35. «Единосущный»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

35. «Единосущный»

Многие предложения Константина на Соборе были бы безоговорочно приняты всеми делегатами, но только не те, которые касались бы догматического вероопределения. Если какие-либо делегаты были с ним не согласны, то они вынуждены были бы возразить Константину, что могло бы привести к конфликту императора с Церковью. Сам Константин прекрасно осознавал это деликатное обстоятельство и совсем не хотел ссориться с клиром, а поэтому вполне можно предположить, что вынесенное им предложение было вполне согласовано со своими советниками. Что же касается советников, то они, по всей видимости, сделали все для того, чтобы Константин поверил им и убедился не столько даже в истинности самого предложения, сколько в том, что оно не вызовет отрицательной реакции хоть у сколько-нибудь представительной части Собора. Но как можно было найти такое предложение, если никаких компромиссов между обеими сторонами в принципе не могло быть, особенно с православной? Константин наверняка недоумевал по поводу поведения антиарианской партии, которая все время выносила новые варианты и сама же их отвергала, в то время как ариане не раз были готовы с ними согласиться. И совершенно очевидно, что если бы предложенное Константином дополнение не устроило православных, то они бы не приняли его, и отношения между ними и императором порядком усложнились. Однако ситуация развивалась иным образом, потому что в данном случае советниками Константина выступили именно православные. Спрашивается, зачем им понадобилось использовать авторитет императора, если все упомянутые предложения ариане и так уже принимали? Потому что именно это предложение, в отличие от других, ариане никогда бы не приняли и использование авторитета императора было последним шансом.

Константин согласился с формулой своего придворного апологета Евсевия Кесарийского, но тут же предложил добавить в определение отношения Бога-Сына к Богу-Отцу термин… «единосущный».

Для ариан это предложение стало колоссальным ударом, потому что оно в корне противоречило их теологической позиции и это был тот самый вариант, который они бы уже не смогли повернуть в свою пользу. Если бы этот термин предложил не сам император, а только православные, то ариане не только бы не приняли его, но даже устроили по этому поводу громогласную обструкцию, потому что сам этот термин уже имел свою скандальную историю. Во-первых, антиохийские буквалисты очень не любили использовать в догматическом богословии слова, которых не было в Священном Писании. Слова «единосущный» (греч. ojjoougkx;, лат. consubstantialis) не только не было в Библии, но оно было со всей очевидностью сугубо концептуальным термином, взятым из словаря греческой философии. Аристотель рассуждал о единосущности звезд друг с другом. Неоплатоник Порфирий о единосущности животных между собой. Вместе с введением самого термина «сущность» греческие философы различали объекты по наличию этой общей сущности и по различию сущностей. Поэтому сам факт введения этого понятия в контекст богословия о Троице иным христианам казался чуть ли не кощунственным. Во-вторых, сам по себе именно этот термин уже получил негативную оценку Церкви, и странно было к нему после этого возвращаться. В религиозном контексте термин «единосущный» уже активно использовали гностики, рассуждая об общей сущности своих эонов, и этого было достаточно, чтобы на веки дискредитировать его в церковном сознании. Более того, именно этот термин имел центральное значение в монархианской теологии Савеллия и Павла Самосатского, и поэтому его употребление было осуждено на Антиохийском Соборе 268 года. Но теперь, после того как православные решили реабилитировать этот термин, ариане еще более могли обвинять их в савеллианстве, чем раньше. Ариане теперь точно считали, что их оппоненты — это криптосавеллиане, которые хотят любой ценой протащить идею сущностного единства Бога-Отца и Бога-Сына, в то время как сами ариане видят в этом уравнении Нерожденного и Рожденного страшное метафизическое «кощунство». Радикальным арианам, проповедующим вслед за своим основателем сотворенность Сына-Лога «из ничего», как будто бы пришлось смириться со своим изначальным поражением, и теперь они надеялись на умеренных полуариан, которые признавали Бога-Сына рожденным от Бога-Отца, но хотя бы не уравнивали их по сущности. Теперь же, с возвращением савеллианского термина «единосущный», даже полуарианская партия оказывалась в тупике, потому что никоим образом оправдать для себя этот термин они не могли. Православные прекрасно знали об этом, и именно поэтому устами Константина предложили этот термин. По арианскому историку Филосторгию, предложить термин «единосущный» заранее решили Осий Кордовский и Александр Александрийский, и именно они успели внушить эту идею Константину, как будто она не вызовет никакого сопротивления со стороны их оппонентов. По Афанасию Александрийскому, основным источником православных советов был именно Осий Кордовский. В любом случае становится понятно, откуда возникла эта идея в голове Константина.

Удачное обращение к термину «единосущный» со стороны православных на Никейском Соборе свидетельствует в пользу двух крайне важных выводов из многолетнего церковного опыта. Первый вывод — сами по себе слова и понятия не могут быть дискредитированы их прежними апологетами, не надо бояться каких-либо слов и понятий только потому, что они были использованы в неблаговидном контексте, иными словами, не надо отождествлять слова с теми, кто их произносит. Если еретик Павел Самосатский употреблял термин «единосущный» в отношении Лиц Божественной Троицы, то это еще значит, что сам этот термин должен быть запрещен, более того, это даже не значит, что его действительно нельзя употреблять в триадологическом контексте. Почти шестьдесят лет понадобилось православным, чтобы понять, что ничего плохого в употреблении этого термина в богословии Троицы нет, потому что ересь Павла Самосатского состояла не в том, что Бог-Отец и Бог-Сын, с его точки зрения, единосущны, а потому, что он отрицал их существование в качестве отдельных Лиц, предвечно существующих друг с другом. До сих пор христианские мыслители часто боятся использовать какие-либо термины только потому, что они ассоциируются с какими-либо неблаговидными явлениями, и в итоге в отдельных случаях им приходится употреблять не совсем адекватные выражения, вместо того чтобы называть вещи своими именами. Второй вывод — объяснение христианской картины мира требует обращения к общим понятиям существующей интеллектуальной культуры, прежде всего самой философии, которая при правильном, корректном, трезвом ее использовании может принести больше пользы, чем вреда. Конечно, Божественная реальность слишком сложна и возвышенна для грехопадшего человеческого ума, чтобы уверенно описать ее на несовершенном человеческом языке, и с этим согласен любой православный богослов. Но если не пытаться находить наиболее корректные термины и формулы для описания этой реальности, то тогда вообще никакое рассуждение о Боге будет невозможно, и все мировое богословие можно будет закрыть как изначально бессмысленную затею. Между тем Церковь все-таки обратилась к существующей философской культуре и именно поэтому смогла сформулировать собственные догматы. Никейский Собор был первым триумфом на этом необходимом пути.

Что означает слово «единосущный» в отношении Лиц Божественной Троицы? Для того чтобы до конца понять значение этого понятия, сначала нужно вспомнить, что в древнегреческой философии означал термин «сущность». В языке греческой философии IV века, в определяющей степени сформированном неоплатониками, термин «сущность» (?uala) имел разные значения, даже противоречащие друг другу. В истории философии эта путаница часто случается и всегда создает дополнительные сложности для философа. Во-первых, «сущность» вещи — это то общее, родовое начало, которое объединяет эту вещь с другими, и поэтому, в отличие от самой вещи, «сущность» постигается только в понятии, то есть непосредственное переживание сущности практически невозможно. Во-вторых, следуя из этого представления, «сущность» вещи может быть той природой, из которой состоит эта вещь и которая делает ее единоприродной или «единосущной» другим подобным вещам. Например, если мы согласны с тем, что существует некая специфически человеческая природа, то «сущностью» человека будет именно эта человеческая природа, а сам он будет «единосущен» другим людям. Поскольку понятие «природы» в античной философии часто отождествлялось с понятием «материи», то многие христиане боялись говорить о «сущности» и «единосущности» применительно к Богу, поскольку Бог-Творец материи по определению нематериален. Но «природа» не обязательно должна быть материальной, существует нематериальная «природа» ангелов, а также и нематериальная «природа» самого Бога, иначе бессмысленно было бы говорить о приобщении к Божественной природе в литургическом причастии и мистическом обожении как конечной цели христианской жизни. Быть человеком — значит принадлежать человеческой природе, быть Богом — значит принадлежать Божественной природе, иметь общую природу с Богом-Творцом. Для нефилософствующих христиан это элементарное соображение казалось либо само собой разумеющимся, либо они вообще о нем не задумывались, но вот для ответственной богословской мысли оно имело краеугольное значение. В полемике с арианами православные должны были определить, что Сын-Логос является единым Богом с Богом-Отцом, а для этого нужно было найти в нем такое свойство, которое бы однозначно свидетельствовало об этом единстве. Иначе говоря, православным нужно было произвести сугубо философскую операцию аналитического различения в самом понятии Бога тех свойств, которые делают его Богом, найти само свойство божественности. Когда православные называли Второе Лицо Троицы «Силой», «Славой», «Образом», даже «Словом» и «Сыном» Бога-Отца, то ариане вполне могли с ними согласиться, потому что они сами так его называли. Более того, ариане называли Сына «Богом» и не очень смущались по этому поводу, потому что для них это был «другой» Бог, Бог «второго уровня», не обладающий тем общим свойством с Богом-Отцом, который бы позволил говорить об их изначальном, предвечном единстве. Поэтому язык библейских метафор, при всей его возвышенности и поэтичности, был здесь бессилен. На Никейском Соборе соревновались не в возвышенных проповедях или литургических поэмах, а в понятийной точности богословских определений. В этом смысле можно сказать, что Никейский Собор был первой всецерковной богословской конференцией, где христиане осваивали достижения античной философии в своих собственных мировоззренческих целях. Отложив библейскую поэтику, православные обратились к понятийному анализу триадологического вопроса и обнаружили то свойство понятия Бога, которое делает его именно Богом, это свойство — сама Божественная «природа», или иначе «сущность». Следовательно, чтобы признать Сына-Логоса единым предвечным, необходимо указать на его единоприродность или единосущность с Богом-Отцом. Именно эту операцию совершили православные, и именно поэтому они не оставили самым умеренным полуарианам никакого шанса для перетолкования Соборного ороса в свою пользу. При этом необходимо подчеркнуть, что тема единства Божественной природы в дальнейшем была лишь одной из общих богословских тем и не менее важной проблемой стало обоснование различия Лиц Божественной Троицы, потому что крайность монархианства никуда не исчезла. Пресвятая Троица — это не безличная Божественная природа, обладающая Тремя Лицами, а именно Три Лица, обладающие общей Божественной природой.

Между тем Никейский ответ арианам не только не закончил, а усложнил православно-арианские споры, потому что последователи Ария стали играть на неустойчивости и противоречивости богословских терминов, которые еще долго пришлось отшлифовывать в богословско-философском контексте. Вершиной этого процесса очищения и прояснения богословских терминов и формул стала средневековая схоластика, ярким представителем которой был православный Отец Церкви VIII века святой Иоанн Дамаскин. Интересно обратить внимание на то, что западная, латиноязычная Церковь приняла Никейский орос абсолютно спокойно, хотя именно при переводе греческих терминов Никейского ороса возникали существенные проблемы. Дело в том, что греческое понятие «сущность» (ouala) переводилось на латинский язык как «субстанция» (substantia), а этим термином, в свою очередь, часто переводилось греческое понятие «ипостась» (ишоатаац), которое нужно принципиально отличать от «сущности». Вообще, различение сущности и ипостаси, прямым продолжением коего является различение природы и личности, составляет основу основ православного догматического богословия. Греческая «ипостась», буквальной калькой которой является латинская «субстанция», — это не что иное, как частное проявление той самой общей сущности или природы. В этом смысле, например, дерево — это ипостась древесной сущности, а человек — это ипостась человеческой сущности. Соответственно, Бог-Сын — это ипостась Божественной сущности. Однако при всей логичности этого рассуждения, для христианского богословия в нем скрывалась большая проблема.

Во-первых, в латинском языке термином substantia часто переводили и греческое понятие «сущность», и греческое понятие «ипостась», из-за чего возникала страшная путаница. В латинском богословии Троицы благодаря Тертуллиану существовала устойчивая формула «одна субстанция — три персоны» (una substantia, tres personae), почему никейская позиция не вызывала здесь никакого сопротивления, но на самом деле эта формула была очень неудачной. «Субстанция» в точном смысле слова — это не «сущность», а именно «ипостась», поэтому иные латиняне могли думать, что у Бога всего одна «ипостась». «Персона» в греко-римском языке — это не столько личность, сколько личина, маска, которую надевали актеры в античных театрах. Поэтому если совсем точно перевести тертуллиановскую формулу «una substantia, tres personae», то на выходе мы получаем классический монархианский модализм: одна ипостась Бога, обладающая тремя масками. Этот потенциальный, бессознательный модализм был свойствен доникейскому Западу, и поэтому арианство здесь не нашло особого понимания, скорее Запад склонялся к тому самому савеллианству, и поэтому Никейскую формулу многие на Западе восприняли в савеллианском духе, против которого так боролись ариане. Поэтому в латинском языке понятие «сущность» стало все-таки обособляться от понятия «субстанция» и ему стало соответствовать более точное «эссенция» (essentia). В идеале латинская троичная формула должна звучать так: «Одна эссенция (сущность) — три субстанции (ипостаси)» (Una essentia, tres substantia), но для этого нужно, чтобы сам латинянин не путал понятия «сущность» и «субстанция».

Во-вторых, определение Лиц Троицы как «ипостасей», не говоря уже о «персон-масок», в контексте греческой философии предполагало, что эти Лица остаются только проявлением общей Божественной сущности-природы, что они вторичны по отношению к этой сущности-природе. В соответствии с платоническими установками греческой философии общее всегда важнее частного и поэтому единство Божественной природы важнее различия Божественных Лиц. Но этот подход радикально противоречит смыслу христианской триадологии, где не Божественная природа обладает Лицами как своими «проявлениями», а Три Лица обладают общей Божественной природой. Поэтому православные богословы стали наделять греческие термины своими значениями и формировать собственную философию, где понятие «ипостась» обрело самостоятельное значение, а не просто частное проявление какой-либо общей сущности. Христианство отстаивало ценность Личности как разумного и свободного целого, не сводимого к своей природе. Самим православным не надо было доказывать, что Сын-Логос является Богом потому, что имеет общую сущность-природу с Богом-Отцом, это скорее надо было объяснять арианам и подобным им еретикам. Для православных Сын-Логос является Богом, потому что он предвечно рождается от Бога-Отца, а то, что он обладает с Богом-Отцом общей природой, подразумевается само собой.

Утвердив единосущность Бога-Сына и Бога-Отца, император Константин на Никейском Соборе открыл первую страницу в догматическом богословии Вселенских Соборов и внес свое имя в историю православной мысли.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.