Книженство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книженство

Мои книги начались с родительских стояний в очередях за подписными изданиями. За Чеховым они стояли даже ночью. Это был конец 50-х. Таким образом, в нашей квартире завелись собрания сочинений. Например, «выстоянный» тридцатитомник Бальзака, которого я брался читать и тосковал от длительности и нудности описаний. Я также недоумевал, почему каждый его том называется одинаково – Человеческая комедия и почему герои с одними и теми же именами кочуют из тома в том. Оказалось, что так надо.

В те полудетские годы русская классика не впечатляла меня за исключением Гончарова, который на удивление увлёк, а в Обыкновенной истории просто поразил меня словами героя, утверждавшего, что нельзя жениться по любви, которая застилает твои глаза, а жениться надо только на трезвую голову и холодное сердце. Мои родители любили друг друга весьма наглядно, и я воспринял эту фразу как святотатственную, но запомнил её навсегда.

Родители купили книжную полку под потолок, и полка эта быстро заполнялась не только собраниями сочинений, но и отдельными книгами.

Я ходил в районную библиотеку и брал подряд стоящие сборники стихов поэзии. Это была квинтэссенция совписовской дряни, ибо лучшее было на руках или украдено. Помню, мне попался поэт Яков Белинский. Фамилия классика в сочетании с именем меня зело рассмешила. Я вёл дневник (лет в 12), где описывал впечатления от каждой книги, которые были лаконичны – мол, это мусор, а это ещё более того.

Классика до меня ещё не доходила – я искал современной поэзии, а к самиздату у меня доступа не было. Не было и знакомых, кто мог бы посоветовать то или иное имя.

Среди наших книг на полке был и томик Есенина 1957 года, чуть ли не первое издание после того, как с его имени сняли запрет. Как-то я раскрыл его и с первого стихотворения «Вот уж вечер, роса блестит на крапиве…». Я был ошеломлён ритмом и свежестью слов. Есенин открыл для меня вселенную и поселил в неё, а там меня охватила поэтическая болезнь. Моя предрасположенность к ней проявилась чуть раньше симптомом двустишия, когда ещё в первом классе учительница наказала приносить полотенца, чтобы мыть руки и их вытирать прежде, чем браться за принесённые бутерброды. Большинство мальчиков не приносило полотенец, и у меня сложилось укоризненно-саркастическое:

Ребята-грязнули не моют руки,

а если моют – вытирают о брюки.

(Маяковского я тогда ещё не читал.)

Второй, более типичный симптом поэтической болезни проявился на уроке истории в классе пятом. Нам рассказывали о специфике реки Нил, которая при разливе удобряет землю илом и потому крестьяне всегда ждали с нетерпением, когда же, наконец, Нил затопит их поля. Эти исторические факты разом уложились в четыре строчки, причём без всяких размышлений:

Ждут крестьяне с нетерпеньем,

чтоб скорей разлился Нил,

Нил приносит удобренье,

удобренье это – ил.

Самое первое поэтическое впечатление было всё-таки не от Есенина, а от стихотворения Ивана Саввича Никитина. Наша учительница с первого по четвёртый класс Мария Ивановна Крыжимовская учила нас поэзии, читая, по её мнению, лучшие поэтические образцы и заставляя нас заучивать их наизусть.

Звёзды меркнут и гаснут. В огне облака,

Белый пар по лугам расстилается.

По зеркальной воде, по кудрям лозняка

От зари алый свет разливается.

Дремлет чуткий камыш. Тишь – безлюдье вокруг.

Чуть приметна тропинка росистая.

Куст заденешь плечом – на лицо тебе вдруг

С листьев брызнет роса серебристая…

Меня поразила тогда повествовательность ритма и значительность, с которой описаны обыкновенные природные вещи. Только сейчас я могу словами выражать чувства, которые я испытывал, слушая как Марья Ивановна вслух читала это стихотворение. Тогда же я просто недоумевал – что же такое происходит? Почему так приятно слушать эти слова?

Я привёз в Штаты из Питера томик Никитина в одном из многих ящиков с книгами. Но о них позже.

Крестьянская поэзия, видно, была любимой для Марии Ивановны, потому что заучивали и кольцовское:

Раззудись, плечо, размахнись, рука —

ты пахни в лицо ветер с полудня.

Однако только Есенин меня первым сразил наповал. В особенности, когда родительский приятель, будучи у нас в гостях, прочёл вслух из «Москвы Кабацкой»:

Излюбили тебя измызгали

невтерпёж,

что ты смотришь синими брызгами

или в морду хошь?

и т. д.

Насквозь пронзило, когда про сисястую, которая глупей.

Естественно, этот цикл в книгу избранного Есенина избран (единогласно) не был, да я и не представлял, что стихи такой откровенности могут существовать да ещё быть есенинскими.

Я бросился писать стихи, глядя снизу вверх на Есенина и заявляя о сём в свежеиспечённом кредо:

Очень хочу писать стихи,

Очень хочу подражать Есенину.

Не могу без них, как крестьянин без сохи —

уж слишком у меня душа вспенена.

Дошло до того, что, когда я сочинял очередной стишок, я переписывал его на бумажку, брал этот есенинский томик, раскрывал его, клал свою бумажку со стихом поверх страницы, шёл к родителям и предлагал им прочесть якобы стихотворение Есенина, а в действительности читал свой стишок с бумажки, как я думал, не видной им, так как я держал книжку почти вертикально. Родители, скорее всего из желания меня подбодрить, хвалили, не подавая вида, что видят мои ухищрения.

Однако влюблённость в Есенина тогда ещё не сопровождалась влюблённостью в книги. Более того, я от книг избавлялся: тайком от родителей я брал две-три книги, которые мне казались неинтересными, и после школы шёл с ними в магазин Старой книги на Большом проспекте Петроградской стороны. В то время не требовалось предъявлять паспорт, чтобы продать книги и ограничений по возрасту продающего тоже не было. На полученные за книги деньги я покупал билеты в кино и мороженное. В кинозал входить с мороженым строго воспрещалось (именно то, что всячески поощряется в США – одна из массы причин, почему я интуитивно с детства бредил Америкой). Испытывая суровость российских киношных законов, я однажды демонстративно вошёл в зал с мороженым. Служителям кинотеатра даже не пришлось утруждать себя законоисполнительскими обязанностями: какой-то дядька из толпы советских энтузиастов подскочил, схватил меня за шиворот, вытащил из зала и пихнул. Я не упал и удержал мороженое в руке. Доел его и вернулся в зал с другого входа. Так я понял, что советская общественность всегда начеку.

Первый восторг от обилия книг я испытал в шесть лет. Мы всей семьёй поехали отдыхать летом в Друскеники (так мы называли Друскеникай). Сняли комнату в доме на озере, в лесу, рядом с кладбищем. Хозяйских детей звали именами, которых я никогда раньше не слышал: Богунь и Тереза. Их мать выходила на крыльцо и кричала в закатное солнце над озером:

– Бо-о-о-гунь!

Богунь выходил из леса, как лесной брат, и шёл к дому. Тереза послушно сидела в доме. Кстати, лесные братья, регулярно отстреливали местных коммунистов, и я раза три видел, как мимо нашего дома, по дороге, шедшей на кладбище, проходили похоронные процессии с красным флагом и партийной музыкой.

И вот однажды бабушка привела меня в книжный магазин детских книг. Впервые я увидел множество разноцветных обложек большого формата, находящихся на расстоянии вытянутой руки – книги лежали не под стеклом на прилавках, не на дальних недоступных полках, а вдоль стены на подставках, и ты мог подойти и взять их в руки. Эта доступность (как доступность впервые увиденных уличных красавиц-проституток в Риме) меня буквально потрясла. Когда бабушка спросила меня, какую книжку мне купить, я схватил сначала одну, потом присовокупил другую, потом третью, четвёртую, пятую. Но бабушка остановила меня и купила только две. Я, осчастливленный яркостью обложек, которой я не видел до сих пор на книгах, имевшихся в Ленинграде, не мог на них наглядеться. О чём были эти книжки, я не помню. Разумеется, хуйня какая-нибудь.

Яркость и цветастость привлекла меня в Друскениках и другим манером. Каким-то образом у меня оказалось пять рублей и ещё каким-то образом я один оказался у киоска, где продавались газеты и журналы, открытки и значки. Вот как раз один значок и пленил моё воображение и воспалил желание его купить. Это был значок БГТО («Будь готов к труду и обороне»). Он стоил ровно 5 рублей – в 1953 году это были большие деньги. А у нас деньги всегда были в обрез. Я, не задумываясь, купил значок и хотел его сразу приколоть, но он крепился резьбовым штырём, на который навинчивалась плоская гайка, то есть для этого надо было протыкать материю пиджака. Портить одежду – на это у меня не хватило духа, и я просто принёс этот значок в руках. Меня поругали, но значок оставили и ввинтили в мой пиджачок, даже осталась фотка, где я в нём красуюсь.

На дни рождения гости приносили мне в подарок книги. Один раз я получил пять одинаковых подарков – толстый том Пантелеева Повести и рассказы – эта книга в то время была издана в Ленинграде и лежала на каждом шагу, вот её и подбирали в подарки. В следующий день рождения подобная ситуация произошла с книгой Тарантул – автора не помню, но книга была про шпионов во время Отечественной войны. Кличка одного из шпионов была угрожающая – Тарантул.

Однажды дедушка принёс и дал мне почитать книжку: Лев Шейнин. Особо сложные дела. Там описывались раскрытие жутких преступлений. Запомнил самое жуткое: мужик в комнате раскалывал топором черепа жертвам, так что все стенки и потолок были облеплены мозгами. Но увлечения жестокостями не произошло, сексуальных преступлений в книге описано не было, а потому интерес остался номинальным.

Мой школьный товарищ Боря В., у которого отец был адвокатом, показывал мне переводную книгу Раскрытие преступлений. В книге имелось много иллюстраций. Например, голова человека, который у себя во рту взорвал гранату. Головы по сути не было, а было какое-то месиво, по бокам которого торчали уши. Там же была фотография женского живота и бёдер, исполосованных острым предметом – но лобковые волосы не потеряли от этого своей притягательной прелести. Каждый раз, когда я приходил к Боре домой, я брал эту книгу и рассматривал волосы на лобке, не обращая внимание на порезы.

Захотел я прочитать книгу про пиратов Остров сокровищ. Я слышал о ней в пересказе мальчишек, но названия точно не знал. Пришёл в школьную библиотеку и попросил книгу про остров, стараясь описать пересказанные приключения. Библиотекарша вручила мне Таинственный остров Жюля Верна. Эта книга показалась мне исключительно скучной, и я всё гадал, как мне найти книгу с нужным островом. В итоге нашёл, прочёл и забыл. Но вскоре мне островом сокровищ и в то же время таинственным стал представляться женский волосатый лобок. Он, увиденный на фотографии в книге Раскрытие преступлений, сразу вызвал во мне страсть охотника за сокровищами, о которых, раз увидев, уже никогда не забудешь.

А школьную библиотекаршу я через много лет встретил в Политической книге – она там работала библиографом. Она мне всегда нравилась, но я так и не побывал на острове её сокровищ.

После Есенина, лет в 13 самое сильное поэтическое впечатление было оказано на меня с помощью шпионов. Я читал толстую книгу из серии В мире фантастики и приключений. Там была шпионская повесть «Погоня за призраком». Шпион в качестве шифра использовал строчки из Ворона Эдгара По. В повести давалась одна строфа:

Шёлковый тревожный шорох, в пурпурных портьерах,

шторах

полонил, наполнил смутным ужасом меня всего,

и чтоб сердцу легче стало, встав, я повторил устало —

Это гость лишь запоздалый у порога моего.

Гость какой-то запоздалый у порога моего.

Гость – и больше ничего.

Трепет и восхищение прошибли меня от этих слов. Я сразу их запомнил и ещё не скоро добрался до всей поэмы в переводе Михаила Зенкевича – лучшем переводе Ворона.

Мой товарищ Алёша, с которым я учился музыке и играл в четыре руки вальсы Штрауса, повёл меня как-то в библиотеку Дома Учёных. Его отец был капитаном первого ранга или даже адмиралом и был членом Дома Учёных. Библиотека да и сам Дом Учёных поразили меня своей роскошью. Впервые я увидел полутёмную комнату, в которой стоял бильярд. Алёша взял для меня Трёх мушкетёров – книгу, которую я нигде не мог достать почитать. Впечатление от Мушкетёров было великим. Потом я взялся за все эти десятилетия спустя. Арамис мне нравился больше всех – ебал толпы красавиц, не лез на рожон, но был смел и жил дольше всех остальных мушкетёров.

Алёшу я постоянно смущал одной и той же прибауткой, обращаемой к нему без всякого повода:

Приходи ко мне Алёша, у меня пизда хоро?ша.

Содержание я плохо понимал, ибо фраза «хорошая пизда» казалась тавтологией: раз пизда, то уже хороша. Но рифма со смещённым ударением представлялась мне ужасно смешной.

У Алёши была старшая сестра, слепая. Я видел её сидящей за столом и водящей пальцами по картонным страницам толстенной книги, причём смотрела она не в книгу, а перед собой в стену. Это мне представлялось ужасным абсурдом, пока мне Алёша не объяснил, что дырочки в странице обозначают буквы, которые его сестра нащупывает пальцами. Она легко выходила из себя и в такие моменты с возмущением восклицала: «Это просто святотатство!» Меня это пугало, но я всё равно с удовольствием рассматривал её открытые толстые колени, зная, что она не видит, куда направлен мой взгляд.

Постепенно чтение и любовь к книгам стали окатывать меня с головой и принимать характер, близкий к патологии. Так уже к первому курсу института я занимался регулярным прочёсыванием книжных магазинов в поисках интересных книг, а круг интересов устрашающе ширился. Я просаживал всю свою стипендию на книги, а также сдавал бутылки (молочные бутылки стоили дорого, и на одну можно было вполне купить тоненькую книжку или толстую в магазине «Уценённой книги»).

Папа, будучи начальником, имел доступ к закромам родины в загоне подписки на газеты и журналы. Он подписался по моей просьбе на: Новый мир, Юность, Иностранную литературу, Литературную газету и За рубежом. Каким счастьем было вытаскивать из почтового ящика очередной номер чего бы то ни было. Поначалу я прочитывал всё от корки до корки, но постепенно стал более разборчивым.

Я, обожая всякий печатный источник информации (кроме коммунистических, разве что они были библиографической редкостью), стал обворачивать в бумагу не только книги, которые я читал, но даже журналы с мягкой обложкой. Я требовал обёртывания также и от родителей, читавших журналы и книги – так я холил свою растущую библиотеку. (Я всё-таки удержался от обёртывания газет).

Я никогда не делал никаких пометок в книгах ни карандашом, ни уж конечно чернилами, что представлялось мне высшим кощунством. Я никогда не загибал страниц и презирал тех, кто это делал. Я заимел также серию книжных закладок, которые вставлял книгам между ног-страниц. (Продолжая сравнение – если бы женщина была сороконожкой, то у неё было бы двадцать пизд.)

Древняя аналогия книг и женщин тоже цепляла меня своей очевидностью. Вот и написал я студенческий стих:

…Страницы ль книге разведу

иль тело женщины раскрою —

дрожу – прожил бы разве тут

без них? – без мысли и без крови?

Они – везде! И счастлив тем,

что я узнал средь декораций,

что в жизни очень мало тем,

но только много вариаций.

Старые книги я редко перечитывал, а новые читал не покладая рук, что тоже напоминало мне женщин, новых и старых.

Когда подписки журналов за несколько лет стали скапливаться внушительными пачками, я, согласно очередной бредовой идее, решил переплести лучшие вещи из журналов в отдельные тома. Я занялся сортированием на нужное и ненужное – так недавно тщательно охраняемые обложки журналов стали беспощадно отрываться от корешка и выбрасываться вместе с ненужной партийной критикой и тенденциозной публицистикой. Оставались только избранные романы, рассказы, поэзия и литературоведение, переплетённые в специальной мастерской, куда я свозил выдранные куски из журналов. В результате у меня на нижних полках книжной стенки лежали синие и коричневые (других цветов в мастерской не имелось) переплетённые тома избранного.

Из каждой прочитанной книги мне удавалось запомнить лишь по нескольку цепких фраз, которые звучали как афоризмы, и ими я щеголял перед девушками и женщинами, коих я соблазнял своими интеллектуальными, а также физическими достоинствами. Одна из моих любовниц, умная красивая женщина на десять лет старше меня, всегда смеялась над моей очередной произнесённой вслух цитатой, разумно не принимая всерьёз такого рода эрудицию. Однако, к счастью, она сразу переставала смеяться и становилась исключительно серьёзной, когда я прекращал болтать языком, а направлял его движение на её клитор – тут она сама начинала безостановочно цитировать наслаждение, каким она познала его впервые, а потому её изъявления представлялись ей свежими, тогда как для меня они были лишь цитатами. Но никогда не надоедающими, а полными неисчерпаемой вечной мудрости.

В 1974 году я заболел гайморитом, который быстро стал хроническим. Несмотря на несколько прокалываний и выпускание гноя он не вылечивался. Добросовестная и толковая врач Гумилевская, которая несколько раз тщетно прокалывала мне иглой пазуху, сказала, что надо оперироваться – лечь в Институт «Ухо горло и носа» и там должны прочистить пазуху. (В Америке такую процедуру делает врач в стоматологическом кресле за час и ты уходишь домой как ни в чём не бывало.)

Но, прежде чем лечь в больницу, я попытался вылечиться голодом – в то время голодание было чрезвычайно модной панацеей и мой друг, вплотную занимавшийся йогой, был также специалистом по голоданию, так что он стал моим ментором в осуществлении этого проекта. Я жил только на воде все четыре дня, на которые меня хватило. Утром и вечером – горячий душ. Клизма – уж не помню сколько раз в день. Быть может, всего лишь один раз.

Голодать мне было легко и больше всего меня поразило, сколько дополнительного свободного времени образовалось в жизни из-за того, что не надо трижды в день садиться за стол и запихивать в рот еду. На женщин и чтение высвободилось масса нового времени – энергия вовсе не уменьшалась от голодания.

В то время я работал в ПТУ, которое готовило поваров, и будущие работники плиты возмущались, зачем им нужна математика. Я же в ответ придумывал для них задачи, где фигурировали продукты питания, а также вилки да ложки.

Я, голодая, продолжал учить математике своих поварят, если не бестолку, то с минимальным толком. И вообще я вёл активный образ жизни, как и наставлял меня мой друг. На третий день голодания все симптомы гайморита прошли – гной из носа перестал течь, боль и ломота во лбу прошли. Через четыре дня я решил, что вылечился, а надо было голодать минимум шесть. Так что, лишь я стал снова потреблять еду, как все симптомы вернулись и пришлось ложиться в больницу на операцию.

По палате ходил молодой парень, похожий на актёра Куравлёва, у которого в горло был вставлен металлический свисток. Дырку в нём парень должен был закрывать пальцем, чтобы стало возможно хрипло говорить. Он рассказывал, что причиной необходимости такой жестокой операции было холодное пиво, которое он выпил сгоряча. Но эта операция явно была врачебной ошибкой.

Подвергался лечению и старик из соседней палаты. Он всё время срывал повязку с носа, и у него открывалось кровотечение: сестра устало подходила к нему, мол, опять ты бушуешь, и накладывала новую повязку. Мы встречались с ним во время общих трапез в коридоре. Старик явно не доверял лечебному процессу и вскоре умер. Я по этому поводу писал больничные стихи.

Когда меня, уже полусонного от анестезийного одурманивания привезли в операционную, женщина-хирург, полная и решительного вида, склонилась надо мной и увидела простуду, выскочившую на губе. Она сразу отменила операцию и перенесла её, пока моя простуда не пройдёт. Я был спасён этой не только мужеподобной, но и мужественной женщиной, ибо операция при герпесе на губе была чревата занесением этого вируса в кровь, и я мог бы запросто отбросить хвостовик. Так что спасибо и этой женщине.

Я кантовался в палате ещё пару дней в ожидании засушивания и отваливания корки простуды, слушая жизненные истории сопалатников. Меня навещала возлюбленная, но я не догадался отвести её в какой-либо закуток и поиметь. Стены больницы угнетали мою фантазию и желания.

Операцию мне всё-таки совершили. Но к концу операции новокаин перестал действовать, – как я понял, операцию не успели закончить, пока действовал новокаин, так как не хватало операционных сестёр: в одном зале стояло четыре операционных стола, на которых одновременно шли операции, и две сёстры носились от стола к столу. Боль к концу стала нестерпимой, и я стал крыть врачиху матом, требуя, чтобы дали обезболивающее, но тщетно… Так что меня зашивали на живую нитку.

Вся эта больничная история подвигла родителей сделать мне книжный сюрприз. Папа заказал книжные полки из спрессованных в листы опилок – это был самый дешёвый, а потому единственно доступный вариант, причём без всякого покрытия. Провести по полке рукой было невозможно, чтобы в кожу не врезалась заноза. Полки эти были из трёх частей и занимали всю длинную стену моей комнаты от пола до потолка. Папа перевозил их в несколько приёмов на багажнике нашего Жигуля – полки превышали длину самого автомобиля и свешивались далеко вперёд за капот и назад за багажник. Каким-то чудом гаишники не остановили папу ни разу. Так что когда, вернувшись из больницы, я вошёл в комнату, я увидел свою мечту – стенку, заставленную книгами. Но мою мечту испортило то, что папа сам расставил книги по полкам и, конечно же, не в том порядке, как это сделал бы я, да и вообще – радостный процесс расстановки книг по полкам был у меня отнят. Я огорчился: зачем, мол, расставлял. Но потом успокоился в своей неблагодарности и стал переставлять по-своему, смакуя. До сих пор вспоминаю эту стенку с благодарностью папе и маме.

Году в 1975-м мой добрый приятель, сочувствующий моей похоти к книгам, решил меня облагодетельствовать. Он работал в институте усовершенствования учителей и однажды пригласил меня в институтскую библиотеку, дав понять, что я могу взять, что хочу. Библиотекарши не было – никого не было, кроме меня и книг. Меня охватило чувство, будто я попал в гарем с тысячью красавиц с раздвинутыми для меня ногами. И позволили мне там побыть всего час и ебать сколько и кого захочу. Я бросился шарить по полкам. На них было множество книг конца девятнадцатого и начала двадцатого века. Я предусмотрительно взял с собой сумку, куда я дрожащими руками запихивал книги, пока мой приятель стоял на шухере. Из кучи книг, что я еле выволок из библиотеки, я запомнил только одну – Щёголев. Дуэль и смерть Пушкина. Предчувствовал я, что ко мне в руки скоро попадут Тайные записки Пушкина. Но самое жуткое, что второй раз в библиотеку я уже попасть не мог, а сколько красавиц там осталось, к которым я даже не прикоснулся рукой.

Куда бы я ни ездил – в командировку ли, в отпуск ли, – первым делом я шёл, вернее, бежал в книжные магазины. Там я часто находил книги, которых в Ленинграде было не достать, и возвращался домой с кучей книг. Так было даже во время моей поездки в Польшу в 1972-м, где я нашёл магазин русских книг и накупил их полчемодана. Правда, я оставил злотые, чтобы купить себе красивую рубашку и туфлишки своей возлюбленной да сувениры родителям. Так что моя одержимость книгами овладевала мной не полностью.

В Польше я почуял и узрел неведанный до тех пор дух свободы (некое подобие ощущалось в Прибалтике): я поражался разнообразию переведённых на польский книг, стоящих на витринах, тогда как в России эти книги были либо запрещены, либо являлись страшным дефицитом.

На книжный чёрный рынок (чернокнижный), в садике на Литейном, я не ходил, так как покупать книги по тем ценам мне было не по карману, а продавать, то есть спекулировать, я боялся и не умел.

Но зато я стал мастером в законных поисках книг. Заходя в книжный магазин, я одним взглядом окидывал прилавки и полки и сразу замечал интересующую меня книгу, которой день-два назад там не было. Этот навык быстрого выхватывания взглядом свежепоявившегося был у меня на профессиональном, можно сказать, шпионском уровне. Однако, если это не касалось книг, то я мог не заметить и слона. И это одна из причин, почему из меня не вышло шпиона. Впрочем, помимо книг, женщин я тоже замечал. Если они не напоминали слона. То есть слониху.

Один из знакомых книжников, человек значительно старше меня, с которым я периодически обменивался книгами, прежде всего интересовался состоянием суперобложки, и если она была не в идеальном состоянии, книга переставала для него существовать. Он напоминал мне мужчину, который требует в женщине идеальной одежды, и если она одета в поношенную одежду, она перестает для него быть женщиной. Такой перенос акцента с тела на тряпки, которые его прикрывают, говорит об отсутствии истинного интереса как к книгам, так и к женщинам. Этот знакомый книжник был воплощением и того, и другого. Его жена еблась со всеми подряд и без разбору, у неё было более сорока абортов, а муж, толстый и скучный, трепетал перед новенькими суперобложками, не читая ни книг, ни женщин.

У меня образовался свой книжный маршрут, по которому я отправлялся пешком раза три в неделю: Политическая книга на углу Кировского и Большого проспекта, затем я сворачивал направо на Большой, и вскоре слева появлялся книжный магазин. Следующий магазин Медицинская книга оказывался справа у садика. Именно в этом магазине я однажды напал на только что вынесенную книгу Свядоща Женская Сексопатология, что была мощнейшей советской порнографией, узаконенной медициной. Я догадался купить пять экземпляров, а потом обменивал патологию на вполне нормальные книги, разумеется, оставив один драгоценный экземпляр для себя.

Следующим появлялся книжный магазин позади памятника Добролюбову, где я в один прекрасный день напал на другой советский порнографический феномен: книгу Рюрикова Три влечения – первую попытку экивоками говорить о ебальных традициях мира.

По другую сторону памятника Добролюбову имелся магазин Уценённой книги – там я познакомился с продавщицей Евой, которую я потом время от времени познавал в течение нескольких лет. Ева была страстной, черноволосой и волосатой (ноги, живот и соски). Клитор у неё был прямо-таки мужских размеров. Когда я вошёл в магазин, она стояла на лестнице, ставя книги на верхнюю полку, а я подошёл ближе и заглянул ей под короткую юбку. С этого началось наше сближение под сенью книг. Она делала вид, что любила книги, а я делал вид, будто любил её. Чтобы я её больше любил, она доставала мне дефицитные книги. А я лизал ей клитор, чего до меня ей никто не делал, и это она воспринимала как доказательство моей любви. Кончала она яростным взрывом, но больше трёх она за вечер вынести не могла. Так что когда я, начав с одного, довёл Еву до трёх, она была убеждена, что это доказывает об усилении к ней моей любви. Таким образом, количество книг из магазина Уценённая книга резко увеличивалось на моих полках.

Далее, на левой стороне Большого проспекта манил меня магазин Старой Книги, о котором я уже где-то писал. Там у меня был блат, и мне позволялось лезть под юбку. То есть, под прилавок. Впрочем и в этом есть схожесть – под юбкой и под прилавком находился дефицитный товар, который не выставлялся на всеобщее обозрение и потребление.

Когда у меня было больше времени, я ещё ехал на Невский в Дом книги и на Литейный в магазин Подписных изданий и тамошнюю Старую книгу. По пути были Лавка писателя, тогда ещё на Невском, на витрине которой в 1969 году был выставлен эскадрон Всадников Сосноры – они почему-то скакали там бесконечно долго, тогда как другие его книги никогда до витрины не доходили, а распродавались, не успев попасть на прилавок.

Когда Лавка писателей с Невского переехала на Мойку, то я умудрился, будучи знакомым нескольких официальных поэтов, проходить в спецкомнату писателей, где продавались книги, недоступные простым покупателям. Но это было только чистилище, ибо в настоящий рай за особой дверью пускали только самих членов Союза Писателей, да и среди них была субординация на получение доступа к покупке дефицитных книг.

В те времена советская власть решила делать деньги культурным способом и организовала Книжную лотерею. Билет стоил 25 копеек и самый маленький выигрыш был 50 копеек, а самый большой – десять рублей. Я в ЛЭТИшном книжном киоске дважды вытащил билеты с десятками. На ловца и зверь бежал. Но не всякий.

С первой выигранной десяткой я оказался в магазине Старой книги на 1-ой линии Васильевского острова и сразу моим глазам предстало чудо: трёхтомник Опытов Монтеня и Жизнь двенадцати Цезарей Светония в Литературных памятниках, которые стоили 7 и 2 рубля соответственно. У меня остался рубль, на который я купил избранное Шандора Петефи. Всё это было для меня таким счастьем, которое, да простит меня Бог, можно было сравнить с еблей молодой красотки.

Мои возлюбленные выпрашивали или выкрадывали для меня книги. Одна вызволила у своей знакомой старушки Фета и Тютчева, другая – у своей сестры Цветаеву в Библиотеке поэта (что было сокровищем) и т. д. Когда при выезде из родины я проходил таможенный досмотр багажа, который состоял из ящиков книг и кое-какой мебели (больше ничего ценного вывозить не разрешалось), таможенники в холодном сарае в слякотный ноябрь перебирали книгу за книгой и заставляли меня вырывать дарственные надписи, каковые вывозить запрещалось – либо оставляй книгу на ненавистной родине, либо вырывай надпись. Оставлять я не хотел, возможность будущей переправки книг представлялась тогда нулевой – уезжали навсегда и с концами, – так что я вырывал надписи. Те, что таможенники замечали. Так как книг было много, то они перебирали их выборочно, поэтому многие надписи остались. Надпись на Фете пришлось выдрать, а на Тютчеве – проскочило.

У старушки, которая однажды пришла к нам убирать квартиру, я купил за десять рублей Библию с иллюстрациями Гюстава Доре. Огромный и толстый «кирпич» с золотым тиснением. Я засел за неё вплотную. Мне тогда было лет 20, и я впервые читал эту книгу. Прежде всего она оказалась прекрасным разъяснением множества произведений искусства, построенных на библейских сюжетах. Мудрость пёрла от Соломона и Экклезиаста, но все ситуационные, сюжетные линии меня утомляли своей притянутостью за уши. Не ведая, что это уже было давно сделано, я составил сопоставительную таблицу событий и как о них говорится в каждом из Евангелий. Сразу полезли несоответствия, глупости и откровенная чепуха. Мне стало смешно – как вообще Библия может восприниматься божественным откровением, – ведь это очевидная человеческая литература, причём плохо пригнанная кусками по временам и делам.

По приезде в Америку мы купили дом через месяцев восемь. Точно в день переезда в дом привезли багаж, приплывший из СССР, состоявший на 80 процентов из книг. В доме были встроенные полки, которые я сразу сделал книжными и с наслаждением расставлял книгообразную память о недавнем былом.

Я стал активно пользоваться американским изобилием, в том числе и русских книг, и принялся закупать их по почте в больших количествах – магазина русских книг тогда в Миннеаполисе не было. Когда я остановился на день в Мюнхене по пути из Индии, я забрался на полдня в тогда крупнейший магазин русских книг Нейманис, а когда был в Париже, то всё-таки отвлёкся от проституточек на местный магазин русских книг. А попав в Сан-Франциско в Thanksgiving, я провёл праздничный вечер в русском ресторане, просматривая купленные в местном магазине книги.

Книжным счастьем было моё посещение в Нью-Йорке магазина Руссика, который закупил у меня Тайные записки по 18 долларов за штуку, причём в таком количестве, что в обмен (владельцы никогда не расплачивались деньгами) я взял роскошный двухтомник Шемякина и много других замечательных книг. Так я убедился и в материальной ценности Тайных записок.

Я также стал покупать в большом количестве и книги на английском. Полюбив Генри Миллера, я прихватывал все его книги и книги о нём. И вообще, чуть какая-то книга мне нравилась, я не задумываясь её покупал, благо деньги были. Мысль о том, что книгу можно взять в библиотеке, почитать и сдать, мне даже в голову не приходила. Жажда накопления книг лишала меня здравого смысла, как и всякая жажда накопления.

Но если с течением времени любовь к женщинам у меня только росла (что проявлялось в росте неразборчивости), то любовь к книгам постепенно заменилась раздражением к ним. Этому способствовало изобилие и доступность всех книг (будь мне доступна любая женщина, глядишь, и к ним поуменьшилась бы любовь и возникло раздражение их повсеместными и постоянно раскрытыми передо мной пиздами, укоряющим меня своим необъятным обилием в непреодолимой ограниченности моих возможностей). Точнее, раздражение возникло бы из-за того, что я не могу всех их поиметь, как я не могу прочесть или хотя бы просмотреть бескрайнее разнообразие книг, лежащих и стоящих передо мной горами в каждом книжном магазине.

Меня устрашал своей непостижимостью и неохватностью непрекращающийся девятый вал новых поступлений, который бесследно сметает только что бывшее на вершине вчерашнего девятого вала. Однако бесследность была только кажущейся – ни одна книга не исчезала, а оказывалась замеченной, если не читателями, то хотя бы уж одним читателем, и уж точно – библиографическими карточками, а затем компьютерами с интернетом. И тем не менее этот поток имён и названий меня ошеломлял.

Я смотрел дома на копящиеся книги и толку от них не видел никакого. Ну, к словарям и справочникам я обращался время от времени, а на что мне остальные, раз прочитанные. Я уже безотрывно смотрел в Интернет, и книг и всего прочего там хватало. К тому же денег стало меньше, а это и вовсе отвело меня от книжных магазинов и привело к библиотекам и межбиблиотечным фондам – всё, что мне было нужно, я стал доставать в библиотеке и уже не захламлял книгами мой маленький домик.

Всё свелось к тому, что книги стали меня не только раздражать, но и вызывать злобу. Прежде всего потому, что лежат они у меня в коробках и избавиться от них не могу. Правда, поначалу у меня купили пару ящиков две библиотеки тысяч на семь, а то и десять. Так я на эти деньги окна в доме сменил, телевизор в 52 дюйма приобрёл да ещё разных электронных мелочей вроде фотоаппарата да DVD записывающего.

При избавлении от книг я испытывал не меньшую радость, чем когда-то от их приобретения. Но книг, как вечного хлеба[88], не уменьшилось – всё стоят там и тут, в коробках, на полках, на столах. В основном те, что куплены ещё в России. Тошно.

Последние годы я перечеркнул все свои юношеские нормы и не только подчёркиваю в книгах, где захочу и чем захочу, но и загибаю страницы и, о ужас, – никогда не обёртываю книги в бумагу.

Появление раздражения к книгам было связано с плохой продаваемостью изданных моих книг. Одну поэтическую книжку я издал тиражом в 500 экземпляров и до сих пор не могу от них избавиться. Когда началась перестройка, я отправил ящик своих книг в питерский Дом Книги в качестве бесплатной рекламы.

Как интересно было бы проследить судьбу каждого экземпляра своей книги – у кого она стоит на полке, кто её читал, при каких обстоятельствах или на какой свалке она гниёт, в соседстве с чем (кем?).

Чтение любой хорошей книги воспринимался как укор – чего же ты читаешь, а не пишешь сам, да ещё получше читаемого?

Мои книги – мои дети, я пекусь о них, как отец: я заботился об их судьбе, учил их любить, учить и бить. Глядишь, я свихнусь (есть в генах) и возненавижу своих детей-книги. Ещё – уподоблюсь другим сумасшедшим и буду сам их сжигать или завещать их уничтожать. Тоже мне Гоголь, де Сад, Кафка и пр. Бог освободил меня от заботы о смертных детях, чтобы я заботился о бессмертных – своих книгах.

Как принято теперь утверждать в связи со СПИДом, – переспав с бабой, ты переспал со всеми, с кем она спала, а также с теми, с кем переспали те и т. д. То же самое можно сказать и о книге, которую ты прочёл, – это значит, что ты прикоснулся к книгам, которые процитированы автором или которые оказали на него влияние, а также к книгам, которые повлияли на авторов книг, повлиявших на автора читаемой книги. Та же цепная реакция всеобщности связей.

Столько времени и сил было потрачено на добычу книг и переправку их через океан, а теперь сколько времени тратится, чтобы от них избавиться: продать или отдать достойным. Иногда я чувствую ненависть к книгам, отнявшим у меня столько энергии и сил. Уж лучше бы это время на баб потратил. Если в СССР любили цитировать фразу Горького:

Всему лучшему, что есть во мне, я обязан книгам,

то почему бы не заменить «лучшее» на «худшее» – здесь книги тоже поработали на славу.

Любовь неминуемо оборачивается в ненависть и ненависть – в любовь. Это значит, что нельзя ничему доверять дольше, чем на мгновенье.

Я знал, что неудачное свидание с бабой тоже имеет какой-то смысл, не ведомую мне цель. Скинув ломавшуюся девицу у её дома, я поехал к себе. На углу я увидел книжный магазин и остановился, чтобы привычно порыться в книгах, коль не удалось в пизде. Там (среди книг) я обнаружил дешёвые издания Генри Миллера, Аниас Нин, Фрэнка Харриса – книги, которые давно хотел купить. Вот она и цель неудачного свидания.

Безумие неосознанного расточительства овладело мной, когда мы продавали большой дом, где я жил с родителями, и должны были избавиться от многих вещей, в особенности от книг, которые не помещались в моём маленьком доме. Самые дорогие книги по искусству и прочие американские книги я с патологической радостью отдавал за центы как людям, приходившим покупать, так и в книжные магазины, которые за ящик прекрасных книг предлагали мне пятьдесят долларов, и мне было лень и не хотелось везти их обратно, да и куда их девать, – и я отдавал, даже радуясь этой пятидесятке. Сколько ящиков книг я отдал в библиотеку в надежде, что они там будут на пользу, но в каталогах я многие из них так и не увидел. У меня хватило гнилого ума сохранить в дюжине ящиков избранные книги, но сохранил-то я самые ненужные и дешёвые книги – русские, к которым никогда, наверно, и не притронусь, а будут они лежать у моей сестры в доме, пока ей не нужно будет от них избавляться. Теперь-то, навострившись с ebay и amazon, я бы мог сделать целое состояньице на розданных и проданных по дешёвке книгах.

Время покупать книги – время продавать книги. Даже есть время – раздавать книги. Или сжигать.

При современном потопе в книгопечатании, при переполненности книгами магазинов, интернета, ридеров, продолжать писать можно лишь при двух условиях: либо по наглости (будучи убеждённым что ты – не дерьмо), либо по невежеству (не ведая, что ты – дерьмо).

Причём надо иметь в виду, что наглость – это одна из форм невежества.

И вот теперь распродаю свои оставшиеся книги, которые осточертели. Скачать список можно здесь: http://www.mipco.com/ RUSSIAN%20RARE%20BOOKS.doc

Не жмотничайте, ведь потом будете хвастаться, что это книга из библиотеки Армалинского, там его пометки и заметки имеются, загнутые им уголки страниц – ценность, бля.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.