Несколько слов о Толстом и религии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Несколько слов о Толстом и религии

Трудность понимания религии Толстого состоит в том, что он вкладывал в слова «религия» и «бог» в разное время, а иногда и в одно и то же время различные значения.

Толстой в «Исповеди» писал: «Я был крещен и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей и с детства и во все время моего отрочества и юности. Но когда я 18-ти лет вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему меня учили».

Сам Толстой комментирует, что он и до восемнадцати лет не верил, а имел только «доверие» к тому, чему его учили.

Но в то же время религиозные привычки и даже религиозное умиление при сознательном отречении от вероучения не было у Толстого связано с прямыми отрицаниями. В отрицаниях своих он осторожен, оговаривает проблемы, которых не хочет касаться.

На Кавказе Лев Николаевич со своей привычкой все приводить в порядок выясняет самому себе вопрос о традиционной вере и в то же время молится богу, чтобы тот избавил его от искушений.

В июне 1853 года Толстой размышляет о своем поведении: «Благодарю бога за такое настроение и прошу Тебя – поддержи его».

А в июле того же года он пишет: «Не могу доказать себе существование бога, не нахожу ни одного дельного доказательства и нахожу, что понятие не необходимо. Легче и проще понять вечное существование всего мира с его непостижимо прекрасным порядком, чем существо, сотворившее его».

От размышлений о догматах Толстой отказывается, не желая спорить с верой предков.

Но все равно воззвания к богу, благодарность ему соседствуют с отрицанием.

Существует у Толстого другая вера – она соответствует не тому миру, который он видит, а тому, который он хочет построить. Мы можем закрепить время и место ее появления: это Севастополь, время – март 1855 года. Умер Николай I, войска принимают присягу новому императору; Толстой записывает: «Великие перемены ожидают Россию. Нужно трудиться и мужаться, чтобы участвовать в этих важных минутах в жизни России».

Толстой рад, что его покровитель М. Д. Горчаков назначен вместо Меньшикова; составляет свой проект о переформировании армии, причащается и записывает:

«Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. – Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле».

Это была мысль о новой религиозной реформации; она умерла и потом воскресла в новом виде. Она связана для Толстого не с резким изменением порядков жизни, а с реформою сознания, она либеральна.

Художественное ощущение жизни отвергало либеральное толкование.

Падение Севастополя, работа в «Современнике», разочарование в Боткине, Чичерине, Дружинине, деревенская жизнь, работа в школе с крестьянскими детыми изменили Льва Николаевича и изменили его религиозные убеждения.

В школе закон божий преподавал священник. Толстой рассказывал детям отрывки из Библии, но они воспринимали его рассказы, как трогательную повесть об интересных происшествиях и больше всего любили историю Прекрасного Иосифа, проданного в неволю своими братьями.

Я уже писал о двоюродной тетке Александре Андреевне Толстой. Вероятно, между племянником и теткой, которая была его старше всего на девять лет, был и роман, потому что Толстой впоследствии с огорчением пишет, что Александрин постарела и не действует на него уже как женщина.

Имен в длинной переписке Александра Андреевна имела много: он называл ее Александрин, Сашей. Но в то же время называл Александру Андреевну и ее сестру, Елизавету Андреевну, бабушками.

Александра Андреевна состояла при дочери Николая I – Марии Николаевне, а потом была воспитательницей дочери Александра II. Толстой написал ей сто девятнадцать писем и относился к ней дружески. Он писал ей откровенно. Она писала ему несколько нравоучительно, критикуя его произведения с точки зрения правил своего круга. Александра Андреевна была очень религиозна.

В большом письме, написанном 1 мая 1858 года графине А. А. Толстой, Лев Николаевич, разговаривая с религиозным человеком, сперва комментирует свой рассказ «Три смерти»; начинается разговор с анализа чувства собственности, что для Толстого того времени очень интересно.

Толстой только что купил у казны довольно большой лесной участок, что было нелегко: пришлось задержать срочные платежи. Лес куплен. Напоминаю, что в рассказе «Три смерти» в конце говорится о смерти дерева.

«Вчера я ездил в лес, который я купил и рублю, и там на березах распустились листья и соловьи живут, и знать не хотят, что они теперь не казенные, а мои, и что их срубят. Срубят, – а они опять вырастут, и знать никого не хотят».

Дальше начинается как будто религиозный разговор: «Не знаю, как передать это чувство, – совестно становится за свое человеческое достоинство и за произвол, которым так кичимся, – произвол проводить воображаемые черты и не иметь права изменить ни одной песчинки ни в чем – даже в себе самом. На все законы, которых не понимаешь, а чувствуешь везде эту узду, – везде – Он».

Можно подумать, что Он – это бог христиан, но Толстой продолжает: «Совершенно к этому идет мое несогласие с вашим мнением о моей штуке. Напрасно вы смотрите на нее с христианской точки зрения. Моя мысль была: три существа умерли – барыня, мужик и дерево». Барыня жалка и гадка, потому что она лжет, и христианство – здесь Толстой делает оговорку, ставя в скобках «как она его понимает», – не решает для барыни вопроса жизни и смерти.

«Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин». Он видел рождения и смерти, сеял и косил рожь, видал, как умирают старики, как рождаются дети, и смотрит на жизнь прямо и просто. «Дерево умирает спокойно, честно и красиво».

При чем же тут христианство? Толстой отвечает, что в нем есть христианское чувство, но есть и другое: «Это чувство правды и красоты… Как это соединяется, не знаю и не могу растолковать; но сидят кошка с собакой в одном чулане, – это положительно».

Вот это пребывание в одной душе двух неосознанных, несовместимых начал характерно для Толстого. Если продолжать его аналогию, то кошка привыкла к месту – она живет по привычке. Толстовское миропонимание – это миропонимание мужика, а толстовский идеал своего положения в мире – это дерево. Недаром, кроме рассказа «Три смерти», он написал в «Азбуке» три рассказа о том, как умирают и не хотят умирать деревья. И в самом конце жизни, в момент высочайшего вдохновения, своего героя Хаджи Мурата Лев Николаевич сравнивал с чертополохом татарником, которого раздавили колесом, а он все встает, живет.

Это мироощущение Толстой получил на Кавказе и сохранил надолго; эта безрелигиозность была более характерна для него, чем религиозность. Религия была как бы уступкой боязни договорить. Вот что Толстой пишет той же фрейлине императрицы Марии Федоровны, своей двоюродной «бабушке» А. А. Толстой; но пишет как бы для себя:

«Ребенком я верил горячо, сентиментально, и необдуманно, потом, лет 14, стал думать о жизни вообще и наткнулся на религию, которая не подходила под мои теории, и, разумеется, счел за заслугу разрушить ее. Без нее мне было очень спокойно жить лет 10. Все открывалось передо мной ясно, логично, подразделялось, и религии не было места. Потом пришло время, что все стало открыто, тайн в жизни больше не было, но сама жизнь начала терять свой смысл. В это же время я был одинок и несчастлив, живя на Кавказе. Я стал думать так, как только раз в жизни люди имеют силу думать. У меня есть мои записки того времени, и теперь, перечитывая их, я не мог понять, чтобы человек мог дойти до такой степени умственной экзальтации, до которой я дошел тогда. Это было и мучительное, и хорошее время. Никогда, ни прежде, ни после, я не доходил до такой высоты мысли, не заглядывая туда, как в это время, продолжавшееся 2 года. И все, что я нашел тогда, навсегда останется моим убеждением. Я не могу иначе. Из 2 лет умственной работы я нашел простую, старую вещь, но которую я знаю так, как никто не знает, я нашел, что есть бессмертие, что есть любовь и что жить надо для другого, для того, чтобы быть счастливым вечно. Эти открытия удивили меня сходством с христианской религией, и я вместо того, чтобы открывать сам, стал искать их в Евангелии, но нашел мало».

Толстой религиозен, но религией он называет свое ощущение мира, отодвинувшее обычные представления о своем и чужом.

Он пишет женщине, которая его понять не может: «Жизнь у меня делает религию, а не религия жизнь».

Фрейлина писала что-то связанное с обычными представлениями двора, при котором она состояла, и со многим другим, что Толстой в том же письме называл вздором.

Толстой одинок. Он пишет: «Вы смеетесь над природой и соловьями. Она для меня проводник религии. У каждой души свой путь и путь неизвестный, и только чувствуемый в глубине ее».

Соловьи не могут спасти Толстого, потому что они поют в собственном его лесу, в природе, которая принадлежит ему по купчей крепости. Соловьи не знают о нем, и они, конечно, не его крепостные, но они его временнообязанные – так называли крестьян после освобождения. Толстому не поможет религия, даже им самим созданная, очищенная от догматов, от чудес, потому что она станет между ним и тем, что он хочет понять.

Соловьи вернутся, они будут петь в «Хаджи Мурате», когда герой, изрубленный, встанет для того, чтобы довершить подвиг, для того, чтобы сражаться в силе, не помня ничего, кроме подвига, когда Хаджи Мурат встанет так, как встает согнутое дерево, распрямляясь. Срубленным падает Хаджи Мурат, но тут запевают соловьи – не чеченские, не русско-императорские – соловьи, понятые художником, соловьи оправдания, которое приходит к подвигу, хотя бы и совершенному в темноте.

В повести «Отец Сергий» монашескую веру затворника будут отрицать соловьи, жуки, природа.

К приятию религиозной веры идет Левин в «Анне Карениной». Но к вере этого умного помещика с законным недоверием отнесся искушенный жизнью Федор Михайлович Достоевский.

«Анна Каренина» – роман очень сложный, и хотя Левин как будто очень близко связан с самим Толстым, но то, что выражает роман, не равно нравоучению, которое выводит из всего происходящего Левин. Левин пятится перед широтой и глубиной вопросов, которые перед ним раскрываются. Видя увлечение людей войной за освобождение славян, Левин думает про себя, но молчит. Вот о чем он молчит: «Ему хотелось еще сказать, что если общественное мнение есть непогрешимый судья, то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян».

Так промолчал Левин, но на сеновале ему уже приходилось говорить о социализме; пока Левин защищается от будущего именно религией.

В рецензии на первое издание книги Н. Н. Гусев справедливо возражал мне, что отношение Толстого к Кознышеву сложнее и возражения его глубже. Это выражено в черновой редакции так: «За что же ты осуждаешь коммунистов и социалистов? Разве они не укажут злоупотреблений больше и хуже болгарской резни? Разве они и прекрасные умы, работавшие в их направлении, не выставляют свою деятельность доводами более широкими и разумными, чем сербская война… У вас теперь угнетение славян – у них угнетение половины рода человеческого».

Впоследствии сам Толстой, придя к новому пониманию того, что происходит в России, попытается сохранить религиозной верой мысли о несопротивлении, свое неучастие в борьбе. Пока же идет защита самой религии.

Левин в «Анне Карениной» принужден исповедоваться и причащаться перед свадьбой: он выполняет определенную повинность, стараясь не обидеть старика священника, вразумляющего его. С обеих сторон чувства вежливости и затаенного превосходства.

В конце романа Левин хочет жить, не изменяя основ жизни: остаться с Кити, с ребенком, который только что родился, в имении, принадлежавшем еще деду; ищет нового равновесия в религии, которая должна сблизить его с мужиками.

Левин пытается отказаться от гордости мысли. Его вера – это не поиск мыслителя, а работа человека, который заслоняет (подставляет) одно понятие другим, идет на компромиссы.

После этой веры и несмотря на нее он переживает отчаяние.

Пока Левин размышлял. «Разве я не знаю, что звезды не ходят? – спросил он себя, глядя на изменившую уже свое положение к высшей ветке березы яркую планету. – Но я, глядя на движение звезд, не могу представить себе вращение земли, и я прав, говоря, что звезды ходят».

Этими мыслями Левин защищается от самоубийства, от ужаса, но ему кажется, что он может уйти от этих мыслей, как можно уйти от пчел, чтобы они не мешали ему. Он верит в бога, как в небесный свод, которого не существует, но Левин вместе с Толстым знает, что, сколько ни прищуриваться, небо, как картина, как впечатление, существует, и он останавливает свой анализ.

В этой вере очень много недоверия к себе; если сделаешь еще один шаг, то и вера исчезнет, а Коперник восторжествует.

Бог принят как пейзаж, как часть мира, который существует в видении, в восприятии. «При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звезды исчезали, но, как только потухала молния, опять, как будто брошенные какой-то меткой рукой, появлялись на тех же местах».

В результате Левин достигает какого-то равновесия, но лишь тогда, когда он относится к новым своим религиозным убеждениям как к хрупкому предмету. Это не столько убеждения, сколько осторожно сохраненные заблуждения, поддержанные не мыслью, а сравнением.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.