История социологии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

История социологии

История науки… должна критически составляться каждым научным поколением, и не только потому, что меняются запасы наших знаний о прошлом, открываются новые документы или находятся новые приемы восстановления былого. Нет! Необходимо вновь научно перерабатывать историю науки, вновь исторически уходить в прошлое потому, что, благодаря развитию современного знания, в прошлом получает значение одно и теряет другое.

Владимир Вернадский

Занятия философией истории убедили меня, что профессором философии я быть могу, а философом – нет. Дело было не столько в недостатке философской культуры (знания – дело наживное), сколько в отсутствии философского склада мышления. Настоящий философ должен быть либо метафизиком, либо аналитиком. У меня не было вкуса ни к тому, ни к другому. Философские проблемы интересовали меня лишь в той мере, в какой их можно было заземлить и проверить на конкретном общественно-научном материале.

Кстати, вопрос о соотношении философии и науки мне пришлось однажды обсуждать с Ж. П. Сартром. В краткий период, когда у него были приличные отношения с советской властью (не помню точной даты), он посетил Ленинград, и, поскольку я считался в этой области специалистом, встречу с ним доверили мне. Разговор происходил в номере философа в гостинице «Астория» в присутствии Симоны де Бовуар, которая, к сожалению, была простужена и молча сидела у окна.

К моему удивлению (я тогда еще не знал, что французские интеллектуалы его поколения, как правило, не владели английским), говорить по-английски Сартр отказался, но мой плохой французский оказался достаточным, хотя не исключено, что не без помощи переводчика (просто не помню).

После разговора на общие темы Сартр спросил, как я представляю себе соотношение философии и науки. Я ответил, что между философией и эмпирическим знанием существует вечное творческое противостояние. Подобно искусству и обыденному сознанию, философия охватывает действительность в целом. Широта и неопределенность философских категорий – не недостаток, а их имманентное свойство.

По мере прогресса эмпирической науки ученые пытаются преодолеть эту расплывчатость, переводя философские проблемы и термины в более определенные операциональные понятия. На этой стадии торжествует позитивистский взгляд, людям кажется, что философия себя исчерпала и мы наконец-то обрели положительное знание. Но на следующем этапе познания всегда оказывается, что вся система строгих научных понятий не исчерпывает первоначальной философской туманности, что специальные научные теории являются «недостаточно сумасшедшими», возникают новые вопросы, которые невозможно сформулировать в терминах существующей системы знания.

То есть философия – это критика существующего знания с точки зрения какой-то переживаемой, но еще не вполне четко сформулированной неясности, и эта диалектика является вечной. «Возможно, это мнение ошибочно, – заключил я, – но я думаю так».

«Это мнение наверняка ошибочно, – сказал Сартр, – потому что я думаю точно так же».

Осознание недостаточности философии истории неизбежно должно было привести меня к социологии. Этот переход имел двоякие истоки. С одной стороны, это было непосредственное продолжение работы по истории социальной философии и философии истории, из которых, собственно, и выросла социология XIX в. С другой стороны, он был связан с появлением в СССР эмпирических социальных исследований (это название появилось, чтобы не дразнить гусей возрождением «буржуазной лженауки» и не посягать на теоретическую монополию истмата и так называемого научного коммунизма).

Эмпирическими исследованиями как таковыми я заниматься не собирался, их инициировали не столько философы, сколько экономисты. Но на меня произвела сильное впечатление статья Г. А. Пруденского в «Коммунисте» о свободном времени. Я подумал, что чем-то в этом роде можно и нужно заниматься и у нас (политическую социологию я считал в СССР абсолютно невозможной), и посоветовал это сделать Ядову. Однако в то время Ядов был еще «чистым философом» и сказал, что эта тема и вообще любая эмпирия кажется ему мелковатой[31].

Я не спорил, но твердо знал, что в ближайшее время эмпирическая социология у нас все равно появится. Как доктор наук, я имел право ежегодно выписывать себе через книжный отдел Академии наук несколько иностранных книг. Хотя валюты давали мало, а цены казались высокими, я использовал не только собственный лимит, но и лимиты еще нескольких профессоров, которые иностранных книг не читали и уступали мне свое право. В числе других книг я заказал учебник «Методы социального исследования» У. Гуда и П. Хатта, который казался мне наилучшим. Тем временем Рожин «пробил» создание на факультете социологической лаборатории, Ядов стал ее заведующим, и это изменило его интересы. Как раз к открытию их лаборатории я получил книгу Гуда и Хатта и сразу же отдал ее ядовской команде, которая начала ее осваивать. Андрей Здравомыслов ее перевел, и это существенно облегчило их собственный старт. Питерские социологи до сих пор благодарны мне за это, но никакой моей заслуги тут нет. Просто я понял необходимость эмпирической социологии, выписал хорошую книгу и отдал ее тем, кому она была нужнее. У меня сохранился оттиск первой коллективной статьи ядовской лаборатории (Вестник Ленинградского университета. 1961. № 23. Сер. «Экономика, философия и право») с дарственной надписью Ядова и Здравомыслова: «Игорю Семеновичу – покровителю конкретной социологии в ЛГУ».

Позже нечто похожее произошло и с социальной психологией. Я купил учебник Креча и Крачфилда[32] (лучшего учебника ни по одному предмету я в жизни не видел), освоил его сам, выучил по нему Диму Шалина, заказал (в это время нас уже снабжали книгами американцы[33]) второй экземпляр для Ядова, после чего мы ни с одним студентом всерьез не разговаривали, пока он не проработает эту книгу. Вообще, наши с Ядовым (а в Москве – Левадины) ребята были грамотнее многих других молодых социологов, которые учебников толком не читали, а искали интересующие их понятия по предметным указателям, не понимая, что термины могут быть разными.

В 1960-х социологией увлекалась преимущественно молодежь, которая ждала от нее абсолютно несбыточных вещей. Уже в 1970-х наступило отрезвление. Лично у меня иллюзий не было. Фильмы, повествующие, как на завод приходит социолог и все сразу начинает работать по-новому, я сравнивал с идеей, что если на телеге установить ракету, то она помчится с космической скоростью. Когда я первый раз собрал на квартире у Ядова свой новый сектор (фактически это была ядовская лаборатория), я им открыто сказал: «Ребята, настоящей социологии в СССР нет и не будет, но если поднатужиться, мы можем сделать неплохую социальную психологию». Психологизация советской социологии была вынужденной, потому что всерьез заниматься социальной структурой и отношениями власти было невозможно. Это делали либо наивные люди, либо потенциальные революционеры, которые еще не осознали своего истинного призвания.

Никакая наука не может развиваться, не зная собственной истории, которой у нас, естественно, не было. Чтобы восполнить этот пробел, я написал книгу «Позитивизм в социологии» (1964), и она сразу же «фактически превратилась в учебное пособие по курсу истории социологии»[34]. Собственно, она так и была задумана. Философское название было нужно для того, чтобы не брать на себя непосильную обязанность рассматривать историю предметных областей социологии и методики исследований, а также тех разделов социологической теории, в которых я считал себя заведомо некомпетентным. Раздел о математических методах в социологии, которые были особенно важны для нашей собственной науки, написал мой аспирант Э. В. Беляев.

От немногочисленных предыдущих советских книг по истории социологии (как и от моего собственного «Кризиса буржуазной исторической мысли»), «Позитивизм в социологии» отличался, прежде всего, своими установками. Вместо того чтобы акцентировать внимание на «недостатках» классической социологии и доказывать, что все в ней плохо и неверно, я ставил своей задачей искать и показывать рациональное и приемлемое. Это стало возможно не только потому, что я стал умнее, а советское общество – терпимее, но и потому, что новая советская социология объективно формировала социальный заказ на такое знание.

Разумеется, здесь тоже были свои ограничения. Чтобы сказать доброе или хотя бы нейтральное слово о «буржуазной» теории, нужно было обнаружить в ней хоть какую-то совместимость с марксизмом. Кроме того, интерпретация лимитировалась уровнем собственного понимания самоучки-автора. Зато на эту информацию был реальный спрос. Несмотря на ничтожный по тем временам тираж – 2 000 экземпляров, «Позитивизм в социологии» широко читался. Как писал позже Владимир Шляпентох, «Галина Андреева и Игорь Кон оказали неоценимую помощь нашей науке, знакомя советских интеллигентов с западной социологией в своих работах, которые формально были посвящены критике западного обществоведения. С ясным пониманием своей миссии, они включали в свои книги и статьи важную информацию об исследовательской методологии»[35]. В 1967 г. книга была переведена на венгерский, а в 1979 г. – на финский язык. Два немецких издания, в ГДР (1968) и в Западном Берлине (1973), были сильно расширены (самостоятельные главы посвящены Максу Веберу, возникновению эмпирической социологии в США, философским спорам между неопозитивистами и сторонниками понимающей социологии, структурному функционализму и американской «критической социологии»).

С этой книгой у меня связано еще одно воспоминание. В издательстве ЛГУ ее редактировала Галина Кирилловна Ламагина. Обычно редактор выполнял прежде всего цензорские функции: если с книгой возникали неприятности, наказывали, вплоть до увольнения, не автора, у которого могли быть завиральные идеи, а редактора, который недосмотрел. Кстати сказать, это действовало эффективно: автор мог пойти ради своих мыслей на какой-то риск, а редактору это было в чужом пиру похмелье. В данном случае произошло наоборот. У меня в книге было несколько (никаких излишеств!) обязательных для того времени дежурных цитат из Хрущева. И вдруг редакторша мне говорит: «А они тут необходимы? Ведь к делу они не относятся?» Отвечаю: «Ради Бога, я их вставил исключительно для вас, если вы можете без них обойтись, готов снять немедленно». Сняли.

На следующий день Ламагина говорит: «Игорь Семенович, вы не думайте, что у меня есть на этот счет какие-нибудь указания, это только мое личное мнение». – «Галина Кирилловна, про любые указания и про то, что можно и чего нельзя, я знаю гораздо лучше вас, просто есть привычная перестраховка, которую приходится уважать. Но если вы готовы без нее обойтись, то я – тем более».

В общем, убрали мы казенные цитаты, и оказалось – очень удачно. Перед самым выходом моей книги Хрущева сняли, так что если бы цитаты остались, цензура потребовала бы эти страницы набирать заново, а тут и не понадобилось. В дальнейшем я лишних цитат сам не приводил, ждал, что скажет редактор. Если настаивает – приходится считаться, а если нет – проживем и так. А Галину Кирилловну я запомнил на всю жизнь, с ее стороны это был поступок. И вообще была милая женщина…

В 1968 г. я основал сектор истории социологии в ИКСИ, а в 1970 г., во время Всемирного социологического конгресса в Варне, Исследовательский комитет по истории социологии Международной социологической ассоциации, в состав которого вошли крупнейшие социологи мира, начиная с Парсонса и Мертона. В течение двенадцати лет я был сначала его президентом, а затем вице-президентом; поскольку советские власти ни разу за эти годы не выпустили меня для участия в его работе, меня выбирали заочно. Я поддерживал личную переписку с ведущими западными социологами и имел репутацию единственного советского социолога, который всегда отвечает на письма (это была лишняя работа и некоторая степень риска).

Особенно тесная дружеская переписка до самой его смерти была у меня с Питиримом Александровичем Сорокиным[36]. Начал я ее, когда дал диссертационную тему Игорю Голосенко, чтобы попросить Сорокина прислать отсутствовавшие у нас книги и помочь перевести некоторые его термины. Он сразу же выполнил мою просьбу (то, что некоторые книги осели на спецхране, было не страшно, у Игоря допуск туда был), а потом наша переписка стала постоянной. Письма он писал по-русски, от руки, разборчивым старческим почерком. Он отлично знал, что умирает, но относился к этому философски. Внимание на родине было ему приятно, к критическим замечаниям он относился спокойно и готов был обсуждать их всерьез, даже если они этого не заслуживали. В своей последней книге «Современные социологические теории» Сорокин положительно упоминает мой «Позитивизм в социологии». Он собирался выдвинуть мою книгу на соискание только что учрежденной Сорокинской премии, но не успел этого сделать. Высоко оценил он и работу Голосенко, который первым в СССР попытался оценить его концепцию непредвзято.

В работе нашего отдела истории социологии, кроме уже сложившихся ученых (Е. В. Осипова, И. И. Балакина) и молодых аспирантов и сотрудников (А. Б. Гофман, Л. Г. Ионин, А. Д. Ковалев, М. И. Ковалева), участвовала П. П. Гайденко, написавшая отличную главу о Максе Вебере. После моего ухода наша рукопись долго лежала без движения, но в конце концов Руткевичу пришлось попросить меня завершить эту работу, что и было сделано. Подготовленная нами «История буржуазной социологии XIX – начала XX в.» (1979) стала первым крупным отечественным историко-социологическим исследованием и учебным пособием по этому предмету, была переведена на китайский и чешский языки, в 1989 г. ее обновленное и дополненное издание вышло в английском и в испанском переводе. В 1999 г. некоторые ее главы, в том числе мои собственные, были без разрешения авторов и указания первоисточника перепечатаны в вузовском учебнике по истории социологии под редакцией Г. В. Осипова. Видимо, они были не так плохи, если их можно было перепечатать через двадцать лет.

Если бы не разгром ИКСИ, эта работа продолжилась бы. Мне было совершенно ясно, что история социологии не может строиться по историко-философской схеме как некая чистая филиация идей. Уже первый том нашей работы содержал данные об институционализации социологии и об эмпирических исследованиях XIX века. Наши дальнейшие планы предусматривали выход в историю предметных отраслей социологии, эволюцию проблематики и методов социологического исследования, процесс накопления научного знания и расширения возможностей его применения. Для этого нужно было освободиться от идеологического диктата и понимания социологической теории как разновидности философской мысли. Моей любимой книгой, которую я всячески рекомендовал своим аспирантам, была книга Филиппа Хэммонда «Социологи за работой» (Sociologists at Work: Essays on the Craft of Social Research., by Phillip E. Hammond, 1964), в которой авторы нескольких выдающихся исследований рассказывали, как они работали и почему фактический ход исследования никогда не соответствовал его первоначальному замыслу. Этой работы мне, вероятно, хватило бы на всю жизнь. Но чего не случилось, того не случилось.

Больше всего я горжусь тем, что мои аспиранты и молодые сотрудники в этой области знания – Игорь Голосенко, Римма Шпакова, Александр Гофман, Леонид Ионин, Дмитрий Шалин и другие – стали солидными учеными с мировыми именами. К сожалению, некоторых из них среди нас уже нет.

Первым ушел Игорь Анатольевич Голосенко (1938–2001). Он пришел ко мне юным, красивым, увлекающимся, слегка легкомысленным второкурсником философского факультета ЛГУ, и с тех пор нас связывали не только отношения учителя и ученика, но и дружба. Я относился к нему как к сыну или младшему брату.

Игорь не всегда слушался моих добрых советов. Несмотря на долгие занудные приставания, мне не удалось заставить его бросить курить, хотя он уже тогда болел тяжелым диабетом, который в конце концов свел его в могилу. Второе непослушание также имело последствия. Я предупреждал всех своих ребят, что нельзя вступать в личные контакты с гидами американских выставок. Однажды они с Константином Султановым не послушались моего предостережения, что сделало Игоря, несмотря на безупречное «арийское» происхождение и наличие партбилета, до самого конца советской власти невыездным.

Зато в научном отношении Голосенко, безусловно, состоялся. Его первой интеллектуальной любовью был Питирим Сорокин, анализу работ которого он посвятил кандидатскую диссертацию и несколько превосходных печатных работ, получивших признание в научном мире. Затем его интересы распространились на всю историю русской социологии. В этом отношении ему очень помогла дружба с другим выпускником философского факультета, поистине замечательным человеком Виктором Михайловичем Зверевым. Философы, даже хорошие, редко обладают настоящей исторической и библиографической культурой, история науки часто кажется им простой филиацией идей. Зверев, истинный ученый-подвижник, был начисто лишен этого недостатка и привил свою любовь к тексту и библиографии Игорю.

Несмотря на плохое здоровье, Голосенко много работал. Среди его научных публикаций – работы о методологии историко-социологической науки, теоретическом наследии О. Конта, исторические обзоры исследований маргинальных слоев населения, блестящие статьи о «русском пьянстве», нищенстве, книжка о проституции (в соавторстве с И. Голодом), которую они любезно посвятили мне. Книга И. А. Голосенко и В. В. Козловского «История русской социологии XIX–XX веков» (1995) – один из самых авторитетных учебников в данной области. Большую ценность представляет опубликованный Голосенко библиографический указатель «Социологическая литература России второй половины XIX – начала ХХ века», а также указатель «Сочинения зарубежных социологов в русской печати середины XIX – начала ХХ века» (совместно с А. С. Скороходовой).

Голосенко был отличным преподавателем, любимцем студентов, будь то технический вуз или социологический факультет университета. Он был исключительно цельным и порядочным человеком. Даже в самые трудные времена он не стремился к карьере и не шел ради достижения успеха на нравственные компромиссы, на него всегда и во всем можно было положиться. И, что довольно редко среди мужчин, он был теплым и отзывчивым. После моего переезда в Москву мы встречались нечасто, но наши отношения оставались такими же сердечными, как в первые годы знакомства.

Первоклассным специалистом по истории немецкой социологии стала Римма Павловна Шпакова (1939–2006), которая также пришла ко мне студенткой (между прочим, ее очень любила моя мама), а затем всю жизнь преподавала в Санкт-Петербургском университете, где стала почетным профессором. Ее глубокие и оригинальные исследования о Максе Вебере и Вернере Зомбарте, основанные, в том числе, на архивных документах, публиковавшиеся в «Журнале социологии и социальной антропологии» и в «Социологических исследованиях», хорошо известны в Австрии и в Германии. Очень ценен и изданный под ее редакцией в серии «Классика социологии» объемистый сборник «Немецкая социология» (2003).

Исключительно успешна научная деятельность Александра Бенционовича Гофмана. Он учился на истфаке моей alma mater, Пединститута имени Герцена, ко мне его привел кто-то из его друзей, кроме того, о нем говорил его научный руководитель Б. Я. Рамм. Мальчик был явно талантлив и серьезно интересовался французской социологической школой, я назвал ему какую-то литературу, но больше ничем помочь не мог. Когда время подошло к окончанию вуза, мне позвонил их декан, мой бывший однокурсник, Александр Свиридов, сказал, какой это замечательный парень, но оставить его в аспирантуре в Герценовском институте невозможно по причине пятого пункта, не возьму ли я его к себе на философский факультет? «Саша, – сказал я, – неужели ты думаешь, что в ЛГУ антисемитизм слабее, чем у вас? Если ты, декан, не можешь оставить в аспирантуре собственного студента, что я могу сделать в университете, где его никто не знает, и даже образование у него непрофильное?» Но Гофману повезло, в это время в Москве как раз открылся ИКСИ, в котором кадрового антисемитизма не было, а конкурсные экзамены он легко преодолел.

Более серьезного и добросовестного человека, чем Гофман, я в жизни не встречал. Очень скоро он стал лучшим в стране специалистом не только по дюркгеймовской школе, но и по всей французской социологии. В «Этнографической библиотеке» опубликован его прекрасный перевод классической книги Марселя Мосса «Общества. Обмен. Личность» (1996), а в серии «Социологическое наследие» – новый перевод двух главных работ Дюркгейма (1991). Его «Семь лекций по истории социологии» выдержали с 1995 по 2006 г. восемь изданий, профессиональное социологическое сообщество и, что не менее важно, студенты, считают эту книгу одной из лучших, а то и лучшей книгой по истории социологии. Не менее успешной оказалась и его книга «Мода и люди. Новая теория моды и модного поведения» (3-е издание – 2004). Очень интересен и объемистый (780 страниц) сборник его избранных сочинений «Классическое и современное: Этюды по истории и теории социологии» (2003). Я могу только восхищаться такой работой.

Заслуженной известностью среди социологов и культурологов пользуется профессор Высшей школы экономики Леонид Григорьевич Ионин, который не был моим аспирантом, но начинал свою научную карьеру в нашем секторе, с изучения Зиммеля и Тённиса. В дальнейшем он опубликовал несколько книг на эти темы и создал оригинальные курсы по философии и методологии эмпирической социологии и социологии культуры.

Не могу не вспомнить добрым словом Дмитрия Шалина. Он начал работать со мной еще второкурсником философского факультета. Меня огорчало, что обычно студенты попадали ко мне лишь на последнем курсе, когда уже не оставались времени чему-нибудь их выучить, и я попросил М. С. Козлову прислать мне кого-то помладше. Так в моем поле зрения оказался Шалин, которого я попросил заняться изучением теории самости Джорджа Герберта Мида. Опыт оказался удачным, в 1969 г. у нас с Димой уже появилась совместная статья в «Вопросах философии» – «Дж. Г. Мид и проблема человеческого Я»; кажется, студенческая фамилия появилась в этом журнале впервые. Затем он был моим аспирантом в ИКСИ, потом работал в секторе Ядова, в 1975 г. эмигрировал в США и сейчас является профессором Невадского университета в Лас-Вегасе. Прочитать русскую диссертацию Шалина американцы, конечно, не могли, но его профессиональные познания их удивили. Символический интеракционизм считался исключительно американской теорией, а Шалин знал не только всю американскую литературу, но и немецкие романтические корни этой доктрины. После того как он опубликовал серию статей о романтических истоках социальной психологии Мида и о соотношении прагматизма и интеракционизма в самых солидных американских социологических журналах, его работа получила профессиональное признание. В авторитетной международной антологии Джорджа Ритцера «The Blackwell Companion to Major Social Theorists» (2000) глава о Миде написана Шалиным. По инициативе Шалина в Лас-Вегасе прошли несколько интересных конференций об исторических судьбах советской цивилизации, при участии видных российских и американских ученых; изданный им сборник статей о постсоветской русской культуре[37] по праву считается в США одним из лучших. Совместно с Борисом Докторовым, он создал также сервер автобиографических материалов советских социологов.

Короче говоря, молодыми людьми, начинавшими вместе со мной изучать историю социологии, я могу гордиться. Мне кажется, что история социологии (как, впрочем, и любой другой науки) – хорошая теоретико-методологическая стартовая площадка, облегчающая научную работу и по другой тематике. К сожалению, возможности подготовить себе смену в других областях знания, которыми я занимался и которые в России не менее дефицитны, судьба мне не предоставила.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.