Институт этнографии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Институт этнографии

Ты, верно, знаешь, что в Китае все жители китайцы и сам император китаец.

Ханс Кристиан Андерсен

Вернувшись в Ленинград, я сначала работал в созданных А. Г. Харчевым секторах Института философии. Там была нормальная деловая обстановка и, наряду с моими старыми друзьями-сверстниками Ядовым и Фирсовым, трудились такие яркие люди, как тонкий методолог Валерий Борисович Голофаст (1941–2004), блестящий культуролог Эльмар Владимирович Соколов (1932–2003), мой бывший аспирант Игорь Голосенко, знаток истории русской общественной мысли В. М. Зверев и др. Но в 1975 году начальство решило нас укрупнить, создав на основе нескольких мелких секторов Институт социально-экономических проблем (ИСЭП), который должен был заниматься изучением советского образа жизни. Директором его назначили вполне приличного человека экономиста Г. Н. Черкасова (1928–1988). Поначалу казалось, что атмосфера там будет нормальной, Ядов и Фирсов уговаривали меня не покидать нашу «могучую кучку». Но я считал, что исходить надо не из личных отношений, а из особенностей социальной системы. Если уж в Москве социологию развалили, то под властью Ленинградского обкома ничего хорошего подавно не будет. Поэтому я решил перейти в ленинградское отделение Института этнографии, подчинявшееся разумной московской дирекции во главе с Ю. В. Бромлеем.

Чтобы не делать резких телодвижений и не обижать Черкасова, я нашел благовидное объяснение, сказав, что у меня нет наработок в изучении советского образа жизни, вот если бы создали сектор образа смерти… Историческая социология и антропология смерти меня действительно интересовали, я хорошо знал исследования Филиппа Арьеса, но утвердить такую мрачную тему никто бы не посмел, тем более что «советский образ смерти» был предельно разоблачительным, так что меня без скандала отпустили. К сожалению, мой печальный прогноз оказался правильным, моим друзьям в ИСЭПе не поздоровилось, а я проработал в ленинградской части Института этнографии десять плодотворных лет.

Академик Юлиан Владимирович Бромлей (1921–1990), который превратил Институт этнографии в крупный центр изучения национальных отношений в широком смысле слова и привлек к этому делу таких видных ученых, как Ю. В. Арутюнян и О. И. Шкаратан, первоначально хотел, чтобы я занялся актуальными проблемами национального характера и этнической психологии, поставленными в моих «новомирских» статьях. Но я знал, что серьезная, честная работа по этой тематике в СССР нереальна, и предпочел взять сугубо академическую тему – этнографию детства. Уход в историко-этнографическую проблематику был осознанной внутренней эмиграцией, бегством от советской действительности. Я не собирался полностью свертывать прежнюю работу по социологии личности, молодежи, сексуальности, если бы ее удалось продолжить, но моя главная тематика должна была обращаться не к мертвому настоящему, а к живому историческому прошлому. Сравнительно-историческое изучение процессов социализации, возрастного символизма, народной педагогики как нельзя лучше отвечало этим требованиям. Эта тематика была всем интересна, не связана ни с какой политической конъюнктурой и к тому же органически вытекала из моих прошлых занятий.

Уход в этнографию избавил меня от многих бед и унижений, которые пришлось пережить в 1970—80-х годах моим друзьям-социологам. Я переменил область занятий, но продолжал работу. В стране был застой, но лично у меня простоя не было.

Когда друзья предупреждали меня, что обстановка в ленинградской части института довольно склочная, я спросил: «Ну, а как они ругаются? Обзывают друг друга позитивистами, кантианцами, или как?» – «Что ты, они таких слов не знают». – «Тогда не страшно. Если мне скажут, что я путаю малайцев с нанайцами, по моей философской шкале ценностей это просто фактическая ошибка, я искренне поблагодарю и исправлюсь».

На самом деле все получилось отлично. В ленинградской части Института этнографии меня окружали интеллигентные люди, которых не раздражали даже мои «посторонние» занятия, что в научной среде бывает довольно редко. Будучи сами родителями, коллеги видели, что мои книги по юношеской психологии и т. п. облегчают им понимание собственных детей, а я, со своей стороны, рад был почерпнуть недостающие антропологические знания. Грех было бы ничему не научиться у таких выдающихся ученых, как К. В. Чистов, Б. Н. Путилов, Д. А. Ольдерогге или, из более молодой когорты, А. К. Байбурин. А с некоторыми ведущими московскими этнографами (С. А. Арутюновым и А. М. Хазановым) у меня и раньше сложились дружеские отношения.

Кстати, в Институте этнографии была и мощная этносоциология. Не могу не назвать в этой связи Галину Васильевну Старовойтову, которая часто называла себя моей ученицей, но на самом деле была совершенно самостоятельным ученым. Ее кандидатская диссертация, выполненная под руководством К. В. Чистова, была превосходным исследованием татарской диаспоры в Петербурге. Позже она занималась полевыми исследованиями на Кавказе, ее (совместно с И. И. Луниным) исследование родительских полоролевых установок в разных этнических средах (1991) непосредственно связано с этнографией детства. Наши добрые отношения сохранились и после переезда в Москву.

Что же касается неизбежных в любом учреждении внутренних распрей, то они меня не касались. Как-то одна ученая дама, поймав меня между книжными шкафами, сказала, что многих коллег раздражает пассивность и инерционность тогдашней замдиректорши, не поддержу ли я ее свержение (в институте думали, что я могу повлиять на Бромлея)? Но у меня уже был жизненный опыт, я точно знал, что надо всячески беречь и лелеять любое плохое начальство, потому что новое будет еще хуже. Поэтому я сказал: «Нет, не поддержу и вам не советую! Помните басню, как лягушки царя просили? Здесь будет то же самое. Пассивное начальство – это благо. Если вам что-то очень нужно, начальственную пассивность все-таки можно преодолеть, а вот остановить начальственную энергию никто не сумеет». Так оно и случилось. По прошествии времени Бромлей сменил старую замдиректоршу на более квалифицированного и энергичного человека, и тот всех замучил неосуществимыми проектами. Если ты живешь в трясине, крылышками надо махать с осторожностью.

Ценнейшим приобретением Института этнографии, осуществленным при моем непосредственном участии, был Борис Максимович Фирсов. Наше с ним знакомство относится к 1953 году, когда он был секретарем Петроградского райкома комсомола, а я руководил у них философским семинаром или чем-то в этом роде. Позже мы встречались с ним у Ядова, с которым они дружили. Инженер по образованию, Фирсов был сначала успешным комсомольским работником, затем первым секретарем Дзержинского райкома партии, а после этого – директором Ленинградской студии телевидения. Блестящий организатор и глубоко порядочный человек, он всюду пользовался любовью, но всегда имел неприятности с начальством. Его партийная карьера оборвалась после того, как он отказался от повышения и работы с моим институтским однокурсником А. Филипповым и от перехода в аппарат ЦК КПСС[14]. С телевидения его сняли после того, как там прошла передача о необходимости восстановления некоторых старых русских названий, со ссылками на запрещенного и неназываемого Солженицына; Борис был тут ни при чем, но требовался козел отпущения. После этого Фирсов отказался от продолжения административной карьеры и предпочел поступить в аспирантуру к Ядову на философский факультет. Тут, как нигде, проявился его поразительный такт. В очерке о Леваде я говорил, каким трудным испытанием является для человека крушение карьеры. Я никогда не забуду первого появления Бориса на философском факультете. Еще недавно он был равным, и даже начальником, а теперь – начинающий аспирант, однако он не создавал никакой неловкости, предлагая разыгрывать ситуацию собеседнику. Поскольку в прошлой жизни он ни перед кем не задавался, в новой роли все тоже обошлось без проблем. Вскоре он получил командировку в Англию, очаровал Би-би-си, а затем и самого Джорджа Гэллапа, отказался от предложенного высокого административного поста в Москве и стал одним из ведущих специалистов страны по массовым коммуникациям.

В ИСЭПе, куда я благоразумно не пошел, Борису опять не повезло. По заданию обкома партии, он проводил важные опросы общественного мнения, но по чистому недоразумению его заподозрили в том, что он разгласил городские тайны – кому бы вы думали? ЦК КПСС! – после чего его отлучили от обкома, а затем, в результате другой фантастической подставы, обвинили в передаче секретных материалов и чуть ли не шпионаже в пользу ЦРУ. Оставаться в ИСЭПе он больше не мог, даже из партии его не исключили только «по доброте души» тогдашнего первого секретаря обкома Л. Н. Зайкова, проголосовавшего против. К счастью, Борис когда-то давно был в приятельских отношениях с нашим директором Рудольфом Итсом, который отличался верностью в дружбе. Сам Борис никого ни о чем не просил, но когда я рассказал эту историю Итсу, тот решил, что обязан помочь, да и кадры такие на улице не валяются. Но как это сделать? Свободных ставок у нас нет, никакого отношения к этнографии Фирсов не имеет, а брать на работу человека, которого ненавидит обком, ни один руководитель не посмеет. Но Итс был человек умный. Он сказал: «Я возьму Фирсова так, что все его враги будут думать, что я делаю им одолжение». Директор ИСЭПа хотел избавиться от Фирсова любой ценой, а выставить доктора наук просто на улицу не мог, поэтому он отдал его вместе со ставкой. Обкому важнее всего было закрыть дело. Итс представил его так, будто он берет Фирсова на перевоспитание, в порядке одолжения партийному руководству. В итоге институт приобрел ценнейшего работника за чужой счет. А внутренняя оппозиция (люди боятся чужаков) легко развеялась, сомневающимся я келейно объяснил: «Меня вы тоже вначале опасались, а Фирсов будет гораздо лучше». Так оно и получилось.

Я думал, что Борис продолжит в этнографии начатую им в ИСЭПе совместную с эстонцами работу по формированию экологического сознания. Это была уникальная работа. Обсуждать реальные экологические проблемы в СССР было нельзя – то, как мы калечили природу, было страшной государственной тайной, а вот о том, как формировать у людей правильное отношение к природе, писать разрешалось, и это имело практические выходы. Но Фирсов предпочел уйти в историю и занялся публикацией тенишевского архива. Эти ценнейшие документы по истории русского крестьянства лежали в архиве института без малого сто лет, отдельные историки их использовали, но до публикации руки ни у кого не доходили. Фирсов вместе со своей сотрудницей И. Г. Киселевой впервые опубликовали и сделали общедоступной важную часть этого архива (фонд Владимирской губернии). Конечно, это бред: чтобы опубликовать важный исторический источник, должен был оказаться без работы инженер-электрофизик, бывший партработник, а потом социолог! Но мы живем в России, а это поле чудес оскудеть не может.

После перестройки Фирсов возглавил Ленинградское отделение Института социологии, превратил его в самостоятельный институт, а затем основал Европейский университет в Санкт-Петербурге. Когда он прислал мне свой первый проект по созданию такого учреждения (кажется, я был в это время в США), я подумал, что Борис сошел с ума. В это время многие люди вынашивали абсолютно нереальные планы, но Борис никогда не был утопистом. Тем не менее, несмотря на множество препятствий, у него все получилось. Сегодня это один из лучших гуманитарных вузов страны. А сам Фирсов, оставив ректорский пост, успешно занимается историей советской социологии и другими интеллектуальными проектами.

Удивительный человек, сочетающий редкий административный талант с высокой человеческой терпимостью! В трудные годы работы в ИСЭПе у него и Ядова в подчинении были два необычных сотрудника. Андрей Николаевич Алексеев занимался уникальным изучением рабочего класса, что страшно раздражало КГБ. Куаныш Муздыбаев политикой не занимался, писал прекрасные работы по социальной психологии (его первую книжку я даже рецензировал в «Новом мире»), но заставить его делать что-то другое, коллективное, было невозможно, он только обижался. Между тем работа сектора оценивается, прежде всего, по коллективным показателям. В другом месте от этих людей постарались бы избавиться – ничего личного, просто слишком много с ними хлопот. Но от Ядова и Фирсова я никогда не слышал даже намека на желание таким образом облегчить свою жизнь. Все-таки мне повезло с друзьями…

Более здорового образа жизни, чем между 1975 и 1985 годами, у меня никогда не было. Никакими посторонними делами меня не загружали, «в службу» я не ходил и занимался лишь тем, что мне было интересно. Сняв комнату в Павловске, я четыре дня в неделю жил и работал за городом, в двух минутах ходьбы от красивейшего парка, где гулял и ходил на лыжах. С 22 апреля до середины мая отдыхал и работал в Крыму; номер со всеми удобствами в гостинице «Ялта» стоил три рубля. Правда, получить его можно было только по протекции горкома партии, но тот не требовал взамен ничего, кроме пары лекций для партактива. С 20 августа до 15 сентября жил в Артеке, купался, загорал и общался с ребятами. Летом обязательно проводил неделю-другую в спортлагере Ленинградского оптико-механического института на Карельском перешейке – палатки под соснами на берегу изумительного озера, со сказочными закатами и обилием ягод под ногами. План научной работы выполнять было легко, тем более что она доставляла мне удовольствие.

В театры, на концерты и выставки меня приглашали. Ленинградская филармония была для меня родным домом, постоянные посетители даже здоровались друг с другом. Я был хорошо знаком с Г. А. Товстоноговым и Р. С. Агамирзяном, регулярно бывал у З. Я. Корогодского в ТЮЗе. Динара Асанова показывала мне свои киносценарии, а потом приглашала на неофициальный просмотр своих фильмов до того, как их кастрировали. Мои лекции и доклады входили в малый джентльменский набор симпозиумов и конференций едва ли не по всем наукам и искусствам. На закрытых семинарах Союза кинематографистов в Репино можно было посмотреть краденые копии новых иностранных фильмов (правда, техника кражи оставляла желать лучшего, это были черно-белые копии цветных фильмов, но я мог бы поклясться, что цвет отдельных сцен «Забриски пойнт» Антониони я чувствую). По просьбе Ролана Быкова я участвовал в работе детской комиссии Союза кинематографистов. За какие-то прочитанные лекции мне сделали постоянный пропуск в Дом кино (сначала я там машинально раскланивался со знакомыми лицами и лишь потом вспоминал, что видел их только на экране). Казалось бы, живи и радуйся.

Единственная моя личная претензия к советской власти состояла в том, что та поощряла бездельников и не любила умных и работающих людей, я же был неисправимым трудоголиком, да еще хотел, чтобы мой труд был востребован, что было абсолютно невозможно. Отсюда – новые конфликты.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.