Всеволод Витальевич тут же ответил: «Спасибо за телеграмму. Жаль, что нет добавочной правой руки и добавочных двенадцати часов в сутках. Но раз есть задание — постараюсь прислать». И действительно, через несколько дней присылает кратко прокомментированные им письма бойцов, раненных под Ленинградом и рвущихся снова в бой; родителей, потерявших сыновей; письма детей отцам, на фронт — о зверствах фашистов. Потрясающие документы силы, могущества, неистощимости народного духа!
Невозможно удержаться, чтобы не привести выдержки хотя бы из одного письма (корреспонденция была опубликована в «Красной звезде» сразу же):
Девушка Лида — отцу, на фронт, — из отбитой у фашистов деревни: «А что с народом нашим эта зараза творила!.. Нашего дядю Мишу, твоего брата, ты уже не застанешь в живых. Его змеи-гитлеровцы повесили за то, что он указал раненому красноармейцу дорогу к нашим. Бедный дядя Миша, мы его никак не можем забыть, он долго голый висел на вожжах у Татьяниного дома, где вы часто собирались на собрания… Коле и Мане, нашим дорогим братишке и сестренке, не передавай привета, их разорвало на минах, которые немцы расставили вокруг деревни. Красная Армия спасла нас…»
Не письмо это — крик сердца, голос народа. Ни Германии, ни всем ее наймитам, ни танкам, ни террору не сломить таких людей, никогда не сломить. России не быть покоренной! — заключает автор.
Однако, возбуждая в советских людях ненависть к врагу, Вишневский никогда не давал карикатурный образ «фрица». Писатель считал, что читателю надо показывать действительные силы и возможности неприятеля: «Я в эти фельетоны (тут, при всем моем уважении, Эренбург) и „раешники“ не верю, я все-таки воевал, — говорил Вишневский на одной встрече с командирами в 1942 году. — Враг сильный, опасный, ловкий и организованный…»
Главное — научиться воевать, наверное, поэтому в очерках и корреспонденциях Вишневского мы редко находим описания ярких, исключительных подвигов. Писатель утверждает: героизм не удел избранных, а результат честного и добросовестного выполнения воинского долга, рисует биографии обычных людей, а не «сверхчеловеков».
О Вишневском-журналисте в литературе сложилось довольно устойчивое представление как о публицисте, чьи выступления почти лишены повествовательности, для которого главное — ораторская интонация, повелительная форма лозунга. Он непосредственно обращается к массе, его речь зовет не к раздумью, не к анализу, а к немедленному действию. Да, так и было во многих его произведениях, особенно транслировавшихся по радио. Однако в войну он создает целую галерею портретов мастеров военного дела — моряков и летчиков, артиллеристов и пехотинцев, где раскрывается и как журналист аналитического склада, детально, последовательно показывающий, как надо воевать. Такой журналистский подход отвечал требованиям времени, не случайно же М. И. Калинин в речи на совещании секретарей обкомов комсомола по пропаганде (28 сентября 1942 года) подчеркивал, что аудитория сейчас не воспринимает «шумливые речи, риторику и поучительную дидактику».
Передовой опыт ведения боя почти всегда присутствует в выступлениях Вишневского. Таков очерк «На „Охотнике“», где тщательно описана схватка катера с фашистскими самолетами. Все внимание автора — центральной фигуре боя — наводчику, который, вобрав голову в плечи, следит за стремительными изменениями в воздухе. Напряженность, поединок нервов, выдержки. Удачный выстрел — и на своих же бомбах взрывается «юнкере». При этом воздушной волной поврежден другой, а третий, ошеломленный таким поворотом событий, почти вертикально взмывает вверх: «Ему, видимо, казалось, что катер его преследует и тоже лезет вверх, — досада и горечь были разлиты по лицу наводчика», — автор передает атмосферу упоения боем. Или дается изображение атаки вражеского десанта звеном Кулешова, который как бы между прочим советует: «Стреляем мы с выдержкой, следим за попаданиями… А бывает, молодой летчик нажмет на гашетки, трах-бах, все и выпустит, а дальше и стрелять нечем. Нужно давать аккуратные очереди…»
И вместе с тем Вишневский избегает «голого технологизма», его очерки пронизаны чувством, нередки лирические отступления. Как в корреспонденции «Так дерутся на Ханко!»: «Высокое нежно-голубое небо, песок, сосны… Ханко! — Здесь стали бойцы СССР, и они не уйдут отсюда, даже если б разверзлась сама земля. И даже ее моряки и саперы сумели бы подштопать; нанесли бы камня, досок, бревен, канатов: „Эй, милая, не мешай… Приказ есть приказ. Держать Ханко. Отступления не будет…“ Слова простые — они в натуре русского бойца».
В ноябре 1942 года, закончив редактировать сборник очерков, посвященных Героям Советского Союза, Всеволод Витальевич обращается к члену Военного совета Краснознаменного Балтийского флота Н. К. Смирнову с таким взволнованным письмом: «Писать биографии было невероятно трудно. Если так дело обстоит с Героями, то что же с массовой героикой… А ведь еще полгода — и живой материал уплывет. Люди поедут по домам, надев серый пиджак — прекрасный символ мира и победы. Прошу Вас дать приказ записать биографии всех награжденных, всех убитых, по возможности, ибо забыть прошедшее мы не можем, забыть о людях, проливших кровь за Отечество. Завтра это уже будет поздно». Такой приказ был отдан.
Быт, вся жизнь сдвинуты войной круто, но это ему привычно. После совместной поездки на фронт и довольно длительного общения в осажденном городе Александр Фадеев, видимо, впервые за двенадцать лет их знакомства увидел Вишневского «вне литературных шор», не на трибуне, а в жизни. И по-человечески понял и принял. Сам бывший партизан и красноармеец, прошедший гражданскую войну на Дальнем Востоке, Фадеев не только по долгу службы был чуток и внимателен к деятельности писателей во время войны. В феврале 1942 года он пишет Вишневскому:
«Дорогой Всеволод!
Самый сердечный привет тебе, твоим товарищам по оружию и всем ленинградским писателям. Бесконечно волнуемся о вас и гордимся вами…
Хочу сказать тебе, что я, как и большинство москвичей, с волнением читаю все, что ты пишешь в „Правде“. Все это проникнуто большим чувством и силой, поистине разящей».
Такое мнение человека, авторитетного и взыскательного, обрадовало Всеволода Вишневского, как и последующие знаки внимания и дружбы со стороны Фадеева. 17 июля 1942 года, например, получил от него телеграмму: «Радостно вспоминаю Ленинград, целую, обнимаю», и перед его глазами возникли картины их выезда в Невскую оперативную группу, к стрелкам дивизии Героя Советского Союза Краснова. Был солнечный день, отличное настроение и самочувствие. Фадеев все улыбался и шутил, поглядывая то на Тихонова, то на Вишневского: «Ну, вот два „старика“ — Всеволод и Николай…» Они мчали на машине и вспоминали Испанию тридцать седьмого года, барселонских шоферов с их скоростью сто — сто десять километров в час. Побывали на передовых позициях дивизии, в распоряжении морской батареи: четыре крейсерских башенных орудия — всего в восьмистах метрах от немцев…
Блокада еще больше сдружила, сблизила родных по духу людей и приоткрыла в каждом что-то новое, ранее не замечаемое. Так, Николай Тихонов спустя годы обратил внимание на две строки из дневника Вишневского: «Читал Эдгара По. По сравнению с тем, что происходит в Ленинграде, он выглядит бытовиком» — и вспомнил один эпизод.
…Они шли по городу, представлявшему ужасное зрелище: развалины домов толпились вокруг. На скамейках в парке сидели мертвые. В подвале, мимо которого они проходили, горела коричневая толстая кривая свеча, и при свете ее копошились какие-то люди, не то чего-то искали, не то ломали какой-то деревянный хлам на дрова. Свеча бросала такой мрачный свет на зловещую разноцветность вещей и одежд, что Вишневский невольно остановился и сказал:
— У Эдгара По есть рассказ, где чума, голод и еще какие-то страшные чудовища собрались на пирушку. Эдгар По считается фантастическим писателем. Но у нас в Ленинграде этот рассказ сегодня стал бы просто натуралистическим. Посмотри на этих людей в подвале… Смерть сидит на скамейках в парке, голод и холод бродят со свечой в подвале, коричневая чума фашизма облегла город. Какой тут тебе Эдгар По!..
Как водится меж истинными друзьями, каждый из них всегда стремился доставить радость другому. Даже в условиях блокады это правило оставалось незыблемым: зная трогательную любовь Вишневского к старинным изданиям, в особенности исторического содержания, Николай Тихонов подарил ему в день рождения (21 декабря 1942 года) книгу 1766 года (впервые она вышла в свет в 1713-м) — сборник сводок о ходе войны со Швецией. «Текст петровского „Совинформбюро“ о Полтавской битве» — осовременил ее название именинник. За скудным военным ужином книгу читали вслух: пахнуло русской живой традицией. Записывая свои впечатления об этом чтении, Вишневский восторгается и фразами реляций — «блестящими по силе, красоте и гордой точности», и отличным исполнением гравюр, карт, и превосходным качеством бумаги, и редкой сохранностью книги — всем тем, мимо чего не пройдет ни один настоящий библиофил.
Солдат и гражданин в нем жили нераздельно с художником. Он радуется и гордится тем, что, как сообщил ТАСС в июне 1942 года, фильм «Мы из Кронштадта» демонстрируется с огромным успехом в Южной Америке.
По экранам дальних стран шагают его балтийские матросы — сквозь огонь и воду, свидетельствуя об упорстве России, о боях за Ленинград, призывая тысячи и тысячи людей стать в строй в битве против фашизма. Труппа Ленинградского Дома Красной Армии поставила спектакль «Первая Конная», а Камерный, как сообщает из Барнаула А. Я. Таиров, выезжал с «Оптимистической трагедией» на фронт. Хорошо!
Однако нужны и сегодняшние произведения. Вишневский все чаще думает о новой пьесе. Однажды, словно почувствовав состояние писателя, его вызвал член Военного совета Н. К. Смирнов и заговорил о том, как важно и своевременно было бы показать защитникам города спектакль о них самих, об их делах, и добавил: «Пьеса должна быть веселая».
Единственный театр, оставшийся в Ленинграде, — Театр музыкальной комедии. Значит, надо писать оперетту? Это было для Вишневского неожиданностью — совсем новый жанр.
— Сколько времени понадобится для написания пьесы? — спросил член Военного совета.
— Месяца полтора…
— Это долго. Спектакль надо выпустить к Октябрьской годовщине, а для этого театр должен через две недели получить пьесу…
И Всеволод Витальевич берется за работу, хотя и не без вполне понятных колебаний. «Думаю, — записывает он в дневнике, — как в месяц-полтора сделать пьесу? Где взять легкость, задор, шутливый тон? О-о!.. Ведь со страниц газет смотрят наши люди, повешенные, растерзанные фашистами… Борьба лютая!»
Чтобы как-то настроиться на нужный лад, он едет в Театр музкомедии, смотрит спектакли. Репертуар довоенный: «Баядера», «РозМари», «Любовь моряка». Актеры оперетты стоически играли даже зимой: сверкая шелками и обмахиваясь веерами, дамы пели. И это — в зале, где было минус 3–5 градусов… На него повеяло театральной стариной, и он, забывшись, с удовольствием смеялся.
Затем Вишневский побывал в филармонии, на первом в Ленинграде исполнении Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича, и здесь его ожидали совсем иные впечатления. «Первая часть симфонии потрясает, — записал он в тот же вечер, 9 августа 1942 года. — Это гениальное раскрытие хода врагов, поступи фашизма по Европе. Мелодия, ее нарастание, эта назойливая автоматически-ритмическая тема даны необыкновенно. Люди были захвачены: потоки чувств, мыслей, слезы на глазах… Это — страшный 1941 год… Композитор услышал это, может быть, в осенние ночи, когда вал немцев подкатывался к Ленинграду. Есть еще несколько сильных частей, но после первой — впечатления не столь остры, и душа уже так не отзывается. Финал помпезен, широк, но все это умозрительно, вне мировой драмы. Это еще будущее».
Время! Время… Уложится ли он в срок? Но, кажется, дело уже пошло, и из-под тяжелых пластов будней, всеподавляющей военной обстановки в нем пробиваются импульсы, творящие, созидательные.
Вся работа над пьесой — от первого черновика до завершения — длилась 17 дней. На помощь Вишневскому пришли Александр Крон (в основном он взял на себя отработку комедийных ситуаций и написание первого акта) и Всеволод Азаров (ему принадлежат стихи и песни, а также своеобразный «одесский» колорит образа моряка-черноморца Георгия Бронзы). Чтобы обмениваться мнениями о написанном и быстрее приводить все к «общему знаменателю», решили на какое-то время поселиться вместе в деревянном доме на Песочной, 10, принадлежавшем О. К. Матюшиной, вдове известного художника.
Всеволоду Витальевичу в пьесе принадлежит общий замысел, поворот от традиционной оперетты к жанру героической комедии. Им любовно выписаны носитель традиций флота боцман Силыч, названный так в честь А. С. Новикова-Прибоя, разведчица, комсомолка с Выборгской стороны Елена — на них в основном держится линия героизма. «Написал картину „Высадка разведчицы“. Она и напряженная и лирическая… Не знаю, хороша ли эта сцена, но у меня, когда писал, слезы набегали на глаза… Пьяниссимо… Звучит в ночи старая флотская песнь „Раскинулось море широко“ — песнь прощания, тоски, тревоги…» — запись в дневнике 7 сентября 1942 года, И вообще он в том замечательном состоянии духа, которое приходит с прикосновением к дурманящему, но и сладчайшему искусству. Он рад, что в осажденном городе делает то, что нужно. И еще: работа чем-то напомнила ему молодость, 1930 год, лето, когда залпом написан «Последний решительный» с его политическим устремлением, музыкальными номерами, пародиями, монологами…
5 ноября спектакль сдан на «отлично» (музыку к пьесе сочинили композиторы В. Витлин, Л. Круц и Н. Минх; художественное оформление — Софьи Касьяновны Вишневецкой). Особенно впечатляющ второй акт: есть динамика, крупные, яркие образы. Здесь как-то вдруг, по контрасту, явственно проступает присущая всему творчеству Вишневского трагедийность. Разведчица в гестапо: среди серого, холодного — девушка в ярко-алой кофте и длинной черной юбке… Борьба, упорство…
7 ноября к зданию «Александринки» — Театра имени А. С. Пушкина, — на премьеру «Раскинулось море широко» в ранних осенних сумерках со всех концов города спешили люди. У самого входа, как в былые дни, во время самых нашумевших премьер, счастливых обладателей билетов останавливали и спрашивали множество бесформенных, до глаз закутанных во все теплое, настойчивых «теней»: «Нет лишнего билетика?..»
Спектакль шел, несмотря на жесточайший артиллерийский обстрел: артисты пели, танцевали, и никто не хотел спускаться в бомбоубежище. Зрители так горячо приняли постановку, что режиссер Театра музыкальной комедии Н. Янет был вправе впоследствии сказать: «До этого ни на одном спектакле так не смеялись и ни на одном спектакле так не волновались за судьбу балтийских моряков, героически оборонявших Ленинград».
Прямой агитации на сцене было мало. Спектакль с танцами, с пением, с простодушным сюжетом, с незатейливой веселостью пришелся по душе зрителю. Это был дерзкий вызов врагам: «Вот вы обстреливаете нас каждый день, морите голодом, а мы под самым вашим носом пляшем и шутим!»
Достойной наградой создателям спектакля была статья-рецензия Н. Тихонова в «Правде», в которой, в частности, сказано: «Всеволод Вишневский когда-то написал прекрасную „Оптимистическую трагедию“, сейчас ему пришлось в блокированном городе под вой воздушных тревог и канонаду обстрела написать оптимистическую, героическую комедию. И спектакль получился».
Позже музыку к спектаклю написал Георгий Свиридов, и «Раскинулось море широко» было поставлено Камерным театром под руководством А. Я. Таирова (спектакль прошел свыше 500 раз!) и рядом других театральных коллективов страны. Постановки пьесы неоднократно возобновлялись, и то, что в конце 70-х годов она идет на сцене Центрального академического театра Советской Армии и по-прежнему собирает зрителей, молодежь, родившуюся уже после Великой Отечественной войны, — лучший ответ критикам, которые считали, что «Раскинулось море широко» — лишь примечательное явление быта тех времен, а не искусства.
Наконец настал долгожданный для каждого ленинградца день. 18 января 1943 года в 23.00 по радио сообщено: «Войска Волховского и Ленинградского фронтов соединились и тем самым прервали блокаду Ленинграда…» Вишневский был участником боев, и 19 января, в «бурный день», пишет статьи в «Красный флот» и в «Ленинградскую правду», выступает по радио. Он, труженик войны, честно и выразительно рисует картины перегрузок, ратной страды: «Орудия накалились. Пузырилась краска. Потом она стала гореть. Орудия были белого, маскировочного цвета — стали бурыми, черными. От них волнами несло горячий воздух. Артиллеристы работали, не прекращая и не снижая темпов. Через руки проходили сотни пудов металла — сотни бросков, толчков, резких напряжений мышц. Люди обливались потом на морозе, сбрасывали ватники, бушлаты. Показались знакомые тельняшки и крепкие мускулы…»
И хотя окончательно из района Ленинграда враг был отброшен несколько позже, блокада существовать перестала.
Всеволод Вишневский мог бы с полным правом сказать о себе словами поэта Всеволода Рождественского:
Я счастлив тем, что в пламени суровом,
В дыму блокад
Сам защищал — и пулею и словом —
Мой Ленинград.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.