Глава 1. Заживо погребенные встают из могил
Глава 1. Заживо погребенные встают из могил
Когда два надзирателя, укутанные в меха и похожие поэтому на ставших на дыбы медведей, распахнули широкие лагерные ворота, то вконец замёрзшим новоиспечённым гражданам Советского Союза представился нерадостный вид — унылые сугробы, с которых пронизывающая позёмка сдула снежок и обнажила намёрзшую тускло-ледяную корку. Лишь кое-где из неё торчали тонкие обледенелые прутья кустов с ещё сохранившимися чёрными листочками, трепетавшими на ветру. И всё. Это была воля.
Возчики звонко хлестнули кнутами и законно отматерились; покрытые инеем низкорослые лошадки дёрнули, и сани пересекли заветную черту. Это мгновение каждый из освобождённых ожидал годы и десятки лет, оно настало, и — я готов поклясться! — никто даже и не заметил заветного перехода от неволи к свободному состоянию: каждый был занят заботами и тревогами наступившего дня.
Накануне, празднуя освобождение, я заготовил несколько фраз, которые должен был продекламировать себе самому в столь торжественный момент, — красивые и суровые слова клятвы. Но затем съел килограмм сметаны — позволил себе такую роскошь, хотя и на горе: живот вздуло, и сквозь вой ветра я явственно слышал зловещее урчание под телогрейкой и в момент, когда покрытые одеялами сани со скрипом проезжали ворота, подумал только: «Хоть бы дотерпеть до станции: там есть уборная».
Нас нагрузили навалом, и чьи-то ботинки больно давили мой бок. Кто-то под одеялами просипел: «А ложки мы забыли? Надо бы выбросить их, по поверью, а то вернёмся!» — «Холодно, руки мёрзнут. А насчёт возвращения — это не наше дело — понадобимся, вернут с ложками или без них». И всё. До вокзала все молчали, погруженные в свои думы.
Никакой радости ни у кого не было.
На станции надзиратель сорвал с пяти саней одеяла и дважды пересчитал их.
— По три одеяла на сани, возчики, видели? Пропьёте — отберу пропуска. Слышали? Ну, ехайте домой.
В переполненном зале ожидания он нас выстроил и вручил документы и деньги. Кругом плакали дети, орали пьяные, храпели уставшие насмерть старики и старухи, где-то подростки затеяли драку. У нас кружилась голова. Кто-то несмело, но с надеждой пискнул:
— Гражданин надзиратель!
— Товарищ.
— Товарищ надзиратель, а нельзя ли вернуться?
— Куда?
— В лагерь. Вот весной бы, по самому теплу, и поехали бы по домам.
Надзиратель оскалил зубы в недоброй усмешке.
— Нет, браток, теперь казённые хлеба кончились. В лагере хлеб и кашу с маслом вы не жрёте, а тут свобода вам быстро мозги вправит, понял? Каждую корочку надо тут заработать — больше хлеборезки не будет! Идите, получайте билеты по литерам!
— А где?
— Узнаете. Я вольных не обслуживаю.
Он резко повернулся и вышел в большую дверь. В беспокойной толпе мы остались одни.
— Бросил, гад…
— Да. Как щенят… Подлец!
На восемнадцатом году размеренной жизни, отрегулированной положением о лагерях, страшно и мучительно вдруг очутиться лицом к лицу с тем, чего мы были лишены столько лет, — с инициативой: первое ощущение свободы оказалось ощущением необходимости действовать по своей воле. Мы стали в очередь. Не в ту… Нашли другую… Стояли два часа… Оказалось, нужна печать дежурного по вокзалу… Какого? Нашли… Его нет, придёт через два часа… И так далее, без конца, ибо конец всякой жизни — смерть, а мы были новорождёнными.
Среди чёрных куч людей мы тоже повалились одной кучей.
Молчание.
— А сейчас раздают ужин, — проронил сдавленным голосом один.
— Нет, наш барак пойдёт после четвёртого.
— Тот уже взял. Сейчас мы…
Молчание.
— Кто это «мы»? Мы — отрезанный ломоть.
— Сейчас едят они — те, кто за забором. Наше дело телячье — лежать здесь.
— Да… Сегодня будут раздавать селёдку. Вчера завезли бочки. Я видел, они стояли около кухни.
Все проглотили слюни.
— Я не прочь бы сейчас одну…
— Со свежим хлебцем… Ещё тёплым…
— Да… В заключении я селёдку не ел, а тут, на воле, слюнки пускаю… Полон рот… Удивительно!
Первый день свободы оказался днём мучительной растерянности, трудного отрыва от прошлого и насильственной перестройки и приспособления к новым формам существования.
Мы сели в жёсткие вагоны дальнего следования — чистые, светлые, блестящие. Пассажиров мало. Я и Рудов доплатили и получили лежачие места с матрасом и бельём. Легли. Настала ночь — первая ночь на воле под мерный стук колес, уносящих нас на запад. Я разделся и накрылся подкрахмаленной белой простыней и чистым одеялом. Свершалась мечта — я уезжаю из Сибири! Я проводил рукой по простыне и одеялу, желая вызвать в себе ощущение восторга, бурной радости, упоения.
Но ничего этого не было.
Меня переполняла тревога. Куда я еду? Что со мной будет? Как меня встретят люди, которые меня не знают и, вероятно, знать не хотят? Что будет дальше? Ведь я не могу работать… Я не могу содержать себя, кормить, обувать и одевать, найти комнату и заработать деньги для её оплаты… И ещё: я не полноправный гражданин, а лишенец — куда ни сунусь, всюду будет отказ! Работу лекпома мог бы иметь в Омском инвалидном приюте, но Анечка сорвала меня с места, плохого, но обеспеченного, и, главное, самостоятельного и независимого. Теперь моя жизнь зависит только от неё… А если она совсем не приедет в Москву? У меня мороз пробежал по коже… Если меня не примут Лина и ее муж? Если Анечка задержится, а Лине с мужем надоест моё присутствие? Куда мне идти тогда?
Страх, холодный страх перед грядущим сдавил сердце. Больная голова не привыкла напряжённо мыслить, ведь мышление требует усиленного притока крови к мозгу, а у меня мозговое кровообращение резко недостаточное. Я почувствовал в левом темени острую боль — в том месте, по которому когда-то бил молотком полковник Соловьев и где потом дважды происходил спазм сосудов: эта боль испугала меня, я боялся третьего паралича. Здесь, в вагоне… Судорожно начал считать, чтобы прекратить мышление и остановить приток крови.
Сто двадцать один… Сто двадцать два…
И в смятении уснул. Днём в нашем сознании лагерь как будто бы отодвинулся назад, а его место занял страх. Первая ночь на воле была ночью сомнений и тревог.
Как хорошо, что ехать пришлось несколько суток!
Потрясение, вызванное столь внезапной переменой образа жизни, сначала носило характер грубой встряски, но скоро новые впечатления и настоятельная необходимость думать, принимать решения и действовать, смягчили удар и переключили мозг на живую практическую работу: долго переживать было попросту некогда.
Анечка из денег, так трудно ею зарабатываемых после первого и второго заключений, высылала мне ежемесячно круглую сумму, вполне достаточную для лагерного ларька. Я старался экономить и писал ей просьбы урезать присылку денег, но это не помогало, и к моменту вызова в Москву на моём счёте в Суслово скопилось уже 800 рублей. После перевода в Омск и возобновления связи мы оба затребовали эти деньги, но безрезультатно: их украли, сообщив, что они переведены по назначению. Это обычная форма грабежа заключённых, и спорить было бесполезно. Ко дню освобождения из Омска у меня снова скопилось 800 рублей, которые на этот раз я получил полностью. Таким образом, вопрос о питании был разрешён.
Анечка хотела прислать на дорогу лыжный костюм, она была опытнее и знала, что он мне понадобится. Но я отклонил это предложение и ехал в казённом обмундировании с дырами, вырезанными на груди, спине и на обеих ногах: полоски белой материи с номерами я сорвал, теперь вместо них из дыр торчала вата. На ногах были казённые ботинки. Хорошую меховую шапку сразу же украли. Волосы на лице полезли с удивительной быстротой, и я с радостью предвидел восстановление в недалёком будущем бороды; но пока торчала щетина, у меня был вид человека, не заслуживающего доверия. Утешало, что и другие освобождённые выглядели не лучше. Любопытно, что в заключении мне иногда удавалось посмотреть в зеркало, и цвет моего лица мне казался вполне нормальным — он был как у всех. Но теперь мы резко выделялись: на фоне розовых лиц наши казались серожёлтыми, точно выкрашенными в цвет мертвецкой. В вагоне и на перронах мы видели немало рабочих в чёрных телогрейках, но наших было легко отличить от настоящих вольняшек.
Мы, контрики, держались вместе и разговаривали вполголоса так, чтобы посторонние люди нас не слышали. Но в поезде ехали освобождённые урки, наши и какие-то чужие. Их мы узнавали с одного взгляда, как негров среди белых, и молча с ненавистью провожали глазами. Урки тоже держались вместе, вместе пьянствовали, орали и провоцировали драки. С удивлением мы наблюдали, как вольная публика молча и покорно сносила нарушение порядка и спокойствия: ни офицеры, ни милиция, ни молодые люди с комсомольскими значками на груди — никто не пытался унять хулиганов, все вели себя с непонятным нам трусливым терпением и покорностью. Мы осознали положение вещей много позднее, когда лучше ознакомились с вольными порядками.
В промежутках между едой сидели у окон и молча смотрели на всё, что проплывало мимо: это был крайне необходимый психический отдых, он помогал внутренней перестройке и приспособлению. Между прочим, по мере удаления от Омского лагеря некоторые наши инвалиды стали заметно и быстро выздоравливать — скрюченные спины и руки разогнулись, сильная хромота стала еле заметной, дрожание голов исчезло вовсе: среди нашей группы симулянтов не было, но аггравантов имелось достаточно. К сожалению, мои недуги остались — правая рука не слушалась, нога волочилась по земле, язык с трудом шевелился, один глаз был больше другого. Но особенно тревожило выпадение памяти: вдруг я забывал, как меня зовут или куда и зачем я еду.
Обстоятельства сблизили меня с Рудовым, крупным рижским портным, некогда окончившим Берлинскую Академию Портняжного искусства (была и такая!). Это был хорошо воспитанный, очень бывалый человек весьма привлекательной наружности — седой, сероглазый, с ярко-рыжими усиками, подстриженными на английский манер; он выглядел как английский офицер в штатском. Рудова, как еврея, немцы посадили в лагерь смерти, но потом стали давать ему заказы на пошив обмундирования высшему начальству: смертник превратился в придворного портного и начал «процветать» — днём иногда перехватывал рюмку коньяка, по ночам ожидал расстрела. Наши, освободив его из немецкого лагеря, дали ему двадцать пять лет за сотрудничество с фашистами и послали в Сибирь. У Рудова был тяжёлый артрит, и нас досрочно освободили в один день.
В Свердловске нашу группу ожидала неприятность — пересадка. День был очень морозный, народу — уйма. Выяснилось, что выехать мы сможем не раньше, чем через неделю. И тут в наших седых многоопытных головах возник хитроумный план: Рудов прикинулся глухим и немым паралитиком, а я — врачом, приставленным к нему лагерным начальством. Сказано — сделано: Рудов закатил красивые серые глаза и повис у меня на руке, а я потащил его в медпункт. Там он картинно изображал глухонемого идиота, а я кое-как рассказал, в чём дело и попросил помочь без очереди получить билеты. Женщина-врач, сестра и санитарка ударились в слёзы — мы были, может статься, плохими актёрами, но зато настоящими каторжниками и больными. Отплакавшись, врач спросила меня:
— Так как же фамилия вашего больного, доктор?
И тут от волнения меня постигло несчастье — очередной провал памяти: я забыл фамилию Рудова.
Это было ужасно!
Произошла заминка. Женщины вытерли слезы. Подняли брови. Насторожились.
— Рудов! — наконец с угла губ выдавил мой глухонемой паралитик.
— Рудов!! — радостно подхватил и я.
Врачиха безнадёжно махнула рукой, оделась и выбежала вон. Через четверть часа она вручила нам билеты. Теперь я думаю, что мы напрасно хотели спекулировать на выдуманных болезнях, дабы вызвать к себе сочувствие. Достаточно было взглянуть на нас: наш вид говорил вместо нас всё, что надо. Он не был выдуманный.
За Уралом стало теплее. После Волги исчез снег. На подъезде к Москве выглянуло солнце и показалась бурая, местами даже зелёная трава: зима кончилась, мы приехали в позднюю солнечную сухую осень.
На Казанском вокзале наскоро расстались. Держа в руке узелок, я вышел на ступени.
— Катись! — прорычал мне в ухо дежурный милиционер.
И я покатился в город, где живу и по сей день.
Очень кружилась голова. Временами думал, что упаду. Взял такси. Шофер внимательно посмотрел на меня и стал кружить по городу, чтобы заработать побольше: Ново-Басманная улица находится рядом.
В солнечный послеобеденный час я подъехал к серому дому. На втором этаже нашёл нужную дверь. Позвонил. Никого. Позвонил ещё раз. Десять. Двадцать.
Никого.
В отчаянии я присел на подоконник. Очень закружилась голова и стало стрелять в левую половину головы. Нужно бы не думать… Но как же не думать?! Вечер надвигается. Лины нет или она уехала… Куда я денусь?
Шустрый школьник взбежал по лестнице и стал бить кулаком в заветную дверь.
Я подошёл.
— Милашовы здесь живут?
— Конечно. Почему вы не постучали? У нас не работает звонок! Вы из Сибири приехали? Да?
Полная красивая молодая женщина открыла дверь, пропустила мальчика. Внимательно на меня посмотрела, сказала:
— Я уже поняла, кто вы. Мама мне писала. Проходите.
И вот ночью я лежу на мягком диване, на хрустящем белоснежном белье. Приютившие меня люди спят.
В ночной тишине я как будто один. Смотрю в слабо освещённый высокий потолок.
И вдруг безумная, яростная, бешеная радость охватывает меня. Сотрясает с головы до пят. Я задыхаюсь. Сдерживаю руками голову, чтобы оттуда не вырвался наружу мой больной мозг.
В комнате тихо. Я шепчу, беззвучно кричу, мысленно ору и торжествующе вою, как вырвавшийся из клетки зверь, повторяю одно невероятное слово:
— Свободен! Свободен!! Свободен!!!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
5. Заживо погребенный
5. Заживо погребенный Целую неделю, по пять-шесть раз в день, гитлеровцы бешено атаковали метизный завод. Отдельные участки заводской территории по нескольку раз переходили из рук в руки. Днем их занимали немцы, ночью — мы.Особенно плохо было нам в те дни, когда противнику
5. ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЙ
5. ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЙ Целую неделю по пять–шесть раз в день гитлеровцы бешено атаковали метизный завод. Отдельные участки заводской территории по нескольку раз переходили из рук в руки. Днем их занимали немцы, ночью — мы.Особенно плохо было нам в те дни, когда противнику
Глава 7, в которой я становлюсь редактором «Ральфа», а Керри-Энн Кеннерли едва не съедает меня заживо
Глава 7, в которой я становлюсь редактором «Ральфа», а Керри-Энн Кеннерли едва не съедает меня заживо На фоне журналистов «Лоудид», которые играли роль радостных деревенщин, глушащих пиво литрами, Джек Маркс представал настоящим алкогением. Он одевался, пил и брился, как
Ведь только длинный ряд могил
Ведь только длинный ряд могил Ведь только длинный ряд могил — Мое воспоминанье, Куда и я бы лег нагим, Когда б не обещанье Допеть, доплакать до конца Во что бы то ни стало, Как будто в жизни мертвеца Бывало и
8. У дорогих могил
8. У дорогих могил 14 сентября на «фронте» наступило затишье. Происходили лишь незначительные столкновения авангардов. В этот день, когда в головке «бура» притупившиеся «алмазы» заменялись свежими, командующий «синей» стороной Иван Дубовой предпринял еще один дерзкий
«Заживо пропадаю без вести…»
«Заживо пропадаю без вести…» «В имен друг друга частом восклицанье Встречали мы зеленый смысл весны». Заживо пропадаю без вести Для единственно-близкого мне, С кем могли мы быть счастливы вместе И довольны вдвойне! Заживо похоронена без сообщенья Знакомым, друзьям,
«Не ищите могил забытых…»
«Не ищите могил забытых…» Не ищите могил забытых — Мертвым не нужно забот, Нежных слов на мраморных плитах, Подпирающих небосвод. Ищите забытых людей, Они спрятаны на виду — В магазинах, среди площадей, В толпе, в городском саду. Каждый из них горд, Им не нужно памятных
ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННАЯ Кошмарный сон становится явью
ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННАЯ Кошмарный сон становится явью Нора? сперва шла ровно, как тоннель, а потом сразу обрывалась так круто и неожиданно, что Алиса ахнуть не успела, как полетела — полетела вниз, в какой-то очень, очень глубокий колодец. И она все летела: вниз, и вниз. Неужели
Глава семнадцатая ПОГРЕБЕННАЯ ЗАЖИВО
Глава семнадцатая ПОГРЕБЕННАЯ ЗАЖИВО Однажды утром за несколько дней до нашего возвращения в Рияд меня растолкала Маха.— Мама, — кричала она, — скорее вставай! Дядя Али умирает.Еще не совсем проснувшись, я спросила:— Дочка, в чем дело?— Дядю Али укусила ядовитая змея.
Волосы дыбом встают
Волосы дыбом встают К концу лагеря случилось нечто для нас, юнкеров, ужасное, что всю нашу жизнь изменило и положило предел нашему благополучию. Появился закон об общей воинской повинности, а быть может, не закон, а только «дополнение или разъяснение», точно теперь уже не
III «…Бродил в Москве опустошенной среди развалин и могил…»
III «…Бродил в Москве опустошенной среди развалин и могил…» Сначала жизнь продолжалась словно по инерции, наполненная ежедневными впечатлениями и литературными событиями. В середине июля, практически за полтора месяца до Бородинского сражения, уехавший в Москву Дашков
Заживо погребенная
Заживо погребенная Не успела весть о Сонином аресте и ссылке в Повенец обойти всех ее друзей, как навстречу ей, наперерез ей разнеслась другая, радостная весть; «Перовская бежала, Перовская в Петербурге!»Через каких-нибудь два часа скромная квартира в доме Сивкова
Стон безымянных могил
Стон безымянных могил Георгий АкимченкоВ июле 1993 года с делом довольно бюрократическим — проверкой состояния памятников архитектуры и воинских захоронений — я отправился в командировку в Демянский район. Задание было несложным: за 10 дней все объехать, осмотреть