Калифы на час

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Калифы на час

Прощался я с родными так, будто расставался с ними не на несколько дней, а навсегда. Всякое лезло в голову.

Газеты только и трубили о врагах народа. Сообщалось об их злых кознях, подвохах. То они пускают под откос поезд с демобилизованными воинами, то взрывают шахты в Донбассе, то портят самолеты, то отравляют на Горловском туковом комбинате рабочих, то составляют вредительские планы боевой подготовки.

На каждом шагу шпионы, вредители, диверсанты. И почему-то больше всех их находится в рядах партии. Грандиозная ложь переходила в свою противоположность: она стала казаться правдой.

В Киеве прогремел выстрел Панаса Петровича Любченко. С ним вместе покончила его жена. В Минске застрелился председатель белорусского ЦИКа Червяков. В Баку — предсовнаркома Мусабеков.

В гневных передовицах из всего текста жирно выступала, словно тисненная не свинцом, а каленым железом, одна грозная строчка — «Выявлять и уничтожать». В витринах  магазинов, на афишных щитах, на стенах вокзалов висел жуткий плакат: «Ежовые рукавицы». Героем дня стал карлик телом и душой, жестокий садист Ежов.

Поезд загрохотал на мосту. Дребезжали фермы. Отзвук сердитого грохота глухо отдавался в ушах. Внизу была Волга! Просторная, мощная, розовая от вечернего солнца. Кругом золотой песок и нежная поросль ивняка.

Там, на западе, за горизонтом — родной брат Волги, такой же грозный и величественный Днепр! В его водах двадцать три года назад, придавленный старым строем, закончил свою жизнь мой старший брат, а на берегах Волги моя черта, черта младшего. До сих пор в памяти тяжелый, прощальный взгляд брата...

С невеселыми думами приближался я к столице нашей Родины. И в то же время лезли в голову весьма наивные мысли. Ведь арестовать могли и в Казани. Для этого не надо было вызывать в Москву. Я ведь не персона вроде Тухачевского, Якира, которых схватили в поезде по дороге в столицу. Раз вызывают к наркому — значит, тут кроется нечто иное. Ведь Шмидт сидел уже почти год. За это время сумели убедиться, что я был далек от его террористических планов. Вот и решил нарком воздать мне за незаслуженную обиду... Буржуазная Франция вернула оклеветанного Дрейфуса с каторги, почему же Советская страна не может вернуть меня из Казани в Киев? Ведь правда всегда берет верх. Тем более там, в Киеве, нет уже Постышева, потребовавшего моего удаления с Украины. Масштабы иные, но, по сути, и он сейчас повторил мой путь. С повелителя всея Украины сошел на секретаря Куйбышевского обкома. И замначпуокра Орлова перебросили в Куйбышев. Значит, велика притягательная сила Волги-матушки реки... Но положение Постышева усугублялось: пресса сообщала, что его жена Постоловская и свояк — польские шпионы.

Упругий ветер колыхал рослые всходы пшеницы. Казалось, что сердитый пастырь перегонял по широкому полю веселые отары золоторунных овец, уходивших в синеву заповедного бора, к зыбкой черте горизонта.

На западе, в смутном солнечном мареве, окутанный фиолетовой мглой, обозначенный беспорядочной колоннадой дымящихся труб, раскинулся величавый и прекраснейший город вселенной. Там кончалось колхозное поле и начиналась Москва.

Переночевав у сестры, первым делом я решил встретиться с Кругловым. Он в курсе всех событий. Кому, как не старшему инспектору ПУРа, знать досконально ситуацию. Он мне многое разъяснит, многое подскажет.

— Еду к тебе, — сказал я ему по телефону.

— Это невозможно, — услышал я сухой ответ. — Приходите в ПУР.

На Арбате мне выдали пропуск, но кабинет Круглова был пуст. Я обратился к секретарю. Он мне указал пальцем на дверь. На ней висела дощечка: «Начальник ПУРа РККА». Меня это удивило. Ведь «Красная звезда» 12 июня сообщала, что вместо Гамарника назначен начальник политуправления Балтийского флота армейский комиссар 2 ранга Смирнов. С Петром Александровичем Смирновым мы учились на ВАКе.

Теперь за заветной дверью сидел Круглов — мой приятель, товарищ, закадычный друг. Но почему он по телефону сказал «вам», а не «тебе»?

Новый начальник ПУРа встретил меня стоя. Вызвал секретаря. Усадил его за стол. Зачесал пятерней спадавшие на лоб черные волосы. Посмотрел на меня сухим, жестким взглядом.

— Я вас слушаю!

— Мне, кажется, придется пожалеть, что я напросился на это свидание, — сказал я, ошарашенный этаким приемом бывшего друга.

— Дело ваше. Говорите!

Секретарь, записывая разговор, наклонился над бумагой.

— Меня вызвали к Булину. Неизвестно ли вам, зачем?

— Знаю, что вас должны были вызвать. Приказ № 82 знаете?

— Читал!

— Ну, и что? Как вы думаете поступать? Товарищ Сталин и нарком обещают не только простить, но и оставить в армии честно раскаявшихся заговорщиков. С чем вы пришли?

— Мне идти не с чем! Я не заговорщик! И в этом отношении мне не в чем раскаиваться.

— А в каком есть?

— В том, что я служил под командой Якира. Очевидно, поскольку я не обыватель, понимаю — это может вызвать какие-то законные сомнения во мне и предполагать какую-то меру возмездия.

— Не в этом суть. Суть в том, завербовали ли и вас Якир и Шмидт в контрреволюционный заговор? 

Секретарь спешно записывал все сказанное.

— Знаете! — с гневом ответил я. — Меня смущает это место. Все же кабинет начальника ПУРа. И здесь висят портреты, которые я привык уважать. Но перед вами, поскольку вы еще свежий начальник ПУРа, я могу сказать — я не шлюха, а солдат. И был верен, и остаюсь верен присяге.

— Тем лучше для вас. — Круглов опустил голову. И мне показалось, что его глаза стали такими же веселыми, игривыми, одесскими, какими они были всегда у нашего комиссара-скрипача.

— Вы знаете, что затевал этот негодяй Тухачевский? Немного-немало, он хотел арестовать весь XVII съезд партии. Подумать только!

Мы все еще объяснялись стоя. Мой бывший друг находился по одну сторону обширного гамарниковского стола, я — по другую. Стало ясно, что ничего нового, кроме того, что мне было известно из передовиц, в этом кабинете не услышишь.

— Меня интересует ответ начальника ПУРа, — спросил я. — Могут ли у нас, при нашей новой Конституции, преследовать человека, если он не знает за собой никакой вины?

— Это исключается! — авторитетно заявил Круглов.

— Спасибо! — ответил я и направился к выходу.

Круглов бросил вслед:

— Все же поставьте меня в известность о ваших переговорах с Булиным.

Чтобы попасть к начальнику Управления кадров, надо было получить его разрешение. В бюро пропусков было необычно людно. И таких, как я, собралось там немало. Шли к Булину и бывший комендант Москвы Михаил Лукин, и комбриг Иван Самойлов, бывший череповецкий пастух. Самойлов жаловался на ужасные условия работы, сложившиеся в его авиационной бригаде, на страшный разгул демагогии: «Я выступаю с докладом, а безусый авиатехник, отсидевший за нерадивость трое суток на гауптвахте, кричит с места: «Что вы его слушаете? Это же живой труп. Не сегодня завтра его заберут!» Вот какая нынче преобладает роза ветров — подлость становится похвальным долгом, предательство — гражданской добродетелью».

Я вспомнил наших «активистов» — Романенко и Щапова, которые, увы, впоследствии все же возглавили тяжелую бригаду. А стоявший с нами в очереди седоватый дивизионный комиссар, прикуривая одну папиросу за другой, вздохнув тяжело, сказал: 

— Врагов выявлять надо. Истина. Выявлять и уничтожать, как пишет в передовой «Правда». Но беда в том, что зашевелилась тупость, бездарность, невежество, безнравственность. И ополчается гамузом против всех подряд. Сводятся личные счеты. И перед тем, как нанести удар, неистово вопят о партии. Морализуют... Кощунство! Ловят ловкачи момент. Беда, если эти вылезут наверх... Вот с этим и иду к начальству. Бить тревогу...

Я подумал — в точку метит товарищ. Видать, он из тех, о которых говорил Ленин: «Без военных комиссаров мы бы не имели Красной Армии». Он пойдет бить тревогу... Но если бы там не сидел Круглов, сбитый с толку высоким постом и всеобщей подозрительностью. Увы, нынешний начальник ПУРа сам растерялся. Страшна, опасна и отвратительна та вера в вождя, которая требует не верить другу...

Самойлов рассказывал: «Вхожу в зал, где происходит военная игра, а командующий Дубовой кричит: «Дезорганизуете работу! Примаковщина! Вытравлю из округа примаковский и якировский дух!» Что сталось с этим замечательным, душевным человеком? Нет, если за мной придут, не дамся. Выброшусь с балкона. Вчера Алкснис водил меня к наркому. Он сказал, что не позволит волосу упасть с моей головы. Как-никак, а моя бригада заняла первенство РККА по ночным полетам».

Я подумал о Дубовом. Иван Дубовой, Борода, ближайший друг Якира, его верный рыцарь, можно сказать, его неотступная тень, для которого каждое слово Якира было законом, и вдруг такое...

Но закон революционной борьбы суров. В жертву идее приносится дружба, и не только дружба. Присяга есть присяга, а закон знает свое! Близкие сердца разъединяются бездной. Если хочешь быть верным долгу — ты должен подавить все свои чувства.

А позже мы узнали вот что. Сразу после процесса Тухачевского заседал Военный совет. Там клеймили «заговорщиков, и гнусных шпионов». Ивану Дубовому дали слово последнему. И хотя Сталин, облокотившись на кресло оратора, пронизывал его глазами, Дубовой сказал: «Я верил в Якира как в старшего партийца и испытанного бойца». Сталин, сев на место, долго еще и зло смотрел на командующего войсками Харьковского военного округа. Вернувшись домой, Иван Наумович сказал жене: «Не верю в измену Якира. И чем бы это ни закончилось, подлости не мог сделать даже по отношению к мертвому, хотя некоторые ораторы и говорили, что «в Якире давно что-то чувствовалось».

Лукин, присутствовавший на суде Тухачевского, рассказывал, что лучше всех держались Якир и Примаков. Никто не признал себя виновным, а Примаков, сидевший на скамье подсудимых почему-то в темных очках, сказал в последнем слове: «Граждане судьи! Что я вам скажу? Сегодня вы судите нас, а завтра точно так же будут судить вас».

Тухачевский сказал: «Мы погибаем жертвами интриг, а может, тут больше, нежели интриги. Смерти не боимся. Но знаю, что после этого процесса страна будет залита кровью».

Сообщение Лукина ошеломило меня. Значит, мужественный большевик Примаков остался верен себе. В 1915 году он заявил царским судьям, что свою революционную работу считает не преступлением, а честью. Спустя двадцать два года он заявил своим советским судьям то, что он думал, и то, что пророчески вскоре и сбылось... А главное, обвиняемые не признали себя виновными. Газеты же, которым мы всегда верили, писали другое... К чему же понадобилась такая ложь?

Перед тем как идти к Булину, я постучал в кабинет его заместителя Хорошилова. Комдив встретил меня сухо, неприязненно. Я надеялся найти хоть здесь тень прошлой приветливости, но он мне бросил:

— Обождите там, за дверью.

Хорошилов схватил трубку телефона. Я вышел в коридор. В течение двадцати лет мне не раз приходилось бывать в этом величественном доме — в Наркомате обороны. Когда я ходил по его высоким и просторным коридорам, одним своим видом внушавшим к себе уважение, чувствовал, что я здесь свой, нужный. Теперь я слонялся здесь, как чужой, как лишний, как отверженный.

Вот Хорошилов уколол меня злым взглядом. Куда-то звонил! Кому? Зачем? Что будет дальше? Неужели это уже все? Для этого, очевидно, и вызвали меня в Москву.

Если бы косились только на меня одного... Та же неопределенность терзала многие сердца. Слоняясь по гулким коридорам бывшего Александровского юнкерского училища, люди с душевным трепетом дожидались решающей минуты, хлесткого слова. Хлесткого... С лишними не церемонятся. Не те времена. И не только это. Тот, кто им пользовался, наивно полагал: чем хлестче слово, тем больше гарантий самому не услышать его. Увы! 

А пока вместе со мной ждали его и те, кто толпился в бюро пропусков, и те, кто с сугубо постными лицами сидели в наркоматовских приемных, и те, кто в бесчисленных гарнизонах необъятной страны получат еще телеграмму-шифровку с «вызовом к наркому». С каждым днем не утихала, а росла тревога не только у тех, кто чаевал когда-либо с Тухачевским, Якиром, Уборевичем, Эйдеманом, Путной, Примаковым, Фельдманом, но и у тех, кто общался с ними лишь строго по службе.

Я направился в туалет. Достал записную книжку с адресами, телефонами, несколько групповых снимков. Бросил все в унитаз. Подумал: «Если возьмут меня, зачем же подводить людей». Вернулся к дверям Хорошилова. Тут показался и он. Велел идти в приемную Булина, там ожидать вызова.

В приемной ждали многие. Кто был весел и оживлен, а кто подавлен, как и я. Веселых накануне представляли наркому. Они получали неожиданно высокие посты, заменяя тех, кто со смертельной скукой на лице ждал свидания с начальником кадров.

Большинство невеселых было с двумя, тремя ромбами и не ниже полковника. Веселые — от капитана и не выше полковника. Один из них, мой знакомый, сказал: «Мне дают корпус. И вы получите не меньше. Вы уже были у наркома?» Я сказал: «Нет» — и подумал: «Теперь, наверное, не попаду к нему никогда».

Уже между «веселыми» и «невеселыми» легла та полоса отчуждения, которую не одолеть никаким человеческим силам.

Встретил я среди ожидающих и вызванного для беседы из Хабаровска Ивана Никулина. С саркастической улыбкой на спокойном лице он тихо спросил:

— Ну что? Теперь Соловки! — и продолжал: — Слышал требование Сталина — смелее давать полки лейтенантам, дивизии — капитанам, округа — полковникам! Сделать это, видимо, нетрудно. А вот как они будут, эти скороспелые полководцы, воевать? Что ж? — криво усмехнулся Иван, — Ленин делал из пастухов полковников, а сейчас из полковников делают пастухов. И хорошо, если этим дело ограничится...

— Каких это пастухов? — спросил я.

— Не знаешь каких? Таких, что пасут в тайге медведей... Этот все может. Потому — бог! Да, — продолжал в глубоком раздумье наш корпусной философ, бывший машинист молотилки, — понадобились тысячелетия, чтобы бог стал человеком, а тут за каких-нибудь десяток лет из человека сделали бога...

С пасмурным лицом вышел из кабинета Булина серб-великан Данило Сердич, командир корпуса в Белоруссии. Еще когда мы учились на ВАКе, он рассказывал, как однажды после неудачного боя Буденный обходил фронт 4-й дивизии и лупцевал плеткой командиров полков. Дошла очередь и до Сердича. Он вынул наган и сказал: «Виновен — судите, а тронете плеткой — застрелю!» Буденный и следовавший за ним Ворошилов опешили. Сердича не только не тронули, а после этого сделали командиром бригады. Спустя восемнадцать лет дела его, очевидно, принимали менее счастливый оборот.

В приемной я встретил и Ковтюха — заместителя командующею войсками Белорусского военного округа. Подумал: «Он, возможно, доживает последние дни, но пройдут века, а его прошлое под вымышленным именем Кожуха — героя «Железного потока» будет таким же славным для потомства, каким оно было для его современников».

Но вот позвали меня. Я зашел в тот самый кабинет, где полгода назад меня принимал Фельдман, казненный вместе со всей группой Тухачевского. На сей раз я предстал не перед одним начальником Управления кадров. Заседала комиссия.

Взял слово комдив Хорошилов:

— Товарищи, это тот самый человек, который в своих книгах восхвалял врагов народа Якира и Примакова.

Я подумал — Примаков обиделся на меня за то, что «Золотая Липа» недостаточно хорошо показала подвиги червонного казачества. А тот самый Хорошилов, который полгода назад хвалил книгу, осуждает ее за то, что она превозносит Примакова. Действительно, как говорят на Украине, круть-верть и верть-круть.

Булин задал вопрос:

— Что вы скажете?

— Я скажу, что я о них писал тогда, когда они занимали определенное положение в армии и что наша партийная пресса отзывалась об этих людях не менее лестно, чем мои книги. На Якира я до последней минуты, как и вы, очевидно, смотрел как на члена ЦК. Было даже дико подумать, что он может быть заодно с ними, с этими... Вот я встретил у вас в приемной комкора Ковтюха. Быть может, завтра он уже не будет комкор. Так разве вы станете укорять Серафимовича за «Железный поток»? 

Я ждал, что меня будут спрашивать о Якире. Здесь, я полагал, основа всех бед. Но мне упорно задавали вопросы о Примакове. Где с ним работал, когда? Почему не отправился с ним в Китай? Почему не поехал в Афганистан? Почему в 1929 году вместе с бывшим комиссаром дивизии Ермоловым устраивал городские и всеукраинские слеты червонных казаков?

Булин напирал:

— Вы служили у Примакова. Это был ваш командир корпуса. Он хотел заслонить собой партию, вождей, все...

— Не смешивайте всех в кучу, товарищ армейский комиссар второго ранга, — защищался я. — То, что могло нравиться другим, не нравилось мне. Тучи ходят над нами, как и солнце. Они могут его на миг заслонить, но не заменить. Для меня солнце было солнцем, а тучи — тучами.

— Значит, вы не боролись против партии?

— О моем отношении к генеральной линии можете спросить...

— Кого? — зло уставился на меня Хорошилов.

— Далеко ходить не надо. Позвоните в кабинет к начальнику ПУРа, к бригадному комиссару Круглову.

— Полковников в армии много, а начпур один. Всех он знать не может.

— Он был моим комиссаром. Вместе служили в седьмом Червонном казачьем полку.

— Как? Как? Как? — все члены комиссии разинули рты. — Круглов служил в корпусе Примакова?

— Да, служил. И очень хорошо меня знает.

Булин торопливо занес что-то в свой блокнот.

Тут зазвонил телефон. Булин взял трубку. Отвечая на вопросы, с захлебом докладывал:

— Да, комдив Даненберг был у меня. Знаю, что вы его ждете. Адрес? Он остановился в гостинице ЦДКА.

Члены комиссии переглянулись. Уставились на меня. Мне стало ясно, что звонили от Гая, из Особого отдела РККА. Даненберг, бывший офицер из немцев, краснознаменец, учился со мной на ВАКе. До вызова к Булину командовал стрелковой дивизией. После беседы с Булиным ему предстояла беседа с Гаем...

— А Якир вас выдвигал? — спросил Булин.

— Не отрицаю. Но подумайте — как меня выдвигали. Всю гражданскую войну был на положении полковника и в этом положении нахожусь до сих пор. Тоже мне выдвижение — вечный полковник, как вечный студент. Вы, наверное,  в то время тоже были не выше полковника, а сейчас армейский комиссар второго ранга. Кого же больше выдвигали — меня или вас?

Моя дерзость изумила начальство, но мне, по сути говоря, терять было нечего. И в самом деле, Хорошилов вынул из папки отпечатанную на машинке бумагу.

— Вот приказ наркома от одиннадцатого июня. В этот день, как вам известно, судили шайку Тухачевского. Приказом наркома уволены из армии триста командиров. В том числе и вы...

Это сообщение словно гирей ударило меня по голове.

— Если я уволен одиннадцатого, зачем же вы вызвали меня на шестнадцатое июня? — спросил я весь в поту.

— Вы должны нам назвать командиров и комиссаров, служивших в червонном казачестве. Вы это знаете лучше других. Писали историю примаковского корпуса.

— Ну и берите эту историю. Читайте. Больше, чем там есть, я сказать не могу.

— Дело ваше... — поднялся с кресла Булин.

Надо было уходить. Но я все же спросил:

— Что? Выставляете из армии? И это окончательно?

— Знаете, полковник, — ответил Булин, — сейчас пойдет полоса собраний. Вас начнут спрашивать о Якире, Примакове. Что вы ответите? Вам лучше уйти...

— Хорошо! — ответил я. — Меня будут спрашивать о Якире, а вас о Гамарнике. Ведь вы были его заместителем.

Эта повторная дерзость немного смутила Булина. Он ответил:

— Что вы знаете? Мы с Гамарником были на ножах. А потом — вам нечего волноваться. Мы увольняем крупных троцкистов, и им, правда на Урале, дают заводы. А вы не троцкист, получите хорошую работу.

Итак, одним взмахом, одним росчерком пера отсечено триста товарищей. Три сотни — со счетом не снизу вверх, а сверху вниз. Надо полагать, что в этом сакраментальном перечне имя малозаметного полковника Казанского гарнизона стояло где-то внизу. И не будь многолетней близости к очерненным, не будь в недавнем прошлом амплуа командира Отдельной тяжелой танковой бригады, не удостоился бы он такой «высокой чести».

Та, первая, проскрипция охватывала командующих войсками, их заместителей, членов военного совета, всех командиров корпусов, командиров дивизий. Триста командиров, закаленных, обученных, которых партия воспитывала почти два десятилетия. Золотой запас! Ценный капитал! 

Значит — «дело» Шмидта было лишь запевом. И лихорадка, которой уже переболела 8-я мехбригада, неумолимо надвигалась на множество боевых коллективов.

То, на что противнику пришлось бы потратить уйму времени, горы металла, множество жизней, достигнуто без всяких усилий. Один росчерк пера! Триста в июне. В августе апофеоз — сорок тысяч!

Чистка! Чистка железной метлой! Но очищаются обычно от нездорового, враждебного, опасного. Отсекают гнилое, чтобы стать здоровее, крепче. Но истина трудами Института истории партии утверждает противное: «...вследствие массовых репрессий при культе личности Сталина советские войска в период войны остро ощущали недостаток в опытных командирах... В этом, несомненно, была одна из существенных причин неудачи Красной Армии в первый период войны».

* * *

Я вышел из кабинета. Больше всего меня удивило то, что о Шмидте не было сказано ни слова. Все о Якире и Примакове. Это кое о чем говорило. Появились сомнения в правдивости версии с покушением на Ворошилова. Закрывая за собой тяжелую дверь, подумал: «Сейчас Булин подымет трубку, поговорит обо мне с Гаем». Но почему-то ни он, ни Хорошилов не поинтересовались, где я остановился...

В те страшные дни начпуокра ВВО Александр Жильцов, чувствуя, что чертово колесо влечет и его вниз, явился к наркому. Попросив заступничества, сказал: «Вы меня знаете, когда я еще был московским пекарем». Ворошилов ответил: «Ступай, пекарь, от судьбы не уйдешь!»

Жильцов умер от истощения в Ухтинском лагере еще до войны. Там же оставили свои кости командиры Балыченко, Киверцев, Шарсков, Тихомиров, писатель Анатолий Каменский. Пройдя сквозь все муки незаслуженной кары, вышли на волю «ухтинцы» — писатель Остап Вишня, ученый-шевченковец Е. С. Шаблиовский, Шая Туровский — родной брат комкора Туровского.

...Я бродил по шумным улицам Москвы. Народ суетился, бежал, лез в трамваи, спускался в метро, появлялся из красочных его подземелий. В трамваях, автобусах, троллейбусах, в магазинах, на улицах, на площадях — везде был народ, которому, казалось, нет никакого дела до всего того, что нес я в своей растревоженной душе. 

Утешало то, если это можно назвать утешением, что после ареста попрошусь к Гаю. С ним учились на ВАКе. Он поможет доказать мою непричастность к заговорщикам, террористам.

Я направился к автомату. Какая-то девушка долго беседовала со своим милым. Счастьем дышало ее лицо. Она еще не знала ни бурь, ни ураганов. Жизнь ей казалась вечным праздником. Завтра она на вечерней смене, а сегодня она встретится с ним, с желанным, на скамейке у Пушкина, у Тимирязева или у Гоголя — этих немых свидетелей любовных свиданий и деловых встреч!

Пропустив счастливую девушку и на миг позавидовав ей, вошел в будку. Опустил монету. Набрал номер Круглова.

— Вы просили позвонить?

— Да.

Я передал начальнику ПУРа содержание беседы с Булиным.

— Между прочим, — добавил я. — Булин был очень поражен, когда узнал, что вы служили в корпусе Примакова.

— Но я, я, я... ведь этого не скрывал...

— Этого, товарищ начальник ПУРа, я не могу знать... Думаю, что вы этого не скрывали... Но, повторяю, он был удивлен.

— Я во всех анкетах...

— Добавлю. Он даже что-то вписал в свой блокнот...

— Но... послушай, может, зайдешь еще...

— Нет, товарищ начальник ПУРа, не зайду... Не к чему... Желаю вам и Эльзе здравствовать.

— Стой, стой, почему?

— Вы мою мать знаете? Видели ее? Кажется, не раз! Вам нравились ее поговорки, пословицы, У нее есть одна: «Одни скачут, другие плачут». Вы скачете, хотя у вас оснований к плачу не меньше, чем у меня...

Я повесил трубку. Вспомнил тридцать первый год — я тогда отдыхал в Севастополе. На Корабельной стороне стоял зенитный полк. Я больше находился тогда у комиссара полка Круглова, нежели в санатории. Затем вдвоем с Александром мы на полупустом теплоходе пустились в путь по Черному морю.

Промелькнули Ялта, Феодосия, Новороссийск, Сочи, Зеленый Мыс, Батуми, Сухуми, Тифлис, Баку. Это было увлекательное путешествие среди сказочных красот Кавказа. Нас связывала большая дружба. А теперь между нами  провал. Я на грани падения, а Круглов вознесен. Я — опальный полковник, он — начальник ПУРа.

Вот что я услышал спустя много лет в Майори под Ригой от Эльзы Антоновны — жены Круглова. Спустя день после ареста Осепяна — заместителя Гамарника Ворошилов уже вел приятную беседу со старшим инспектором ПУРа Кругловым. Сообщив об аресте «врагов народа», предложил Александру самый высокий в армии политический пост.

Потрясенный инспектор, никогда и не мысливший занять место Гамарника, всячески отказывался, но Ворошилов настаивал на своем:

— Мы сейчас смело выдвигаем молодежь. Партия вам доверяет, и видеть вас на посту начальника ПУРа — это желание ЦК.

Круглов уступил.

Но недолго «скакал» Круглов. Увы! Чем выше он был вознесен, тем страшнее было его падение. Его, этого славного малого, слепо влюбленного в Сталина, ждала та же участь, что и другого калифа на час — армейского комиссара второго ранга Смирнова, после Гамарника возглавившего ПУР.

Не ушел от своей судьбы и череповецкий пастух. Иван Самойлов не выбросился с балкона, но его сдула злая роза ветров. Днем авиационный комбриг ушел от наркома обнадеженный, а ночью уже стучались в дверь его номера гостиницы ЦДКА.

Вот так оно получалось: днем людей убаюкивали, а ночью хватали. Ворошилов заявил в присутствии Алксниса, что не даст упасть волосу с головы авиационного комбрига. Где там волос? Приказ об увольнении трехсот командиров, зачитанный Хорошиловым в кабинете Булина, был первым, но не последним сигналом к сносу не волос, а голов вместе с волосами. Свято выполнялось торжественное обещание, данное во время присвоения новых воинских званий, — без ведома наркома никто не тронул ни одного лейтенанта, ни одного полковника, ни одного командарма...

Сталин проводил свою, со всей тщательностью подготовленную «глубокую операцию». Весной и летом 1936 года были захвачены «языки» — комкор Гай и комдив Шмидт. Первые ласточки! Осенью того же года средствами подавления Ягоды ликвидировали «передовое охранение» — Примакова, Туровского, Саблина, Путну, Зюку. Дальнобойные средства Ежова в совокупности с пришедшимися по вкусу фальшивками Гитлера позволили в июне 1937 года  накрыть солидным бомбовым грузом «штабы» — Тухачевского, Якира, Уборевича и других.

После такой материальной и моральной «обработки» не так уж сложно было обрушиться синхронно, по всем правилам глубокой операции, на весь «боевой порядок», начиная с командующих войсками округов — Дубового, Белова, Каширина, Блюхера, Великанова и вплоть до командиров батальонов и даже рот...

Куда там Чингисхану, Макиавелли, Торквемаде!!!

Хотелось с кем-то поговорить, отвести душу. Телефонная книжка уже размокла в штабном унитазе. Я набрал «09». Мне дали телефон Боевой. Она, как казалось мне, создана не для того, чтобы разделять чужие печали.

От своего бессилия, беспомощности, невозможности вывернуть свою душу, показать ее изнанку, доказать, что я вовсе не тот, за кого меня сейчас принимают, от гнева против тех, кто подвел и меня, и многих других под удар, хотелось пасть ниц на землю и до изнеможения, до потери сознания грызть ее каменную твердь.

Чудо! Боева оказалась в Москве. В трубке прозвучал ее встревоженный голос:

— Я вас слушаю!

— Хотел бы к вам на Басманную... Поговорить...

Вместо ответа щелкнула опущенная на рычажок трубка. Но что это? Ведь не могла Елена Константиновна ждать, что я стану ее о чем-либо просить. Ее могло только изумить мое безумие: в такое время звонить человеку, который хвалился близостью к семье Тухачевского, Корка! И все же она не захотела со мной говорить...

Что за жизнь? Что за полоса? Ближайший друг многих лет — Круглов — отшатнулся, Елена Константиновна, хвалившаяся тем, что любит делать добро, отреклась! Я совершенно одинок в этом огромном городе — настороженном и злом! Без друзей, без близких, без общества. Я еще среди людей, в их невероятной толчее, в бесконечном движении. Я часть этого могучего людского потока, который, словно неиссякаемый водопад, куда-то стремится, спешит, Я еще среди народа, но уже вне его. Круг смыкается все больше и больше. И вот-вот фатальное лассо опояшет меня своей неодолимой, всесокрушающей хваткой.

И иные не ликуют... Как и я, с понурой головой, шлифуют подошвами безучастные камни Москвы. Те, кого встречал в неприветливой приемной Булина. Комкор Сердич, комбриг Никулин, комкор Ковтюх, комбриг Самойлов. 

А комдив Даненберг тот и вовсе... Завтра, видать, уже не сможет и шлифовать камни...

Что ж? Опять «09». Добился телефона «хозяина радиозаводов». Крот говорил со мной обычным, дружеским тоном. Звал к себе на дачу. Дал адрес.

Уже в сумерках я очутился за городом. Меня приняли радушно. За ужином выпили по рюмке. Крот, выслушав меня, сказал:

— Чудо! Прямо чудо! У нас тебя бы схватили давно. За одного Шмидта. А тут еще Якир, Примаков. Нет, кто-то колдует за тебя. Творится что-то страшное, каждый день берут наших директоров. И некому заступиться. Нет нашего Серго. Он бы этого не допустил. Самый лучший директор — враг. Только говорил с ним по телефону, а спустя полчаса его уже нет. Взяли начальника Технического управления Красной Армии Бордовского. А мы с ним ездили в Америку. Понимаю — в Германии коммунисты дрожат, там Гитлер. Но почему мы здесь должны дрожать, не верить в завтрашний день. Когда ночую в городе, прислушиваюсь к каждому скрипу на лестнице. Куда идем, куда поворачиваем? Вот напротив нас дача Ингулова. Это начальник Главлита СССР. Автор многих книг. Вчера взяли... А тебе вот что советую — бейся, требуй свое. Пиши рапорт Ворошилову. Кстати, и Халепский уже не Халепский. Нарком связи. Значит, скоро возьмут...

Крот дал мне свою ручку. Я тут же настрочил гневную слезницу наркому.

Выходной день мы провели в Быково, долго гуляли по лесу среди остропахучих сосен. Настроение «хозяина радиозаводов» мало чем отличалось от моего, хотя его никуда еще не вызывали для «душевных» бесед.

— Взяли нашего директора завода «Красная заря». Рабочий с десятого колена. Охранял Ленина в Смольном. Вырос за годы Советской власти. Масштаб, кругозор, сила. Его бы в наркомы. Дружили мы с ним еще в Ленинграде. Позвонил к Ежову. Он меня знает. Напутствовал перед нашей поездкой в Америку. Говорю: «Дайте мне доказательства его вины. Я не считаю его вредителем». А Ежов: «Вы не считаете, рабочий класс считает». Я ему: «И я не из капиталистов, рабочий». А он: «Вы хотя и наборщик, но не советую совать нос не в свое дело!»

Крот курил одну папиросу за другой.

— Почему не мое дело? Я не коммунист? Не советский человек? Меня не трогает судьба товарища? Так и меня могут записать во вредители. Да, дело дрянь! — продолжал  он. — Боимся друг друга. Но приезжают ко мне ленинградцы. Делимся. Так вот — нам говорят, что был заговор для свержения власти. А мы думаем — есть заговор для того, чтоб не потерять власть. Думаем — что это дворцовый переворот не снизу, а сверху. На радость нашим врагам истребляем лучших наших людей. Конечно, не скажешь, что это делается по заказу Гитлера, но ему на руку. Во имя показного единства не позволяли никому пискнуть, и тут, сшибая головы членов ЦК пачками, показываем всему миру, что единства нет, что у нас все поражено и в партии, и в промышленности, и в армии. Разве этим мы не даем козыря нашим врагам, не приближаем войны? Я не кончал университета, но, как наборщик, читал много. Когда-то богу Перуну приносили в жертву человека. Одного в триста шестьдесят пять дней, а сейчас, а сейчас триста шестьдесят пять жертв в один день, если не более? Да, — оглядываясь по сторонам, продолжал мой собеседник, — вот теперь мы, зас...цы, начинаем понимать завещание Ленина. Вот они — «острые блюда»... Наполеон душил якобинцев — идейных противников. Но зачем душат нас? Что — у нас со Сталиным разные идеи? Вот так диктатура класса превращается в тиранию личности. И ради чего все это делается? Занять место Ленина в Кремле — еще не значит занять его в людских сердцах. И стремится он к этому далеко не ленинскими способами...

Да! Еще Ежов сказал тогда: «Не забывайте, у меня и у моих помощников такая же красная книжечка, как и у вас». Надо было ответить: «Книжечка красная, а сердце черное. Не то что у Дзержинского». Но не ответил. Есть такие слова, что вместе с ними вылетает и твоя душа...

19 июня вместе с Кротом отправились на его машине в Москву. Он — на службу в Главк, я — на Арбат. Прощаясь, Крот взял с меня слово, что приду к ним обедать.

В приемной Булина снова толчея — два потока: один восходящих, другой нисходящих персон.

— Что вам угодно? — спросил начальник кадров.

— Прошу представить меня наркому. Вот рапорт...

Зазвонил телефон. Булин взял трубку. Лицо посветлело. Из разговора я понял, что его семья вернулась с курорта и ждет на вокзале машину.

Набрался храбрости. Подумал: «Была не была!» Сказал:

— Вот вам, товарищ армейский комиссар, приятно будет встретить семью, детишек. А что я скажу своей семье,  сыну? «Выкинули из армии!» Прослужил в ней с 1918 года, и такой позор!

Булин задумался. Потом ответил. Ответил теплым человеческим голосом:

— Вот что, полковник. К наркому я вас допустить не могу. Сами понимаете! А рапорт оставьте. Езжайте. Сегодня же даю телеграмму в Казань, чтоб вас не увольняли...

Кто борется, тот своего добьется. Со сдержанной радостью покинул здание Наркомата обороны. Гулял по городу. Пришло время обеда. Я направился на Якиманку. Хозяйку дома застал в тревоге. Ломая руки, в слезах, она спросила, виделся ли я с Кротом днем? Обеспокоенная опозданием мужа, она позвонила в Главк. Ей ответили — в полдень явились двое военных и, никому ничего не сказав, увели с собой Крота.

До моего прихода она еще чего-то ждала утешительного. Надеялась, что одним из военных был я. Но, увы, это были напрасные надежды.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.