6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

И впрямь казалось, что спасение возможно.

Незадолго до «Рандеву» Аксенов по приглашению British Council посетил Лондон, где плясал молодежный карнавал 60-х. Другой мир, новый не только для Аксенова, но и для Запада. Писатель ощутил себя внутри фильма Антониони «Фотоувеличение»[85]. Swinging Лондон потряс его. Он радостно подставлял лицо хмельному, солнечному ветру. «Вдоль бесконечных рядов толкучки бродили парни и девочки со всего мира и в пабах и на обочине пили темное пиво "Гиннес" и говорили, бесконечно говорили о своей новой новизне. Тогда у меня была в руках хиппозная газета IT[86], и я переводил оттуда стихи про Портобелло-роад…»

Нынче всё это в порядке вещей. Гитары, «Гиннес», споры, пестрота одежд и точек зрения. А тогда «дети цветов» с лозунгами flower power! и make love not war!, разноцветье, веселье, открытость их маскарада были внове и на Западе, и пленили писателя, прибывшего из мест, где брюки на женщинах и бороды у мужчин были темами карикатур. Наверное, коллега Софронов, забредши на Портобелло-роад, отвернулся бы от «инфантильного сборища» и двинулся по ленинским местам Лондона. А коллега Аксенов сборищем этим упивался. Ощущал себя «свободным творцом», достойным свободы. Постоянной, а не выдаваемой по капле выездной комиссией. Об этом он мог лишь мечтать. Но знал: мечта сбудется. И скоро люди, живущие по обе стороны железного занавеса, обнявшись, станцуют под Sentimental Journey и Sent Louis Blues.

А мечту расплющили танки, когда, как он пишет: «Единодушное Одобрение… оккупировало братский социализм… Советская армия! Встать! Лицом к стене!»

Голубые береты окружили ЦК КПЧ, задержали Дубчека и его соратников.

Американский журналист, лауреат Пулитцеровской премии Марк Курлански пишет: «…вошел полковник КГБ… После составления списка присутствующих полковник объявил, что они взяты "под защиту[87]". Присутствующие… дисциплинированно заняли места за столом совещаний. За спиной у каждого встал солдат. Затем их отправили в СССР – на переговоры».

Пока партийные боссы решали свои проблемы, горел студент Ян Палах, юноши и девушки кричали лозунги и клеили плакаты: вот – танк утюжит границу ЧССР, а над ним рыдает Ленин. Вот – девочка дарит цветы советскому солдату (1945 год), а вот мертвая лежит на земле (1968-й).

Искали человеческое лицо – нашли чугунную маску.

Поискам конец. Танцев не будет. Возможных партнеров по-прежнему разделяет Стена. Здесь она серая, там – в граффити. Но по обе стороны правят бал Стальные Птицы.

Несмотря на трагизм, вторжение вписалось в сюжет европейского шоу 60-х. Как острая специя. Его превратили в «штуку искусства», отразив в тысячах фотографий, статей, романов, в километрах хроники и художественных лент. Не остался в стороне и Аксенов. Не раз описав «штормовой солнечный день» 20 августа 1968 года. И в Москве. И в Коктебеле. Среди друзей.

«В кемпинге вся кодла уселась в лужу, где был мусор и репейник, и стала пить из ведра алжирское вино… а полурасколотый транзистор все кричал слабым голосом Ганзелки:

– Не молчите! Друзья! Лева, Гена, Коля, не смейте молчать!

А мы и не молчали, мы выли… "Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны, в строю стоят советские танкисты…"». Это – «Ожог».

Узнав о вводе войск, Евтушенко шлет телеграмму Косыгину[88] и Брежневу: «Я не знаю, как жить дальше…» В «Страсти» Аксенов расскажет об истории стиха «Танки идут по Праге…» и своей тяжкой депрессии. Тяжко, когда светлые надежды оборачиваются пустыми иллюзиями.

Аксенов долго не писал. Не мог. Только в 69-м в «Литературке» выходят «Феномен пузыря» и «Вывод нежелательного гостя из дома». Но, допускаю, написал он их до 68-го.

Осенью 69-го он начал «Ожог».

ОТЗВУКИ

«СЕНТИМЕНТАЛЬНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ»

Авторская импровизация на заданную тему

1968–1978. Переделкино – Прага – Москва

А дед взял, да и хлопнул он по рукам с хозяином. И вот она наша – часть дома с крыльцом и террасой в сад, а из мезонина видно и поезда и что-то там еще такое далекое за путями.

А Кока всё просил: ну, ну, ну давайте, давайте останемся здесь! Эти поезда – они ведь, если глянуть с другой стороны – очень даже красивые, быстрые…

А меж дорогой и домом – широкий луг, где так здорово гонять в футбол. И Кока, и его соседи Саня, Боня, Арончик и прочие все время его и гоняли. Август был горяч, и после матча было зэкански прыгнуть в пруд, в самые брызги или, скажем, напиться ситра. И вот так, гоняя, они вдруг увидали такой прям офигительный поезд. Потому что вез он настоящие танки. Пушки вез. Грузовики и «Газики». А то и вовсе – то зачехленное, то расчехленное – непонятно чего.

Бабушка сомневалась: а так ли уж и стоит снимать эту дачу? Уж больно близко к железной дороге. Ну – Переделкино. Да – полчаса от Москвы. И – по карману. А выйдешь за ворота – и поезда, поезда, поезда в сторону Киева и дальше в Европу. Шумят, тутукают, гудят…

В дверях вагонов стояли и сидели солдаты, маша руками, болтая ногами, куря и улыбаясь. Ребя тоже замахали, закричали, заулыбались и метнули бойцу на платформе вдруг найденный мяч.

Саня крикнул: ребя, во! Поднял большой палец и, пульнув мяч незнамо куда, побежал к насыпи. Кока, Боня, Арончик и прочие ринулись за ним. Поезд почему-то шел очень медленно, и всё было видно. Ух-ты-ы-ы… Танки-и-и-и-и… Солдатики махали в ответ…

Такие поезда пошли часто. И мы всегда объявляли перерыв, чтоб, подбежав к насыпи, махать солдатам. И смотреть: что это там – на платформах – тягачи? А может – «Катюши»?

Тот, держась рукой за капот «газика», несмотря на качку, ловко «прочеканил» его носком и пяткой кирзача и вдарил обратно – пацанам. А Боня в восторге метнулся в броске и поймал его в воздухе. Всё вокруг восторженно загалдело – и мальчишки, и березы, и колеса теплушек… Солдаты, хохоча, аплодировали…

* * *

Эх, мужики, – десять лет спустя горевал в «Донских банях» сильно выпивший майор-десантник Гриша Колтун. Наших тогда, в этой братской, растудыть ее, стране погибло, прямо скажем, несколько сот! Но! Только немногие – понимаешь – очень не-мно-гие – попали под огонь или погорели в танках. Чехи – не венгры. Всегда сдаются без боя. И фрицам, и нам… Это им, сука, не хоккей! Почти никто толком и не залупнулся. А про склады оружия наши все выдумали. Потом. Чтоб, типа, показать: вот она – гнида-гидра-горгона расползучая контрреволюция! А причиной потерь – это я прямо говорю – стали несчастные случаи при неловком обращении с оружием и техникой. Ну и, понятно, технический спирт… Да, мужики. Но пиво там – ах-х-х-х. И ведь не ссали ж они нам в это пиво. Хотя многие из наших ожидали и опасались. Ни-ни, ни единого случая не знаю! Не то что здесь: всякий может тебе хоть водку сикой залимонить, и ничего. Ничего святого, говорю, у людей не осталось.

Но, мужики, отвечаю: и благодарности мы никакой не увидели. Хмурый народ. Недобрый. Лишенный душевного тепла. Лично пришлось убедиться: чуть заговорят они по-нашему – всегда вместо «дом» говорят «барак». Вот такая подгребка в адрес братского социалистического лагеря! Ошибка, говоришь? Знаем мы эти ошибки. За такие ошибки мои орлы – сержанты Шаликоев и Гусев – да и я ведь был старлеем, – таких люлей им навешивали – мало не казалось! А ты что это, Кока, сидишь как чужой? Теплая, гришь, водка? Так другой-то нету…

* * *

А в тот август на даче телевизор и радио заменяли московские гости. Они курили на террасе и – то галдя, то шепча – обсуждали события.

Кока хоть и ходил уже в школу, но разговоров этих не понимал. Но улавливал: чехи – хулиганят. А это нельзя. Об их дурном поведении говорили еще зимой – когда ихние выиграли у наших 5:4. На Олимпиаде! В Гренобле! Дед Иван на чем свет стоит ругал ихних игроков со львами и болельщиков. Уж больно бурно они на глазах у мира радовались победе над нами. Над ледовой дружиной! И не только в Альпах, куда странным для советских людей образом проникло их целое море, но и в Праге, где вышли с флагами на улицы, да как бы и забыли уйти обратно.

О чехах говорили всю весну. Особенно – 1 и 9 мая. 1-го – под Петра Лещенко, 9-го – под хоровое предсказание-вопрошание: «Когда нажмут водители стартеры…» Дед ликовал: недолго осталось. Прижучат наши эту братскую шиздобратию. Натянут глаз на жопу вражеской весне.

А в августе – под грохот эшелонов – Кокин дядька Геня-дизайнер (сам, кстати, бывший майор), выпив под кустом бузины холодной водки, вдруг зашумел: «Что за муйня?! Чехи же ж делают то, что мы стали! Через десять лет увидим, кто прав!» «Геня, уймись», – прошептала бабушка.

* * *

Через десять лет никто ничего оcобенного не увидел. В Донских банях всё было тип-топ. Парная, гардеробщик Мамед, у которого всегда и тапки, и полотенчик, и водярка, и пивко, и даже подлещик… А вокруг, доколе достигал неблизорукий глаз… Несокрушимая и легендарная маршировала. Монтажники-высотники смеялись с высоты. В лесах – шапки прочь! – распевались дрозды. В сияньи кремлевской звезды.

Что тебе снится, крейсер «Аврора», в час, когда утро встает?..

И только пьяненький первокурсник Кока тихонько подмурлыкивал в предбаннике, застыв над кружкой: every cloud must have a silver lining, wait until the sun shines through…

Майор Колотун потрепал его пятерней по шевелюре. Эх, молодежь! Разве это смена? Ё-моё! От боевых рассказов рожу воротят. Банку не держат. Чуть что – едалом в стол. Бля буду, загубят. Загубят падлы советскую власть!

1986–1995. Таллинн (Таллин)

Автобус стал. И мы с тобой очнулись. И выбрались в пустой рассветный Таллинн. То есть тогда еще, конечно, в Таллин – без этой самой, без повторной «н» – при красных было дело, при советах… Мы сквозь полночи мчались из Литвы. Нам не впервой был незнакомый город, где мы одни и зубчатые стены, и башни, и соборы, и ворота… И люди далеко не все умеют иль не имеют ни хрена охоты поговорить на русском языке. Нет, не впервой нам, право, было топать по улицам столицы европейской. Пусть небольшой.

День обещал быть солнечным, и мы тронулись с автовокзала к Старому Тоомасу и храму Нигулисте, чтоб оттуда двинуть в Пириту – на эллинг звездного билета…

…Чтоб днем, проснувшись на прохладной хвое средь сосен и камней у самой кромки балтийских вод, увидеть алый парус, плывущий к нам из моря словно сон. Вздымался он, и трепетал, и хлопал. В него послеполуденное солнце несильно дуло. И текло на Запад…

Так началась таллиннская бессонница. Поезда, приходящие до рассвета. Прогулки с посвистом под цеховыми кренделями и башмаками, и шпилями, застывшими на полпути к Луне. Неусыпные эти разговоры – по кабачкам за пивом и кофе, в копченых кухнях средь медных чайников и оловянных кружек, а то и в номерах – под коньячок…

…Гиви подселили ко мне не предупредив. Возвращаюсь из города в отель Sport, а дверь в номер не заперта. Вхожу, а там – Гиви. У Гиви – коньяк. И вино, и фрукты в вазе. Гиви привез товар из Батуми. Нэт, друг, ничего такого не думай. Чисто фрукты привез – виноград, персик, всё. Вот – пришел в отель, дэвушка в холле встрэтил. Зову – отвечает: щас приду, только душ приму… А нэту, ее, понимаешь, нэту. Ты когда дверь открыл, я честно думал – она. А – нэт!

Ты только нэ обижайся. Пьешь? Вот водка, коньяк, вино – все что хочешь, дорогой!

– А если девушка придет, как тогда будем?

– Когда придет, тогда и будэм. Коньяк хочешь, да? Давай коньяк!

И пошло, пошло до утра – под балтийский ветер и ливень, в отеле, построенном когда-то к олимпийской регате, а ныне отданном любому, кто добудет номерок… Пять минут до конца Союза. Гиви говорит: одэлятца будэм. Эстонцы уже, считай, отделились. Гиви читает стихи… Гиви говорит о Табидзе. Гиви говорит о Тбилиси и Батуми. Гиви говорит: о, большой Галактион!.. Гиви поет!.. Гиви говорит: нужна свобода.

Потом, через год – то же говорит мне в поезде эстонский художник Олев Субби. Сентябрь. Пустая ночь. Вагон СВ. Ни света, ни воды. Милашка-проводница с фонарем. За столиком в купе – сам Субби, международный человек Геннадий и принц Альфред фон Лихтенштейн и я. Фонарик-блин-шампанское-закуска. Нужна свобода. – Субби говорит. Принц поднимает бокал.

И снова Пирита. И наши следы у самой воды. И справа – гостиница Sport, где рядом на вечном приколе – военный мемориал – советская субмарина.

А в Таллинне как положено – ресторанчики, шведы, свободный проезд в Финляндию, черно-сине-белые флаги на пакгаузах. Встречи с официальными лицами, все говорят с придыханием: принц, принц… А он ходит – высокий, статный, президент Венской академии исследований будущего. Его подруга – китаянка Соня – за завтраком рыдает: в гостинице нет горячей воды – как вымыть ей черную гриву до пят?

Принц, как и подобает, спокоен. Он думает о покупке доли в «Пярну-банке» – бизнесе хорошо одетых дельцов из ЦК местного КСМ – коммерческого союза молодежи. В кондитерских отменные пирожные. А сердце – в Москве. И немного в Италии. И мнится, жизнь моя здесь – в городе звездного билета – летит мимо и зря. И сочиняется что-то всё время, и лезет в башку…

Поезда добегут до конечных станций,

а эскадры пойдут на дно.

И в кафе забавные иностранцы

будут пить сухое вино.

А восточный ветер, очистив пляжи,

повернет на west флюгера.

Отзвонят куранты ночную стражу,

превратив сейчас во вчера.

Но вполне приличная автострада

доведет до Рима. А там —

комиссар Катани, и авокадо,

и раздолье черным котам.

И друзья упрямого Винни-Пуха

(но другого нам не дано)

постигают радостную науку —

превращать лимонад в вино,

и вообще: делать мир добрее и краше;

помните – либерте, фратерните, эгалите…

Впрочем, та, которая ела кашу,

полюбила алиготе…

Итак…

На шпилях кресты,

на сараях – флаги,

волны, ветер, сосновый бор,

старый Райно в раздолбанной колымаге

отбывающий за бугор.

Осень, вечер, Европа, остатки водки…

Все в порядке…

Но как чиста —

за седым силуэтом подводной лодки

добродушная пустота.

И снова – ночной состав. И сентиментальное путешествие со всеми удобствами. Railroad track that takes me back… Москва – Третий Рим, столица открытого космоса. Где и последний гривенник потратишь, и счастье жизни обретешь…

2009. Подземный переход. Москва

И всё-таки иногда кажется, что Зубовский бульвар слишком широк. Особенно если вы пеший. И если – зимой. И под вечер. Когда уже хорошенько, с ветерком провьюжило и теперь под фонарями не пойми что – и не пурга метет, и не мелкий снежочек, а захлестывает, завихривает всю проезжую многополосицу в какие-то непутевые, расхлюстанные смерчи. Будто снова привычно и лениво крутит истошная московская мадама-непогодушка свои траченные молью когда-то белоснежные боа.

И среди этой перьевой болтанки мыкаются туда-сюда по Зубовскому дерганые авто – кто рвется-тащится к Смоленской, кто лезет-продирается к Октябрьской… А там еще Крымский мост, с аптекарской подсветкой стриптизных колеров… А дальше – после парка – полный тоннель железного черепахового супа, а то и борща.

Кстати у тех, кто правит в другую сторону: прямо по курсу – сразу за мидовской высоткой и башней Смоленского пассажа – точно такой же тоннель. Только короче. Вот и едут они себе…

А ты – идешь к подземному переходу, что при удаче может вывести к станции метро «Парк культуры». И Зубовский бульвар кажется уж слишком чуть-чуть чересчур просторным. Каким всегда – откуда ни взгляни – кажется он пешеходу в такие вечера.

Но делать-то нечего, и ты ныряешь в переход, где кафельные стены отражают мокрые шлепки разноплеменных сапожищ. Но – стоп, кажется, сегодня они – то есть стены – не только этим заняты. Они создают прекрасную акустику. Они лелеют творческий порыв.

У стены, где меньше шастает сапог, что-то такое наигрывает тихохонько под нос бродячий зубовский джазец. Барабанщик в козлячьей душегрее. Трубач-борода в куртешке-нараспашку-как-душа. Очкарик-в-жопе-шарик с начищенным самоварным басом-медалистом, а на самом деле – с тубой. Ловкач-саксофонист, свитер в полоску, притопывает грязноватую размазню мокрым лаковым штиблетом. А левей тереренькает на банджо дядя-хват с солидным носом и белой челкой ниже глаз. Ну чисто похоронный коллектив из Поти, где лабал Володя Телескопов…

Настраиваются, сыгрываются, готовятся врезать.

Посматривают с понтом в ноты на пюпитрах. Косятся на сумку, где закуска и банка (и, может, не одна). А также – на пустой покамест бочонок из-под пива «Левенбрау», приспособленный для денег, которых еще надо приподнять с торопыг – московских пешеходов.

Мимо сосредоточенно движутся немногие посетители перехода. А эти наяривают себе под сурдинку «Мэкки-Ножа». Московские маленькие оркестрики отчего-то очень любят этого Мэкки – законное дитя Бертольта Брехта и Луи Армстронга. Чуть что – давай наяривать про акулу, и про зубы, и про ножик, тот, которым чик-чирик возле моста через Темзу вдруг свалился человек…

Тут они сыгрались и жахнули. Да так, что лампы типа хором мигнули. Кое-кто из посетителей перехода стал слегка притормаживать. Прислушиваться. Остановились парень с девочкой в хорошеньких куртехах, дамочка в дубленочке, вы в пальто и шарфе в клетку…

Трубач закончил тему, и они с саксофоном, перебивая друг друга, полезли в импровиз, будто спорщики, которым есть что сказать и они боятся забыть… Барабанщик долбил как неистовый долбежник. А очкарик на самоварной тубе и дядька на банджо спокойно делали квадрат за квадратом, слегка вроде бы подсмеиваясь над ражими лабухами. Зная, что время, отпущенное на пререкания, скоро истечет и они свернут на коду. Они и свернули, грянув последние такты вполне по-диксилендовски. Будто играли не в ледяной «трубе», а в краю магнолий, где плещет море и солнце южное ласкает кожу нам.

Слушатели, а они уж собрались, вразнобой захлопали. Трубач галантно указал бородкой на бочонок. Звякнули монеты, спланировали купюры. Ударник отбил раз-два-три-четыре, и грянули «Шаланды, полные кефали». Занятно, столица помнит эту вещь. Кто-то отстал от слушателей – пошел своей дорогой, а кто-то прибился, начал прихлопывать, притопывать, подпевать…

В бочонок сыпались разные нелишние предметы, хоть и не из рога изобилия, но и не редко. И под их приятное шуршание и звон заводилы – труба и сакс – спорили о чем-то своем: сперва – в «Марширующих святых», потом в «Любви, что нечаянно нагрянет», а после в «Поезде "А"».

А потом – под аплодисменты ладошек, варежек и перчаток – они как-то вдруг все слегка устали, спали с лица и устроили перерыв.

Тогда уважаемые слушатели, звякнув мелочишкой, быстро разошлись. И только вы остались на месте – в переходе под Зубовским бульваром, ведущем к станции метро «Парк культуры». Вы хотели и стеснялись заказать одну вещь. Хотели – потому что любили, а стеснялись – потому что а вдруг ребята ее не знают… Неудобер может получиться.

Тем временем лабухи, глянув по сторонам, спешно хрустнули винтовыми пробками, раскупорили пару банок, ловко плеснули в пару стаканов и опять же ловко их опорожнили, со смачным причмоком закусив хот-догами из аккуратной коробки.

А потом снова как-то так вдруг все собрались, подобрались и изготовились снова грохнуть.

Тут-то вы и решились: а вы знаете, мужики, Sentimental Journey?

Трубач, видно корифей в репертуаре, повернул к вам пушистое ушко – чего, мол, угодно?

– Ну, типа, Sentimental Journey играете, мужики?

– А это что?

– Ну, «Сентиментальное путешествие» – композиция такая…

– Не-е-е, – развел руками трубач. – Такого не знаем.

– Не-ет, брат, – чуть скуксился саксофон, – не слыхали мы такого путешествия…

– А ты, брат, денежку-то положил? – поинтересовался барабанщик, похлопывая палочками по крепкой ладони.

– Да положил он, я видел, – разъяснил дядька с банджо, откинув челку и тронув струнку.

– Слышь, а как, ты говоришь, называется эта вещица-то? – вполоборота, через плечо, что ли, короче, глядя из-за тубы исподлобья, вдруг спросил самоварный басист.

– Да Sentimental Journey же. По-русски будет «Сен-ти-мен-тал Джорней», – ответил ты с вялой досадой и без всякой надежды: ну откуда, в самом деле, могут знать эти переходные лабухи Sentimental? С какой стати будут они играть тебе эту вещь незабвенных Бада Грина, Леса Брауна и Бена Хоумера? А может, корешок, еще и спеть, голосом Вики Карр или Дорис Дэй? Давай вали домой, врубай систему и наслаждайся. А то Sentimental ему подавай в «трубе» в исполнении похоронной команды из Поти проездом в Бузулук на столичной халтуре. И тут…

– Опаньки! – хлопнул себя очкастый по потертой ляжке. – Да это ж «Сентиментальный Джон», ребята. «Джона сентиментального» парень просит ему сыграть. Дошло?

– О-о-о! – очнулся саксофонист. – «Джона-то сентиментального» – это щас.

– Ну так бы сразу и говорил, без мямлей, – вздернул бороду к потолку трубач, – «Джона»? Это – пжалста.

– Олл райт, гайз! – удивительно молодым и радостным голосом пропел барабанщик. – «Сентиментальный Джон» для паренька! Поехали. – И он отстукал своими палочками это самое вечное: раз-два-три-четыре… Gonna make a sentimental journey… Gonna set my heart at eas… Gonna make a sentimental journey, to review old memories…

Нежно, хоть и с хрипотцой, пропела труба, и барабанщик звонко тюкнул по тарелке…

По переходу – от «Парка» к провиантским складам – неспешной, легкой походкой прошел в канадском малахае сентиментальный Джон. Музыканты, похоже, неплохо его знали и улыбались ему. Следуя между мной и оркестром, он как бы слегка задел меня перекинутой через левое плечо сумкой Carnaby, на миг замер, хлопнул по-свойски, извиняясь, по плечу… Но что за дела! Тут-то и мне он показался прикольно знакомым! То ли Лева Малахитов спешит на «Рандеву». То ли Вадик Раскладушкин готовится сказать «изю-ю-юм». То ли сам Джон Грей-ловкач-повеса пожаловал… А он, пошаркивая прочнейшими английскими ботами, проследовал дальше, ловко срезав угол, повернул и исчез. И кончилась музыка.

– А вы, ребята, часом не знаете Володю Телескопова? Он у вас разве не дует в геликон?

– Знаем, – ответил барабанщик. – Только он не Вова. Он Телескопов Константин Владимирович. Костик в Поти остался. Томка в Москву не пустила. Грит: нечего. Грит: обойдешься. А Володя-то умер. Умер в 2000 годе.

Что ж было делать? Вы пошли к метро. Я – к себе…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.