В. Конецкий — А. Борщаговский[10] Переписка (1962–1967)
В. Конецкий — А. Борщаговский[10]
Переписка (1962–1967)
Дорогой Виктор Викторович!
Ваше письмо пришло через несколько минут после того, как я закончил читать Ваш рассказ в «Знамени» («Еще о войне», 1962, № 11. — Т. А.). Мысль о трудностях (творческих, внутренних, неизбежных) очень точно подкрепляется этим рассказом. В чем он нов (для Вас) — его полнота, неторопливость, будничность даже, обыкновенность (ей не мешает роковая случайность, спрятанная в сюжете) и, прежде всего, та психологическая емкость и противоречивость, при которой не так-то просто сказать, кто прав и кто виноват, а точнее всего, виновата война, создающая такие поля напряжения, такие испытания и такую крутость… Не поверил я только одному эпизоду; это когда Мария «впадает в грех». М. б., я и не могу доказать своей мысли, это даже не мысль, а мое чувство — обычно точное, ощущение фальши, легкого пути, «чужого», а не Вашего решения…
В № 11 «Нового мира», как Вы уже, вероятно, знаете, будет напечатана повесть «Один день Ивана Денисовича», которая будет немаловажным этапом стремительного роста нашей литературы. После нее многое попросту нельзя будет принимать за литературу.
И все равно в декабре бездарность организует плотную круговую оборону, они ведь даже не понимают внутренней требовательности и степени зрелости многих молодых, которых они все еще готовы снисходительно похлопывать по плечу. Я только сейчас, после доклада познакомился с молодыми москвичами, и жить мне стало интереснее и лучше.
Черноуцан (работник аппарата ЦК КПСС, литературный критик. — Т. А.) говорил мне, что получил Ваше письмо. Он очень сочувственно отнесся к Вашей идее загранплавания. Вероятно, нужно напомнить ему о письме, дел у него сейчас по горло. Желаю Вам успехов и всяческого добра!
Дружите ли Вы с Пановой? Это редкостный человек и умница.
Жму руку.
Ваш Александр Борщаговский
8 ноября 1962 года
Дорогой Александр Михайлович!
Получил Ваше письмо с разбором «Еще о войне». Я согласен с Вами в критике самой «встречи». Мне еще и самый конец не нравится. И еще одна слабость есть. Какой-то налет литературности. Особенно в частом повторении «медлительной воды реки». А по психологическому ходу рассказа — я доволен им. Мне трудно даются женщины, потому и тренирую себя сейчас в их писании.
Не попадалась ли Вам на глаза моя «Повесть о радисте Камушкине» в девятом номере «Невы»? Там есть несколько кусков прозы, которые получились, а во всем остальном оправдание у меня только в том, что писал я повесть до 22 съезда. Если прочтете и напишете мне пару строк, то буду весьма благодарен Вам.
«Новый мир» № 11 еще не приходил в Ленинград. Очень обидно читать рецензии на произведение, когда сам его не читал.
Как Вы относитесь к повести В. Максимова в «Октябре»? Второй раз читаю его произведения, и второй раз прекрасный материал и хороший язык портит открытая назидательность. Он строит сюжет на «подобрении» или «прозрении» героя. И делает это слишком открыто. Думаю, что это происходит от недостаточной еще опытности. А пойдет он, мне кажется, далеко, если, конечно, не сопьется.
Водка бушует вокруг двенадцатибалльным штормом. Вот еще трудное и страшное наследство прошедших лет. Оно унесет очень много талантов.
Сегодня получил приглашение на Совещание молодых писателей в Москву. Не знаете ли, когда оно точно начнется? Анкета, которую прилагают к приглашению, чрезвычайно глупая. Ее даже хочется пожевать и выплюнуть. Может, это просто моя особая нелюбовь к анкетам.
Желаю Вам всего славного!
Жму руку.
Ваш Виктор Конецкий
25 ноября 1962 года
Дорогой Александр Михайлович!
Пишу вам из больницы. Прихватило недугом…
В воздухе опять запахло паленым. Ничего уже месяц целый не делаю. Погода все не устанавливается. Все поздняя осень, деревья черные, небо низкое. Из первого снега больные лепили баб, бабы быстро оплыли. Теперь вместо них лужи.
Порядочных мыслей в голове нет. Все, что Вы говорите о «Камушкине», — правильно.
Знаете, у меня к критике странное отношение. Мне кажется, что сам я все знаю о слабых вещах в моем писании. Знаю больше, чем кто-либо другой в мире. Когда я заканчиваю писать, то мне так противно все сделанное, так видны все прорехи, так легко в них ткнуть пальцем, что кажется, весь мир это видит. Но сделать с этими недостатками я ничего не могу. Не хватает таланта и сил. Сложившийся материал уже не поддается исправлению. Понимаете?
Вероятно, надо копить опыт. Мало пишем. Ваши замечания о «Камушкине» равны моим. Сейчас я все читал письма Чехова, и рядом с его способностью к работе — все знакомые мне писатели пишут очень мало и в очень узком диапазоне. Диапазон определенных типов и социальных явлений, которые повторяются из произведения в произведение.
Это, конечно, связано еще и с тем, что социального анализа мы боимся; классовых типов, которые сейчас очень взаимно проникли, мы тоже боимся. Т. о., типичность характеров весьма относительна и чаще всего связана только с очередным политическим моментом в жизни общества (внешнем).
Отсюда, я думаю, и слабость романов. Рассказ, и главным образом аморфная, короткая повесть, получается сейчас лучше. Очень заметно это на Тендрякове.
Солженицына («Один день Ивана Денисовича». — Т. А.) я прочел. Мне не очень люб сам герой. Есть в нем кое-что из того, что делало возможным на Руси во все века держаться несправедливости. Это хорошо, что такой герой написан. Но дурно, что истолковывают его шиворот-навыворот. Думаю, что духовный идеал Солженицына (в глубинах его души) уходит в религию. Не знаю, может ли она помочь в поисках истины сегодня. Несколько хотелось подчистить ткань повести от русопятства (не в смысле бранных выражений, конечно). Хуже всех написан капранг. Но он же и больше всех нравится мне.
Насчет плавания. Все опять сорвалось. Из ЦК письмо обычным порядком переслали в министерство. Зам. начальника отдела кадров написал, что ничем помочь не может и не хочет. Все дело в том, что меня не пускают за границу. В свое время писали на меня доносы в широком диапазоне — до того, что ночами я бью свою мать. И последствия этого аукаются до сих пор. А плавать надо. Явственно ощущаю необходимость потереться в обычной жизни. Надоели рестораны и всякая окололитературная болтовня, и Дом кино, и рожи Холоповых на собраниях.
С Максимовым я тоже с Вами совершенно согласен. Обозленность на все (закономерная и правильная и причинно обусловленная его биографией) мешает. Шоры появляются из-за нее. Лучшее лекарство — успех, деньги, квартира, а за ними — заботы о своем здоровье, физическом здоровье, которое к тому моменту уже находится в необратимом состоянии. Но если успеть подлечиться, то появится и некоторый оптимизм. Таких людей, как Максимов, сейчас на Руси много, очень честных, неподкупных. И — в морях. Самая слабая черта в этих людях — удовлетворение, садистская приятность на душе от каждой новой неприятности, несправедливости, удара. А самая сильная черта — полное отсутствие страха. Страх атрофировался. Потому, кстати, такие люди просто кончают самоубийством. Они и смерти давно не боятся.
Простите, что «запсихотеоретизировал». И за орфографию простите (всегда даже перед машинистками стыдно).
Дай бог и Аксенову, и Солженицыну, и Максимову, и Казакову. И очень хорошо, что все они до чертиков разные.
Поздравляю Вас с наступающим. Будьте счастливы, и пусть Ваши близкие тоже будут счастливы и радостны.
Виктор Конецкий
19 декабря 1962 года
Дорогой Виктор, хотелось бы ответить на Ваше письмо подробно и даже «исчерпывающе», но боюсь, что не сумею. Я за последние дни издергался, а через день еду во Францию, и нужно до отъезда переделать бездну важных и совсем не важных дел.
…Я обрадовался, что Вы так написали о Солженицыне. Я внимательно наблюдал его, и Вы, вероятно, правы даже насчет «религиозности» (не в прямом и примитивном смысле) Ивана Денисовича, и не мой он герой, но то, что вот так написан, — это великий подвиг. Ибо — это правда, это огромная правда, правда о целом народе. Не только о политических, но и о тех, кто отсиживал за 10 кг зерна. Это о лагере, как о чем-то столь же нормальном и обыденном, как жизнь любого городского квартала. Одним словом, хочу сказать, что то, что Вы ставите в упрек, что делает Шухова не очень «любым» (для Вас), — во всем этом его широта и глубина. Думаю, что два рассказа Солженицына, которые Вы прочтете в «Новом мире» в № 1, произведут на Вас более сильное впечатление, особенно «Случай на станции Кречетовка». «Двор Матрены» («Не стоит село без праведника») — это настоящая классика, и потому кажется, что все это уже было (Толстой, Бунин), а «Кречетовка» с поразительным финалом и фигурами. Она более нервная, более современная. А вообще, откровенно социальный писатель, и дай ему бог удачи. Но то, что Вы, человек другого времени, не прощаете Шухову его рабство, доброй скотинки в нем, — это очень хорошо. Иначе все это было бы бессмысленно, все должно было бы остановиться.
На днях прочел роман В. Максимова «Двор после неба» (рукопись, конечно). Это о 1937 годе, и о более ранних временах, и вообще о всей нашей жизни. Очень мрачно, трагично, и в таком виде немыслимо, но как это сильно! Сколько боли, гнева, точных наблюдений и поразительных деталей. Мы читали втроем — Бондарев,
Бакланов и я, спорили, разошлись в оценке самой возможности напечатать такое, но таланту порадовались все в равной мере. Будет страшно, если этот человек сломается внутри, а он какой-то неспокойный, сам как глава от этого романа.
Не хворайте в будущем году. Удачи Вам — максимально доброго состояния духа, — чтоб писалось. Вы это хорошо делаете.
Ваш Александр Михайлович Борщаговский
27 декабря 1962 года
Дорогой Виктор Викторович!
Пробовал несколько раз дозвониться до Вас, но телефон упорно молчит. Я получил Ваше письмо. Искренне рад Вашим словам о докладе. Дело здесь не в «авторском» самолюбии, все много смешнее, не мне Вам рассказывать. Я хотел в докладе заявить определенную позицию, которая одним кажется элементарной (с нормальной точки зрения так оно и есть!), у других вызывает бешенство, ярость. Хотя все выглядит сегодня благополучно, борьба еще вспыхнет в декабре или позднее. Чиновники от литературы попытаются взять реванш, все — до дома на Воровского. Они против нарушения равновесия, против литературы, которую нельзя «контролировать» по самой примитивной шкале. Им, в сущности, нужна одна книга о деревне, одна об интеллигенции и т. д. — литературы так называемого частного случая, за которым стоит явление, литературы, честно исследующей множественность характеров, «варианты» (как в науке), они не хотят. И особенно литературы… талантов.
Но их время ушло. Я в этом убежден, хотя и не являюсь розовым оптимистом. Просто ушло. Идущий процесс необратим. Вчера я писал для «Британики» (Ежегодник «Брит. энц.») небольшую статью — «Советская литература». Пришлось мысленно обозреть 1962 год, год не очень богатый (в прозе), и суть процесса обнаружилась со всей очевидностью. Даже статья Трифоновой для «Британики» 1961 года не могла стать такой, все застилал дымок живых классиков. Классики — это хорошо, они-то как раз и верят в молодость и радуются ее успехам, но могучая когорта «пластиковых» классиков (из синтетических материалов) — она не хочет такой быстрой смены поколений и такого движения.
Одним словом, будет еще весело. Это меня не смущает. Если дадут слово, я скажу все и резче, и увереннее.
Мне давно хотелось написать Вам, особенно после «Завтрашних забот». Я Вашу работу в прозе не только понимаю как новую и очень многообещающую, но еще и люблю читательским нутром, селезенкой, вообще всем, что в человеке живет и чем он жив. Я и в докладе постарался это выразить, правда бегло. Вы один из тех писателей, чье существование и чей труд делает для меня лично вполне осмысленной и обнадеживающей всю литературную нашу перспективу. И я был рад узнать, что К. Г. Паустовский точно так же высоко ценит Ваши книги, а это человек безошибочного чутья и прекрасного сердца.
Если будете в Москве — найдите меня.
Желаю Вам успеха и счастливого плавания.
Жму руку.
Ваш Александр Борщаговский
(Без даты. — Т. А.)
В Президиум IV Всесоюзного съезда советских писателей
Я получил письмо А. И. Солженицына о цензурном произволе в нашей литературе и должен заявить, что полностью разделяю всю тревогу и боль, которыми переполнено это письмо.
Цензура наша есть вопиющее нарушение нашей Конституции. Она неподконтрольна обществу, конъюнктурна и не несет никакой ответственности за изуродованные художественные ценности. Писатель лишен даже такого элементарного права, как лично встретиться с цензором и в диалоге защитить свою точку зрения и истинность своих положений. Явным признаком цензурного произвола является зависимость от географии места. Чем дальше от Москвы, тем ужаснее условия литературной жизни.
С презрением к самому себе должен заявить, что эта «цензура», это угнетение ею художественного сознания уже оказали на меня, на мой разум и творчество, вероятно, необратимое влияние. Внутренний цензор говорит знаменитое «не пройдет» еще до того, как приступаешь к работе. Таким образом, цензура, имея беспредельную власть, нравственно развращает писателей с первого дня их появления на литературный свет. Потери от этого для общества невосполнимы и трагичны.
В юбилейный год советской власти цензурный произвол и самодурство достигли апогея, что является кощунственным.
Итак, я полностью присоединяю свой голос к выступлению А. И. Солженицына. Вопрос о цензуре должен быть включен в повестку дня съезда и обсужден. Я не согласен только с тем, что вопрос этот возможно формулировать в такой максималистической форме, как это сделано А. И. Солженицыным: «упразднение всякой — явной или скрытой — цензуры на художественные произведения». Вероятно, формулировка должна быть выработана коллективно. Ибо во всех государствах, при всех режимах, во все века была и необходима еще будет и военная, и экономическая, и нравственная (порнография) цензура. Я предлагаю съезду добиться запрещения уродливой формы негласной цензуры, дать право личной встречи с цензором и право апелляции в высшие цензурные инстанции и в конечном счете к правительству. Я считаю также, что Союзу писателей должно быть гарантировано право вмешательства в цензурные тяжбы и он должен защищать произведения своих членов перед правительством.
Я полностью согласен с каждым словом второго раздела письма-выступления А. И. Солженицына.
По третьему разделу я должен заявить, что только вчера, из письма А. И. Солженицына узнал о том, что он обращался в Правление СП РСФСР с просьбой о защите от клеветы, хотя я должен был бы быть информирован о таком заявлении русского советского писателя, ибо являюсь членом Ревизионной комиссии Правления.
Все вопросы, поднятые А. И. Солженицыным в его письме на имя IV Съезда советских писателей, есть корневые и главные вопросы нашей литературы, а значит, и нашего народа, нашей страны. Время их решения назрело с беспощадной исторической необходимостью. Никто никогда не простит делегатам съезда, если они опять уйдут от сложности этих вопросов в кусты.
Член Ревизионной комиссии Правления СП РСФСР,
член Правления Ленинградского отделения СП РСФСР
В. Конецкий
20 мая 1967 года
Дорогой Виктор, я не ответил Вам сразу, а потом уже хотел дождаться хоть какого-то «завершения» сюжета и тогда написать. Вашу просьбу[11] выполнить буквально я не мог. Никто не собирался дать мне слово на съезде — его не дали очень многим делегатам съезда из числа тех, кто мог бы отважиться на серьезный разговор о литературе и о нашей жизни, кто мог бы выступить вполне самостоятельно и независимо. Об этом Вы, конечно, теперь уже знаете и имеете представление об уровне и характере съезда.
Насколько мне стало известно, тот, кому Вы послали первый экземпляр своего письма[12], не передал его, потому мне пришлось передать в секретариат съезда, вполне официально, свой экземпляр. Я это сделал на следующий день после того, как получил письмо от Вас. В президиум съезда его передал член секретариата съезда — Сережа Крутилин. Демократический уровень съезда дошел до того, что просто попасть в президиум было невозможно, поскольку вход в помещение президиума… охранялся. Нужно было подолгу вертеться вблизи входа, дожидаясь кого-нибудь из членов президиума.
Вы уже знаете, что писем было очень много, писем такого характера, как Ваше. К чести писателей-москвичей нужно сказать, что очень многие из них нашли возможность выразить свое отношение и к письму Солженицына, и к его драматической судьбе, быть может более драматической для литературы, чем для него самого. Некоторые заживо приписавшиеся к классике литераторы не понимают, что они останутся в литературной хронике века не как создатели худосочных произведений, а как гонители великого таланта.
Теперь сюжет, кажется, доигран. Все еще сохраняется в тайне, но известно, что был большой секретариат, с приглашением и Александра Исаевича, с заботливым ограждением его от… сквозняков, но без малейшего желания оградить его писательские, гражданские и человеческие права. Напротив, письмо его квалифицируется как враждебная вылазка, как клевета, вместо того чтобы увидеть в нем крик души и мужество, настоящее мужество, к которому мы, пожалуй, и не привыкли. Против осуждения письма голосовали только двое — Симонов и Салынский, да и Твардовского просто не было. Возможно, что мы вскоре прочитаем даже официальное, на манер министерских, уведомление обо всем этом трагическом деле. Тогда будет поставлена и бюрократическая точка.
Вот все, что я могу написать Вам по этому поводу, а еще поблагодарить Вас за то, что Вы написали свое письмо, за то, что Вы в нем написали, и за доверие ко мне.
Крепко жму руку.
Ваш Александр Михайлович Борщаговский
17 июня 1967 года
Данный текст является ознакомительным фрагментом.