В марте двадцать первого

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В марте двадцать первого

1

Утром восьмого марта в Москве начал свою работу Десятый съезд партии. По одному из тех совпадений, которые кажутся случайными, но в которых, при всей их случайности, заложен особый, глубокий смысл, Десятый партийный съезд открылся в тот самый день, когда наши части сделали первую попытку овладеть мятежным Кронштадтом. Последнее его заседание состоялось в канун решающего штурма.

Выступая в день открытия съезда с отчетом о политической деятельности Центрального Комитета партии, Ленин выразил надежду, что восстание в Кронштадте «будет ликвидировано в ближайшие дни, если не в ближайшие часы». Эта надежда не оправдалась.

Вскоре после съезда Ленин писал в одном из писем: «Съезд Коммунистической партии отнял у меня так много времени и сил, что я теперь очень устал и болен».

Когда вспоминаешь то время, когда читаешь оставшиеся после него документы и думаешь о Ленине в те дни, понимаешь, каким сверхчеловеческим напряжением порождено это скупое признание.

Обстановка в стране была архитяжелой. Помимо Кронштадта контрреволюционные мятежи полыхали в ряде других мест. Делегация Сибири ехала на партийный съезд вся вооруженная, готовая пробиваться с боем через широкую полосу восстаний — от Омска до Урала.

Даже после всего пережитого и перевиденного в годы гражданской войны потрясала жестокость расправ, учиняемых над коммунистами. Захватив коммуниста, восставшие выпускали ему кишки, набивали живот соломой и бросали умирать мучительнейшей смертью, называя это «начинить коммуниста разверсткой».

В начале марта, еще до открытия съезда, Ленин записал в плане своей речи о замене разверстки натуральным налогом:

«3. Кто кого? 2 разных класса.

Урок „Кронштадта“

—  —  — в политике: больше сплоченности (и дисциплины) внутри партии,

                 больше борьбы с меньшевиками и социалистами-революционерами.

—  —  — в экономике: удовлетворить возможно больше среднее крестьянство».

Близко наблюдавший Ленина в дни съезда Карл Христианович Данишевский рассказывает, что Ленин был весь в движении, быстр, иногда даже нервен, зол, резок. Эти настроения сменялись в течение короткого времени в зависимости от темы разговора, от собеседника, от только что полученных сведений. Он внимательно, сосредоточенно следил за работой съезда. Часто уходил, накинув на плечи старенькое, изношенное пальто. Неожиданно появлялся в президиуме. Выступал в комиссиях по резолюциям, совещался с товарищами, с представителями отдельных делегаций, с ближайшими друзьями. Просматривал материалы, которые привезли с собой делегаты съезда о положении на местах, о сборе продразверстки и настроениях деревни, прислушивался к их раздумьям, как же быть дальше.

Ни одна, даже лучшая, стенограмма не способна передать живую ленинскую речь — так много значили в этой речи интонации, тембр, жест. Но когда читаешь отчеты Десятого съезда партии, то словно видишь, как Ленин, получив слово, торопливо выходит на трибуну, как, не дождавшись конца приветственных аплодисментов, он начинает говорить, как он тонким шнурком прикрепил к ладони левой руки карманные часы и посматривает на них, чтобы не нарушить регламент и в то же время успеть сказать все главное и основное.

Видишь Ленина — и слышишь. Слышишь горечь, которая звучит в его голосе, когда он называет дискуссию, два месяца трепавшую партию, «непомерной роскошью», «совершенно непозволительной» для партии, окруженной врагами, «могущественнейшими и сильнейшими врагами, объединяющими весь капиталистический мир»; партии, которая несет на себе «неслыханное бремя». Слышишь паузу, сделанную им перед тем, как сказать: «Я не знаю, как вы оцените теперь это. Вполне ли по-вашему соответствовала эта роскошь нашим богатствам материальным и духовным? От вас зависит оценить это…» И чувствуешь непреклонную убежденность, с которой он произносит: «…я должен сказать одно, что здесь, на этом съезде, мы должны поставить своим лозунгом, своей главной целью и задачей, которую мы во что бы то ни стало должны осуществить, это — чтобы из дискуссии и споров выйти более крепкими, нежели тогда, когда мы их начали».

С присущим ему политическим бесстрашием Ленин говорит съезду: мы сделали такие-то ошибки. (Именно мы! Никогда Ленин не сваливает вину на кого-то, у кого произошло «головокружение от успехов» или что-нибудь в этом роде!) Перед нами стоят такие-то трудности. Мы добились таких-то успехов. Теперь мы должны решить такие-то задачи. Главный политический вывод из событий последних месяцев — сплочение партии. Главный экономический вывод — не удовлетворяться тем, что сделано для соглашения рабочего класса с крестьянством, искать новых путей, применять и испытывать это новое.

Уже задолго до съезда отчетливо выявилось, что в дискуссии о роли и задачах профсоюзов подавляющее большинство партии — с Лениным. На съезде были произнесены последние речи этой дискуссии, проведены последние голосования. Ленинская «платформа десяти» собрала триста тридцать шесть голосов, платформа Троцкого и Бухарина — пятьдесят, резолюция «рабочей оппозиции» — восемнадцать.

До наших дней сохранилась «общая» ученическая тетрадь в черном клеенчатом переплете, заполненная записями, сделанными характерным женским почерком. Это — дневник Александры Михайловны Коллонтай.

Неделю спустя после окончания съезда Коллонтай, которая была одним из лидеров «рабочей оппозиции», записала в этом дневнике:

«X съезд партии. „Рабочая оппозиция“ выступила оформленной группой… Спешно издали мою брошюру „Что такое „рабочая оппозиция“?“. Атмосфера сгущенная и трудная: за несколько дней до съезда — Кронштадтское восстание. Съезд идет под знаком тяжелых событий. Моя брошюра в руках Ленина. Он быстро, быстро листает ее и качает неодобрительно головой. Гроза грянула: речь Ленина на три четверти громит „рабочую оппозицию“ и мою брошюру. Я сижу… Владимир Ильич подходит: „Понимаете, что вы наделали? Ведь это призыв к расколу. Это платформа новой партии… И в такой момент!“»

С предельной резкостью ополчаясь против идей «рабочей оппозиции», считая их пропаганду несовместимой с пребыванием в рядах Коммунистической партии, Ленин делал в то же время все, что только мог, чтобы убедить сторонников «рабочей оппозиции» в ошибочности их взглядов и сохранить для партии и рабочего движения этих людей, многие из которых были старыми и преданными членами партии.

После первого же выступления сторонников только начинавшей складываться «рабочей оппозиции», окончившегося для них полным поражением (было это на Всероссийской партийной конференции в сентябре двадцатого года), Ленин внес в Политбюро ЦК проект постановления, предложив, как особое задание для Центральной контрольной комиссии партии, «рекомендовать внимательно-индивидуализирующее отношение, часто даже прямое своего рода лечение по отношению к представителям так называемой оппозиции, потерпевшим психологический кризис в связи с неудачами в их советской и партийной карьере. Надо постараться успокоить их, объяснить им дело товарищески, подыскать им (без способа приказывания) подходящую к их психологическим особенностям работу, дать в этом пункте советы и указания Оргбюро ЦК и т. п.».

В партийных архивах среди ленинских документов хранится письмо Ленина к Юрию Христофоровичу Лутовинову. Письмо это большое, занимает оно четыре с половиной страницы убористого печатного текста. Написано оно в конце мая двадцать первого года. «т. Лутовинов! — пишет Ленин. — Прочел Ваше письмо от 20.V и нахожусь под очень грустным впечатлением. Ожидал я, что в Берлине, отдохнув немного, поправившись от болезни, посмотрев „со стороны“ (со стороны виднее) и подумав, Вы придете к ясным и точным выводам. Здесь у Вас было видно „настроение“ недовольства. Настроение — нечто почти слепое, бессознательное, непродуманное. Ну, вот, думаю, вместо настроения будут теперь ясные и точные выводы. Может быть, думал я, мы и разойдемся насчет этих выводов, но все же будут точные и ясные выводы одного из „основоположников“… оппозиции (каким Вы сами в письме себя признаете).

Грустное впечатление от Вашего письма потому, что нет ни ясности, ни точности, а опять только темное настроение и в придачу „сильные слова“.

Нельзя так».

Юрий Лутовинов, которому адресовано это письмо, — рабочий из Донбасса, член партии с 1904 года, профессиональный революционер, в царское время не раз был арестован, из ссылки в места «столь» и «не столь отдаленные» неизменно бежал и снова принимался за нелегальную партийную работу. В восемнадцатом году, во время германской оккупации Украины, входил в подпольный Центральный комитет Коммунистической партии Украины.

Нет нужды говорить, как дорог был Ленину рабочий, прошедший такой жизненный путь, к тому же умный и самобытный человек и талантливый массовик, тесно связанный с пролетариями Донбасса.

И вот теперь, в мае двадцать первого года, после того, как Лутовинов на протяжении ряда месяцев отстаивал взгляды «рабочей оппозиции», после того, как партийный съезд признал, что эти взгляды выражают анархический и синдикалистский уклон и их пропаганда несовместима с принадлежностью к партии, после всего этого Лутовинов прислал Ленину письмо, полное старых ошибок, старых обвинений, старой фракционности.

В ответ на это Ленин, не пожалев времени («Хоть изредка отвечу полно — другой раз часа на это не хватит»), пункт за пунктом разобрал в письме Лутовинова все, что хотя бы отдаленно походило на подлинные факты, чтоб показать ему, что все эти факты — «ноль, ноль и ноль».

Снова и снова повторял он в письме к Лутовинову мысль, которую не раз уже высказывал в ответ на демагогические, не обоснованные фактами обвинения, исходившие со стороны оппозиции:

«Пролетарий (не по бывшей своей профессии, а по действительной своей классовой роли), видя зло, берется деловым образом за борьбу: поддерживает открыто и официально кандидатуру хорошего работника Ивана, предлагает сменить плохого Петра, возбуждает дело — и ведет его энергично, твердо, до конца — против проходимца Сидора, против протекционистской выходки Тита, против преступнейшей сделки Мирона, вырабатывает (после 2–3 месяцев обучения новой работе и практического ознакомления с новой средой) деловые, практические предложения…»

Вскрыв все гнилое, мелкое, меньшевистское, к чему привело Лутовинова желание во что бы то ни стало играть в оппозицию, Ленин заканчивает свое письмо такими словами:

«Вот Вам мой откровенный ответ… По старой дружбе скажу: нервы надо полечить. Тогда явится рассуждение, а не настроение.

                                                С товарищ. приветом

                                                Ленин».

Когда читаешь эти ленинские строки, увидевшие свет только после Двадцатого съезда партии, и думаешь — не можешь не думать — о снегах Колымы, о людях, которые…

Нет, здесь, рядом с Лениным, не надо об этом.

2

С того заседания Десятого партийного съезда, на котором происходило голосование по вопросу о роли и задачах профсоюзов, мой отец вышел вместе с Лениным. Ленин предложил ему пройтись по Кремлю, подышать воздухом.

Сперва они шли молча, потом Ленин заговорил — и отец впервые узнал от него широко известную теперь по рассказу Н. К. Крупской историю о том, как в девятьсот седьмом году он уходил из России во вторую свою эмиграцию.

Жил он тогда в Финляндии, снимал комнату у двух сестер-финок, целыми днями сидел дома и работал, на улицу почти не выходил, но тем особым чувством, которое вырабатывается у революционера-подпольщика, ощущал, как теснее и теснее сжимается вокруг него кольцо полицейской слежки. Вести из России приходили грустные. Ясно было, что реакция затянется надолго и что снова суждена постылая эмиграция.

Владимир Ильич условился с Надеждой Константиновной, которую задерживали дела в Питере, что они встретятся в Стокгольме, чтоб оттуда уехать в Швейцарию, и стал собираться в путь-дорогу. Но к этому времени круг слежки сомкнулся настолько тесно, что ехать обычным путем — пароходом, отходящим из Або, — значило почти наверно быть арестованным: в Або было уже несколько случаев ареста при посадке на пароход. Тут кому-то из финских товарищей пришла в голову мысль — садиться на пароход не в Або, а на ближайшем острове, добраться до которого можно было пешком, по льду Финского залива. Ленин сразу согласился на это; остановка была за проводниками. Дело было в декабре, но зима в тот год была поздняя, лед еще плохо схватился, и охотников рисковать жизнью не было. Похоже было, что ничего не получается, но в каком-то трактире обнаружилось двое подвыпивших финских крестьян, которые взялись за это дело.

Вышли они ночью. Стоял густой туман, позади переливчато светились расплывшиеся в белесой мгле огни Або, а впереди не было ничего, кроме тумана.

У берега лед был крепкий. Но потом стало слышно, как он потрескивает и слабо шуршит, кое-где на его смутной белизне проступила черным блеском вода. Вдруг лед начал уходить из-под ног. К счастью, льдина, осев, не проломилась, и Ленин и его спутники хоть и с трудом, но выбрались.

— Вот так я узнал, что значит идти по неверному льду, — закончил свой рассказ Ленин. И когда он произнес эти слова, отец понял, что и воспоминание это, и весь рассказ Ленина возникли из не покидающей его ни на минуту тревоги, как сложатся дела под Кронштадтом.

С присущей ему быстротой переходов мысли по путям отдаленных ассоциаций Ленин сказал:

— Только одного этого голосования по вопросу о профсоюзах нам мало. Дискуссия нас слишком искромсала. Тут нужно что-то еще. К примеру, решение, особое решение съезда о единстве партии…

И, повернувшись к отцу всем корпусом, спросил:

— А как бы вы, Сергей Иванович, отнеслись к совещанию делегатов съезда — подпольщиков? Встретиться чтоб да потолковать по душам… Как вы думаете?

Такое совещание состоялось. В продолговатом Митрофаниевском зале в Кремле задолго до назначенного часа встретились те, кто вступили в партию еще в годы царского подполья.

Владимир Ильич пришел минута в минуту. Быстро, пальто внакидку, прошел он через зал до мест президиума, на мгновение, мельком, вскинул глаза на кафедру и сел, как он любил садиться, на приступках лесенки, ведущей на помост. «Так просто это было, так сближающе, — рассказывает об этом К. X. Данишевский. — Все сразу почувствовали себя в старой общей подпольной среде».

Собрание открылось. Владимир Ильич произнес вступительное слово, затем выступили представители оппозиции, затем Ленин выступил еще раз, с заключительным словом.

Разговор, по выражению Ленина, шел «начистоту». Стенограммы или хотя бы секретарской записи не велось. Единственное, что осталось после этого совещания, — написанные Лениным первоначальные проекты резолюций о единстве партии и о синдикалистском и анархистском уклоне, одобрения которых Ленин просил у старейших деятелей партии.

По этим документам и по воспоминаниям участников совещания видно, что разговор там шел о том же, о чем он шел на съезде: о положении в партии и стране, об опасностях, которыми угрожают пролетарской революции колебания мелкобуржуазной стихии, но прежде всего, больше всего, раньше всего — о единстве партии!

Мы никогда не узнаем в точности, что именно говорил об этом Ленин и как он говорил. Но едва ли сказанное им могло быть много сильнее и горше того, что он сказал на съезде. Почему же совещание старых подпольщиков и Ленин, каким он был на этом совещании, так по-особенному запомнились всем там присутствовавшим?

Несколько лет спустя я задала этот вопрос моему отцу. Он ответил:

— Это трудно объяснить… Я почувствовал, как ему тяжело… Мне стало страшно, что придет час, когда его не будет с нами…

Восемнадцатого марта днем в Кронштадте состоялось партийное собрание, которое было, вероятно, первым партийным собранием в стране после Десятого съезда партии. Оно показало, какие чудеса способны совершить коммунисты, когда они спаяны единством воли, мысли, действия.

На этом собрании встретились те, кто называл себя «Кронштадтской секцией партийного съезда» — делегаты Десятого съезда партии, принимавшие участие в подавлении Кронштадтского мятежа.

Они пришли, еще полные огнем только что закончившегося боя — усталые, небритые, почерневшие от бессонницы и порохового дыма, в простреленных шинелях, в рваных полушубках, кто с перевязанной головой, кто с забинтованными руками, кто опираясь на самодельный костыль, чтобы не ступать на раненую ногу.

За последние сутки «Кронштадтская секция партийного съезда» сильно поредела: таких потерь, как политические работники-коммунисты, не понесла ни одна группа участников подавления мятежа. Объясняя причину этих потерь, один из документов того времени говорит, что «коммунисты шли под огонь, не соблюдая необходимых правил осторожности», но именно благодаря этой, казалось бы безрассудной, отваге увлекали за собой полки.

Среди тех, кто пришел на эту встречу, а также тех, кто остался бездыханным на кронштадтском льду или покоился, затянутый в прорубь, на дне Финского залива, были коммунисты, примыкавшие во время предсъездовской дискуссии к различным точкам зрения. Но под Кронштадтом они были едины — и в канун боя, и в самом бою, и сейчас, после боя. И все они в единодушном порыве подняли руки, когда было поставлено на голосование обращение к Центральному Комитету партии.

«Выдержка и спайка коммунистов еще раз победили, — говорилось в этом обращении. — …Кронштадт снова в наших руках. Операция представляла громадные, казалось, непреодолимые трудности. Кронштадт был сильно укреплен, его гарнизон, дравшийся с мужеством отчаяния, находился в руках опытного командования…

Мы, члены съезда, работавшие в Кронштадте, приветствуем избранный X съездом ЦК и поздравляем его с Красным Кронштадтом.

18 марта, 13 час. Кронштадт, бывшее

                                Морское собрание».

4

Я уходила из Кронштадта ранним утром, когда еще только начинало светать и лед прихватило ночным морозцем.

В Ораниенбауме полагалось отметиться, отчислиться, сдать, получить и все такое прочее. Пока я возилась со всем этим, утренний поезд на Петроград ушел, надо было ждать дневного.

Маневровый паровозик, именуемый в просторечии «кукушкой», пыхтя и посвистывая, бегал по путям, собирая состав. Я притулилась на солнце у какой-то стенки и блаженно дремала. До чего же приятно, когда тепло, да к тому ж не с одного бока, как около железной печки, а со всех сторон!

Рядом со мной сидели покуривали какие-то двое, судя по одежде, из местных жителей. Один молчал, другой непрерывно говорил.

— Вот и мухи весенние уже повыползли, — говорил он, показывая грязным корявым пальцем на блестящих зеленоватых мух, ползавших по пригретой солнцем стене. — Разве ж видано, чтоб они в марте выползали? Вот и передовые грачи прилетели, на неделю вперед времени…

Низко над лесом, едва не задевая голые вершины деревьев, в слегка синеющем, принимая весеннюю окраску, небе летела темная птичья стая и слышался хриплый крик.

«К чему же эта примета? — подумала я. — Спросить? Нет, не стоит…»

Так я не узнала про беду, которую предвещали эти ранние живые мухи и тяжело машущие крылами черные птицы.

До Петрограда добирались без малого сутки, а там вокзальное начальство заявило, что поезд на Москву («Ночной Максим») пойдет часов через двенадцать. Валяться на вокзале не хотелось, и я решила сходить в свой старый райком партии, авось найду кого-нибудь из прежних друзей. Но мне не повезло: там сидели новые, незнакомые люди.

Увязая в талом снегу, я плелась на вокзал. С Ладоги сильно дуло, я очень устала, хотела есть и не обратила внимания на человека, который шел мне навстречу, шлепая калошами.

— Послушай, большевичка, это ты? — услышала я вдруг.

Я подняла глаза и увидела по-бабьи повязанную платком голову с торчащей козлиной бородой.

— Не узнаешь? — произнесла голова.

На улице было еще светло, но я узнала его не сразу.

О, господи, так это ж «дядя Федя», как я, когда была девочкой, звала пользовавшегося в те времена шумной славой поэта-декадента С. Моя мама училась в гимназии с его женой, была с ней дружна и, случалось, «подкидывала» меня к ним. В последний раз я зашла к супругам С. незадолго до Октября. С. стал проезжаться по адресу большевиков, в ответ на это я произнесла пламенную большевистскую речь. С. дико озлился и выставил меня за дверь. И вот надо ж было мне сейчас с ним встретиться!

— Ну так как же, комиссарша, узнала меня?

— Да, узнала, дядя Федя.

— «Дддя-ддя Фе-дддя»! А ты помнишь, как этот дядя Федя твой сопливый нос утирал?

Я этого не помнила, но из вежливости сказала, что помню.

— А как он тебя, комиссаршу, на горшок сажал? Это помнишь?

Ну, это уж было абсолютнейшее вранье, никогда такого не бывало. Но все же я сказала, что и это тоже помню.

То, что произошло дальше, походило на сцену из дурацкой пьесы, разыгрываемой бездарными актерами. Совершенно оторопев, я стояла, как чурбан, и слушала С., а он, размахивая руками, в одной из которых болталась соломенная кошелка с продуктами, а в другой — набитый бумагами облезлый портфель, подобно провинциальному трагику выкрикивал какой-то патетический монолог, непрестанно нажимая на раскатистые «р» — «кррровавый рррежим террроррристической диктатуррррры», — и подчеркнуто употребляя суффикс «цкий»: «большевицкий», «совецкий»… Все это происходило на том совершенно театральном фоне, который так умел создавать старый Петербург: мостик, колонна, чугунная решетка, фонарь, раскачивающийся на ветру.

Упившись своим монологом, С. сделал слишком резкое движение, кошелка приоткрылась и из нее посыпалась вобла — фантастический каскад сухих, плоских, вяленых рыб с открытыми ртами и выпученными глазами. Они с глухим стуком ударялись о землю, подпрыгивали от удара, отскакивали, а потом замирали, раскинув веером свои кривые серебристые тела.

Высокие страсти были на время забыты. С. бросился подбирать свои сокровища, я ему помогала. До чего же мне хотелось стащить хотя бы самую малюсенькую рыбешку!

Когда воблины были собраны, С. заговорил снова, но теперь речь его стала иной. Похоже было, что покинутый дочерьми король Лир горестно жалуется на свою судьбу. Делал он это довольно-таки бессвязно, так что я почти ничего не понимала. Впрочем, душа моя была полна одной лишь воблой…

Потом я уловила, что он читает стихи. Какой-то Сильвандр. Какая-то Филис. Барашки, рощи, пастушки…

«Что за чушь, — подумала я тогда. — Типичный взбесившийся мелкий буржуа с буржуазно-помещичьей идеологией».

«Что за чушь, — подумала я теперь, вспоминая эту встречу. — Откуда может быть у мелкого буржуа, да к тому же „типичного“ буржуазно-помещичья идеология? Просто ты смотрела на несчастного старика глазами юношеской нетерпимости и возвела на него напраслину».

Но нет, в библиотеке я нашла книжку С. «Свирель» со стихами, написанными весной двадцать первого года. И вот он здесь, Сильвандр, а вот — Филис и барашки!

В лугу паслись барашки.

Чуть веял ветерок.

Филис рвала ромашки,

Плела из них венок.

           Сильвандра

           Она ждала,

           Филис Сильвандру,

           Сильвандру

           Венок плела.

           Тирсис под сенью ив

           Мечтает о Нанетте

           И, голову склонив,

           Выводит на мюзетте:

Любовью я — тра, та, там, та, — томлюсь,

К могиле я — тра, та, там, та, — клонюсь…

Все точно — и даже дата проставлена: 23 апреля 1921 года.

Подумать только: сидел это он, жуя воблу в своей нетопленой башне из слоновой кости, кропал эти стишки — и был ведь при этом искреннейше убежден, что эти его стишки служат высшим идеалам, — правде, которая выше нашей правды!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.