О духоборах и о «Воскресении»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О духоборах и о «Воскресении»

То, что человек думает сам про себя, не является прямой разгадкой и обоснованием его действий. Яснее всех это показал Толстой в своих художественных произведениях: он отделял рассуждения человека, его самооправдания, его попытку логизировать свои действия от истинных причин поступков.

Люди, верящие в свою логичность, – это безнравственная Элен и тупой немец Берг, но и поступки объясняются в конечном счете не их логикой. Для себя Лев Николаевич думал и надеялся найти строгое обоснование поступков. Он считал таким обоснованием свое религиозное построение, хотя не решил для себя, кто такой бог, к которому он иногда обращается, хотя сам записывал, что молитва – это самовнушение, хотя сам показывал Горькому рукопись, в которой было написано: «Бог – это мое желание».

«Воскресение» должно было быть написано как строго логически проверенное произведение, с подведенными итогами для отдельных эпизодов.

Человек сделал преступление: соблазнил девушку и не женился на ней – первой, с которой сошелся. Женщина погибла, но человек раскаялся, раскаялся сознательно, найдя истинную религию, перестроил свою жизнь и воскрес. Таков логически определенный замысел.

Но та весна, в которую любил Катюшу Нехлюдов, лучше того воскресения, в котором Нехлюдов, все еще красивый, но уже потолстевший и самодовольный, кается и умиляется перед своим покаянием.

Повесть о любви оказалась сильнее повести о раскаянии.

«Воскресение» было пожертвовано Толстым в пользу духоборов. Лев Николаевич отдал не только русский гонорар, но и гонорары за переводы. Деньги должны были передать английские и американские квакеры – люди, близкие Толстому по своей идеологии. Но здесь произошло странное недоразумение: квакеры, конечно, сочувствовали Льву Николаевичу и очень его уважали, но они были квакерами, пуританами, и в 1901 году Лев Николаевич получил осуждающее письмо от квакера Джона Беллоуза. Беллоуз, прочитав роман, пришел к заключению, что он не может принять участие в его распространении, и высказался против принятия в духоборческий фонд квакеров денег, вырученных от переводов «Воскресения».

Беллоуз выражал особенное недовольство сценой соблазнения Катюши Масловой.

Толстой ответил квакеру: «Еще могу сказать, что писал эту книгу, всем сердцем ненавидя похоть, и что выразить это отвращение было одной из главных целей этой книги. Если мне это не удалось, очень об этом сожалею и признаю себя виноватым, если был так неосмотрительным в сцене, о которой вы пишете, что мог произвести на вас такое плохое впечатление».

«Воскресение» вне воли Льва Николаевича оказалось книгой любви. Поэтому книгу эту на Западе принимали по-разному. Судя по П. И. Бирюкову, в Англии один квакер, прочтя сцену падения Катюши, даже сжег книгу. В Америке была тоже исключена глава XVII, изображающая падение Катюши.

Были выброшены также в отдельных западных изданиях нападки на религию, на армию, разговоры о земельной собственности. То сцепление сцен, тот лабиринт мыслей, который служит для Толстого способом анализа жизни, был неприемлем для западного читателя. Мы говорили уже, что Лев Николаевич сопроводил сцену соблазнения Катюши могучими средствами поэзии. Я сказал бы, способами народной песни с параллелизмами, взятыми из показа природы: могучая весна, лед, взломанный на реке, луна в небе; жестокий и прекрасный мир окружает любовь.

Отвергнутая, забытая любовь – черта мира Нехлюдова. Измена Нехлюдова, его забвение и деньги, которые царствуют в мире, губят Катюшу, а судьба Катюши служит как бы образцом всей неправды мира. Катюша – центр романа, она тоже виновата, но она одна восстанавливает свою истинную любовь и показывает ложность мира.

Что касается последних глав, в которых Нехлюдов читает Евангелие, то хотя Толстой утверждал, что именно для этих глаз написано все произведение, но он просто ошибался, потому что он не знал тех глав, когда начинал произведение. Кроме того, эти главы не действенны, они заключают роман, когда судьба Катюши уже решена ею самой: она отказалась от брака с Нехлюдовым, отказалась сама, без чтения Евангелия, а та судьба Нехлюдова, которая могла бы объяснить читателю, что же такое для человека Нехлюдова прочтенные главы Евангелия, – эта судьба не описана, оборвана, и хотя Лев Николаевич упоминал о том, что он собирается писать о дальнейшей судьбе Нехлюдова, но не написал.

При покупке права на издание перевода «Воскресения» американские издатели запросили у Толстого конспект романа. Чертков, который был тогда посредником, дал согласие на присылку конспекта, вероятно, потому, что он считал, что в «Воскресении» будет изображено именно то, что предполагалось первоначально и что по своей идейной сущности вполне удовлетворяло Черткова.

Но Толстой ответил резким отказом. Он писал:

«…конспекты для меня представляют что-то невообразимое… потому что первая часть написана, вторая же, пока не напечатана, не может считаться окончательно написанной, и я могу ее изменить и желаю иметь эту возможность изменить. Так что мое возмущение против конспектов и предварительного чтения есть не гордость, а некоторое сознание своего писательского призвания, которое не может подчинить свою духовную деятельность писания каким-либо другим практическим соображениям. Тут что-то есть отвратительное и возмущающее душу».

Возмущение Толстого вызвано не самим фактом требования конспекта. Конспекты, то есть планы, Толстой составлял, но для себя; он от них потом отказывался, он перерешал свои планы. Закрепление плана было бы отказом от свободы творчества.

Познание дается Толстому в результате художественной работы. Хотя он хотел думать, что познание раз навсегда дано ему религией, что правда религии и искусства совпадают, но оказалось, что религия не дает возможности предусмотреть даже конспект хода жизни героев художественного произведения.

Лев Николаевич отказался от авторских прав на книги, напечатанные после 1881 года.

Он надел на себя, я решаюсь сказать, венок из живого терновника.

Шипы на этом терновнике вырастали с каждым художественным произведением. Он страдал за «Смерть Ивана Ильича», за «Хозяина и работника», за статью «Что такое искусство?» – остальные статьи семью интересовали меньше.

Вы спросите, разве он мало писал художественных произведений? Он их боялся, искал предлогов, чтобы не писать. Он хотел помочь духоборам, и эта необходимость получить деньги, мотивировка необходимости писать помогли ему дописать «Воскресение» и как-то помогли в споре с семьей. Духоборы и молокане то мирно существовали в далеких окраинах России, то тихо осваивали пустынные места, то подвергались новым гонениям; у них отбирали детей, их преследовали за то, что они уничтожали оружие, их переселяли, они принуждены были продавать скот за десятую долю цены и, наконец, решили переселиться. Переселиться за границу хотело более семи тысяч человек. Для оплаты проезда и на первое обзаведение нужны были деньги, а у семей было приблизительно по сто рублей, и Лев Николаевич писал напряженно, целеустремленно, он торговался с издателем Адольфом Марксом, который купил роман для журнала «Нива»; торговался с заграничными издательствами.

Была предпринята попытка устроить сбор денег на переселение духоборов. В ответ на два месяца запретили розничную продажу газеты, которая опубликовала воззвание.

Лев Николаевич разослал двадцать писем богатым людям с просьбой помочь. Самым крупным жертвователем оказался он сам. Письмо об этом написано к Черткову и содержит как бы извинение: «Так как выяснилось теперь, как много еще недостает денег для переселения духоборов, то я думаю вот что сделать: у меня есть три повести: Иртенев, Воскресенье и О. Сергий (я последнее время занимался им и начерно написал конец). Так вот я хотел бы продать их на самых выгодных условиях в английские или американские газеты… и употребить вырученное на переселение духоборов. Повести эти написаны в моей старой манере, которую я теперь не одобряю. Если я буду исправлять их, пока останусь ими доволен, я никогда не кончу. Обязавшись же отдать их издателю, я должен буду выпустить их tels quels. Так случилось со мной с повестью „Казаки“. Я все не кончал ее. Но тогда проиграл деньги и для уплаты передал в редакцию „Русского вестника“. Теперь же случай гораздо более законный. Повести же сами по себе, если и не удовлетворяют теперешним требованиям моим от искусства, – не общедоступны по форме, – то по содержанию не вредны и даже могут быть полезны людям, и потому думаю, что хорошо, продав их как можно дороже, напечатать теперь, не дожидаясь моей смерти, и передать деньги в комитет для переселения духоборов».

Лев Николаевич говорил, что прежде народ был связан цепями, а теперь он связан тонкими, словно нити, путами – как лилипуты связали Гулливера. Он сам был так связан.

Лев Николаевич хотел писать, хотел издаваться, хотел писать то, что он думает, и этому мешала тысяча причин – ничтожных. Софье Андреевне казалось, что Лев Николаевич делает не то, и в то время, когда она переписывает статью Льва Николаевича, «работает над „Воскресением“ – ненавистной мне повестью».

12 сентября 1898 года записывает Софья Андреевна разные мелочи: о гостях, о том, как лакей влюбился в портниху, о том, как кухарку свезли в больницу, и дальше пишет: «Л. Н. читал вечером ту повесть, над которой он теперь работает: „Воскресение“. Я раньше ее слышала, он говорил, что переделал ее, но все то же».

Софья Андреевна уличает Льва Николаевича в том, что он ткет паутину своей славы, что он лицемер. «И, описывая и рассказывая людям эти свои прекрасные чувства, он сам над собой расчувствовался, а жил по-старому, любя сладкую пищу, и велосипед, и верховую лошадь, и плотскую любовь».

Лев Николаевич упрекал Софью Андреевну, что она не любит дело духоборов. Софья Андреевна отвечала ему: «И теперь, если кому помогать деньгами, то только своим смиренным, умирающим с голоду мужикам, а не гордым революционерам – духоборам».

Два близких человека ссорятся друг с другом, режут друг друга острыми нитями, которыми оба связаны.

Софья Андреевна невольно и безумно лжет: «Не могу я вместить в свою голову и сердце, что эту повесть, после того, как Л. Н. отказался от авторских прав, напечатав об этом в газете, теперь почему-то надо за огромную цену продать в „Ниву“ Марксу и отдать эти деньги не внукам, у которых белого хлеба нет, и не бедствующим детям, а совершенно чуждым духоборам, которых я никак не могу полюбить больше своих детей. Но зато всему миру будет известно участие Толстого в помощи духоборам, и газеты, и история будут об этом писать. А внуки и дети черного хлеба поедят».

Внуки и дети имели состояние больше чем полмиллиона и права на одиннадцать томов собрания сочинений, а белый хлеб стоил четыре копейки фунт, и они могли купить поезд ситного хлеба.

А на другой день Софья Андреевна плакала и желала быть дружной.

Люди вплетены в ткань отмирающей жизни, и Лев Николаевич не может распутать эти нити и сам путается в них. Он приглашает всех заняться мозольным трудом, всем пахать землю, а к нему приходит финн, земледелец из Америки, случайно разбогатевший, рассказывает, что в Америке землю пашут только десять процентов людей, а хлеба много, и Лев Николаевич поражен. Он говорит про гостя: «Очень невзрачный, но много рассказал интересного, гораздо больше, чем утонченные американцы».

Люди пашут плугами, которые хватают на сажень ширины. Толстой записывает: «Что это значит? К чему это ведет? Важно это чрезвычайно, но я еще не уяснил себе всего этого значения».

Тот остров крестьянской утопии, на который зовет Толстой людей, исчез, распахан. Лев Николаевич думает, что заводы и фабрики делают только предметы роскоши, именно такой роскоши, какая нужна только женщинам, что дело не в восьмичасовом рабочем дне, а в возвращении всех на землю. Но земле все не нужны. Нужна иная правда, иная жизнь, и он к ней пробивается и не может пробиться.

Хочется работать, хочется писать. Он пишет Черткову:

«Мне кажется иногда, что в „Воскресении“ будет много хорошего, нужного, а иногда, что предаюсь своей страсти…» И еще: «Я теперь решительно не могу ничем другим заниматься, как только „Воскресением“. Как ядро, приближающееся к земле все быстрее и быстрее, так у меня теперь, когда почти конец, я не могу ни о чем, нет, не не могу – могу и даже думаю, но не хочется ни о чем другом думать, как об этом».

Он думал о жизни, о Катюше Масловой, о себе самом молодом, о городе, о революционерах и оправдывался сам перед собой тем, что он жертвует деньги. Он летел в медленной своей работе, гудя, как ядро.

Он думал, что уже летит к концу, а он все еще только поднимался.

12 октября 1898 года подписан был договор с издателем «Нивы» Адольфом Марксом, получено двенадцать тысяч рублей авансом.

Для того чтобы духоборы могли уехать из России, нужны были не только деньги, но хлопоты и проводники. Лев Николаевич в качестве проводников отправил сына своего Сергея и Леопольда Антоновича Сулержицкого – художника, певца, будущего режиссера, человека более талантливого, чем птица, потому что птица поет одну и ту же песню, а Сулержицкий создавал свои песни сам.

Он разбивал скуку Ясной Поляны шуткой и цыганской песней, не боясь Толстого, понимая его. Сулержицкого звали в доме Толстых Сулер. Про Сулера писал Горький: «Что он сделает завтра? Может быть, бросит бомбу, а может – уйдет в хор трактирных песенников. Энергии в нем – на три века. Огня жизни так много, что он, кажется, и потеет искрами, как перегретое железо».

Лев Николаевич относился к Сулержицкому с нежностью, но упрекал его за мечту о свободе, за то, что Сулер не был связан с жизнью и людьми.

Сулержицкий жил на Кавказе, где он хлопотал о найме пароходов для духоборов. Неожиданно он прибыл в Ясную Поляну. В Ясной Поляне в это время знакомый юрист проверял «Воскресение» с точки зрения процессуального кодекса. Лев Николаевич уже вложил в книгу все свои знания, требовал все новых и новых уточнений. Толстой выслушал Сулера и попросил его вернуться на Кавказ, присоединив к нему своего благоразумного сына Сергея – честного, толкового человека, хорошо знающего языки. Было написано письмо князю Голицыну. Сулержицкий был уже выслан из Тифлиса; начальство возненавидело все хлопоты о духоборах и в то же время боялось Толстого, в какой-то мере уважало его и мечтало, чтобы наконец духоборы уехали.

В середине ноября Сулержицкий и Сергей Львович в лунную ночь приехали в местечко Скра под Батумом; духоборы жили в землянках, друг друга они называли уменьшительными именами: Алеша, Вася; маленькие дети называли и родителей уменьшительным именем; вырастая, они называли отца – родитель или старичок, а мать – няней.

Людей призывного возраста не было – их не выпускали за границу. Были старики, женщины, пожилые люди и один почти столетний старик, бывший севастопольский солдат, которого звали Гриша Боковой.

Это были люди крупные, усатые; женщины ходили в казакинах и шапочках, в одежде преобладал синий и красный цвет.

Все устали, мечтали об отъезде, но дело все задерживалось.

8 декабря в Батуме был солнечный теплый день, в порт прибыла на императорской яхте «Держава» вдовствующая императрица Мария Федоровна. Князь Голицын поехал ее встречать. Сергею Львовичу удалось передать Голицыну письмо, и дело наконец было окончательно решено. Сулержицкий начал размещение духоборов на пароходе «Гуров»; по жребию разместили, кому где быть, половина мест была совсем темная, свет проходил только через люки, когда они были открыты, а плыть надо было почти месяц. Разместили, разметили мелом, кому где жить. Духоборы, стоя на верхней палубе, запели протяжные псалмы, аджарцы, повязанные башлыками, провожали переселенцев.

Пароход отходил в море, в далекую «Канадию», где люди говорят на другом языке, где пашут широко, а жить придется узко. Пароход плыл в обыкновенную жизнь через бесконечный океан.

Сергей Львович нанимал второй пароход, оборудовал его нары. Высокогорные пастбища, на которых так долго жили духоборы, опустели.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.