2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

В восемнадцатом в Москве закружил его быстротечный роман с молоденькой курсисткой. На Украине, в Новороссийске заглядывались на Всеволода румянощекие и чернобровые девчата, да и сам он не отличался особой застенчивостью.

В моменты затишья на фронтах шумной ватагой выкатывались матросы на утопающую в зелени «магистраль» какой-нибудь Жмеринки и с ходу — «работать на публику». Петро Черномазенко сочным, красивым басом затевал «мужской» разговор, явно рассчитанный на то, чтобы его если не подхватили, то услышали прогуливающиеся по аллее девчата.

— Что будет?! Ай, что будет?! Хочу пышечку — на гусином молоке, на коровьем масле! Я заслужил етую пышечку — скоко в боях!..

Как ни удивительно, но «грубая работа» нередко имела успех.

— «Ты моряк, красивый сам собою. Тебе от роду двадцать лет…» — перед матросами кто устоит?..

Девушкам импонировала внешность Всеволода. Из-под синей шапочки выбиваются слегка вьющиеся волосы; шрам на щеке огрубил юное лицо, сделав его гораздо старше; глаза блестят, тая в своей глубине улыбку…

Но все это было когда-то. А теперь, весной 1922 года, он испытывал чувства совсем новые, еще неизвестные.

Писем его к ней почти не сохранилось. Есть краткие приписки на ее письмах. Есть скупые строки в дневнике (в том дневнике, который почти что и не велся, а значит, записывалось туда лишь из ряда вон выходящее):

«25 февр. 1923. А время идет. Она и только она — вот все!

8 окт. 1923. Она и только она! Октябрьские решающие дни».

Есть письма близкого друга той поры Ивана Хабло Вишневскому да несколько ответных. Главным образом эти документы позволяют осветить сложные перипетии взаимоотношений Всеволода и А. В. Зерниной.

Познакомились в обычной, вполне заурядной обстановке: Всеволоду надоело в одиночку корпеть над самоучителями английского и французского языков (а какая же мировая революция без их знания?!), и он решил посещать курсы английского. Преподавательница — Антонина Владимировна — видимо, с первой встречи приглянулась симпатичному, слегка самоуверенному слушателю, потому что в его тетради записи упражнений по английскому языку вдруг начинают тесниться чужеродными, прозрачно-аллегорического свойства рисунками. Портрет молодой, идущей с высоко поднятой головой по прибрежной косе женщины в матроске. Одинокий траулер в море; боевой корабль, подорвавшийся на мине… И самое любопытное — строгая преподавательница (кстати, она старше его на несколько лет) заметила способного ученика и, соблюдая педагогический такт, включилась в игру, оценивая его достижения в овладении английским своеобразными отметками: «2 1/2», «3,00005», «5?» и опять — «1 + 1 + 1=3».

Взлеты и падения… Тут же на полях тетрадки — рисованные инициалы — «А. 3.», «AZ», «ANZE».

Письма Хабло показывают, как развивались события дальше, раскрывают, естественно, в восприятии их автора, духовное состояние Всеволода. Тонко понимающий и близко к сердцу принимающий все, что происходит с Вишневским, Хабло мимоходом высказывает немало любопытных суждений о его характере.

В письме от 27 января 1922 года как бы вскользь, мимоходом Иван задает другу вопрос: «Ну а как английский подвигается? Или Антонина, дочь Владимира, успела заняться языком любви? Ты знаешь что, Воленька, — к черту всю эту ерунду».

Тот же тон дружеского подтрунивания и участия сохраняется и в письмах из Новороссийска, куда Иван переведен служить. И вот самое важное: «В тебе, Волюшка, я все-таки не ошибся. Помнишь наши частые разговоры о „сантиментах“, о „чувствах“ и „порывах души“ — все это сбылось. Я очень рад. Я вижу тебя новым, сияющим от счастья. Другой, старый Волюшка „эго“, ушел, ушла рисовка… Все это заменило чувство, душа, которые своей теплотой и отзывчивостью согревают души других людей…» (28 марта).

Кажется, Иван все понял, и принял, и отбросил в сторону собственную браваду, и радуется безмерно.

«Волюшка! Так ли это? Проверил ли ты себя? Действительно ли твоя „морская философия“ отказалась тебе служить?!..

Твое сердце принадлежит минуте…

Неизведанное вполне чувство любви, желание создать… красивое, гармоничное, простота отношений, искренность, беззаботность натуры тебя увлекли, сделали маленький сдвиг в твоих убеждениях, увеличивая продолжительность связи, показавшейся тебе расцветающим чувством…» (Севастополь, 17 апреля).

Несомненно, что письмо это Всеволод показал Тоне, так как ответное (одно из трех известных, датированное 27 апреля 1922 года) они сочиняли вдвоем. Антонина оставила без внимания всю Иванову «философию» и чисто по-женски откликнулась на его собственные невзгоды (у Хабло обострились отношения с родителями, видимо, об этом он сообщил Всеволоду), советуя быть снисходительнее к старикам и веселее смотреть на жизнь.

Дальше — почерк Всеволода. Он пишет довольно кратко о том, что негоже мерить всех одной меркой, что заветы «холостяков» — дело одно, а 2 — дело другое…

В следующем письме от 7 мая сохранилась лишь записка Вишневского:

«My darling!

На обороте ты прочтешь несколько строк от Z. М. б. по ним ты заключишь что-нибудь о той, которую люблю я.

Yilly.»

И действительно, эти строки важны для понимания ее отношения к нему: «Привет Вам, милый друг моего друга, из далекого Севера, где, несмотря на косые лучи солнца, мы умеем любить горячо и пылко, а главное, свободно, без якорей…»

Ненамного больше о взаимоотношениях Всеволода и Антонины рассказывают ее письма. Их много, но, за редким исключением, письмами их не назовешь — это торопливые записки о возможности или, напротив, невозможности очередного свидания. Так было на первых порах, так было и после рождения их сына Игоря (в марте 1923 года). Что-то непреодолимое препятствовало их совместной, под одной крышей жизни, объединению двух, без сомнения, страстно любивших друг друга существ. В этом прежде всего драматизм их отношений, длившихся свыше пяти лет.

Далеко не всегда можно понять душу женщины, мгновенны, причудливы превращения ее настроений и чувств. Записки и письма Зерниной отрывочные и к тому же, по-видимому, далеко не полностью сохранились. Тем не менее известное представление о ее натуре они дают. Это несомненно своеобразная женщина, без предрассудков, а иной раз и экстравагантно мыслящая и поступающая. «Безумствовать, — пишет она любимому, — значит освобождать чувство от тормозов разума, этого нудного, вечно запоздалого контролера…» И тут же: «Мой девиз — никаких упреков. Пусть воспоминания будут только светлыми и радостными». В этом есть что-то и от бравады, от «моды дня»: «свободная любовь» в те годы в среде молодежи, особенно городской, почиталась за идеал.

Но становится ясным и другое — благотворность нравственного влияния развивающихся между ними отношений на Всеволода. Начиная с 14-летнего возраста, он жил один, родственные связи и прежде были непрочными, а затем вовсе оборвались. Он обязан был сам обо всем заботиться, думать только о себе, и естественна некоторая склонность к эгоцентризму, в чем его упрекал Хабло. В духовный мир Всеволода не вторгался еще человек, за судьбу которого бы он мог и должен был нести ответственность.

Теперь такой человек появился.

Значение и направленность своего влияния Тоня, видимо, осознавала и чувствовала:

«6–8 октября 1923…Внутренне радуюсь за тот сдвиг, который произошел в тебе, — может быть, едва заметный для окружающих, но для меня, читающей отчасти твою душу, очень и очень значительный… Ты стал выше уровня матросского мировоззрения…»

Она не загадывает, как долго продлится их любовь, но даже если отношения оборвутся, все равно она чувствует сейчас «высшее человеческое удовлетворение, не душевное, а духовное, трудно описуемое. В этом романе я испытала все — и жгучее удовлетворение моей бешеной, далеко не северной страсти, и отдых души, и высшее духовное блаженство…».

Хотя Тоня и писала множество раз в конце своих посланий «твоя и только твоя», на самом деле, видимо, было не совсем так. На одной из записок о том, что она сегодня не сможет, а придет завтра, Всеволод, страдая и терзаясь, набросал крупно и размашисто: «Зачем ты, Тоня, возвращаешься к прошлому? Обещания и слова не держишь. Зачем? Зачем говоришь и пишешь одно, а делаешь другое? Зачем?»

На исходе второго года их взаимоотношений содержание записок Зерниной все так же противоречиво.

В начале 1924 года Тоня уезжает в служебную командировку в Москву с решительным настроением быть свободной и независимой. «Не хочу никаких влияний, никаких давлений…» А в записке — «из Москвы приеду к тебе (Всеволод переехал к этому времени на проспект 25 Октября. — В. Х.). На Невском и не буду…»

Проходит еще целых два года. Все по-прежнему: встречи, о которых надо уславливаться заранее, размолвки, упреки, примирения… Он страдал, не всегда признаваясь себе в этом. Не случайно и спустя десятилетия, в сорок четвертом, глядя на окна своей давнишней квартиры, Всеволод не может сдержать волнения: «Мне кажется, что там, на 3-м этаже, до сих пор во тьме слышен стук моего сердца. Я очень долго там ждал. И сердце билось от каждого шороха в назначенные часы. Я ждал одиноко…»

Трудно сказать, как все сложилось бы в будущем. Во всяком случае, в записках Антонины, кроме обычных сообщений о времени встречи, все чаще звучат жалобы на то, что чувствует себя она скверно — и физически и морально.

Болит голова, болит душа…

Поздравление с Новым, 1926 годом Тоня завершает словами: «Наша эра начнется не сегодня, а когда мы будем наконец под одной кровлей».

В сентябре 1925 года Вишневский получил справку о месте своей работы и должности — для предъявления в загс. А вообще-то графу о семейном положении в анкетах он тогда обычно заполнял так: «женат (не зарегистрирован)».

25 сентября 1926 года, скорее всего после разговора с врачами, лечившими А. В. Зернину, Всеволод пишет ей в больницу:

«Моя жизнь, мой Тоник!

Под окнами твоими я долго стоял… Богу жизни своей я молюсь о жизни твоей».

Здесь все: и любовь, и отчаяние, и ужас перед лицом смерти (врачи не скрывали роковой диагноз), хотя смертей за свою жизнь он насмотрелся предостаточно.

Но до последнего часа человек жаждет верить в чудо, во что угодно, лишь бы сохранять надежду в себе и в близком человеке. Несмотря на постоянно ощущаемую им жгучую, непреходящую тяжесть на сердце, Всеволод обязан был каждый день как ни в чем не бывало являться к Тоне бодрым и уверенным и обязательно подробно — этого она всегда требовала — рассказывать об Игоре, который теперь всецело на попечении ее сестры, Людмилы Владимировны Зерниной, о своих делах на службе, об успехах в английском — он свободно читает британские военно-морские журналы… Он должен всем своим видом, тоном, взглядом убеждать Тоню: все нормально, ничего страшного, ты скоро выздоровеешь…

Не зря говорят: беда не ходит одна. Вот уже около года на лечении в госпитале Георгий, младший из братьев Вишневских. Видимо, не прошли бесследно годы войны и плена. Тяжелый недуг подорвал здоровье юноши — энергичного, обещавшего вырасти в незаурядного журналиста. Его очерки печатались в газетах «Красный Балтийский флот», «Комсомольская правда», «Смена». Всеволод приносит ему в госпиталь свежие номера газет, но читает их вслух сосед по палате — Георгий полностью потерял зрение.

И у Тони здоровье таяло катастрофически быстро, на глазах. Головные боли мучили ее и раньше, а вот быстрые смены температуры, когда все тело захлестывает горячая волна и становится невыносимо жарко, душно, участились уже в больнице. Она осунулась, заметно потеряла в весе и, кажется, знала уже, что ее ждет. Всеволод с ног сбивался в поисках все новых и новых врачей, созывал консилиумы, но ответы были однозначны: «Нет. Лечению не поддается…»

Антонина Владимировна Зернина умерла в страшных мучениях от рака крови. Произошло это в начале марта — месяца, в котором пять лет назад расцвела их любовь. Как ни крепился Всеволод, но в этот день он не в силах был сдержать рыданий.

В апреле 1927 года Вишневские похоронили Георгия. Две смерти близких ему людей меньше чем за полтора месяца.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.