Матрена Кочубей. Ты — Мазепа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Матрена Кочубей. Ты — Мазепа

Прозвонили к обедне, но Матрена не торопилась — Бог молитву твою везде услышит, хоть в храме, хоть в доме, хоть в поле.

В келье было холодно. Хотя чего ожидать от выстроенного столетия назад монастыря? Здесь холодно всегда, даже в июльский зной. А уж нынче, в ноябрьские холода, так и вовсе удивляться нечему.

Матушка настоятельница дозволила топить печурку. Но разве камень согреешь? Для сего, поди, и жара геенны огненной недостаточно будет… Камень есть камень… Тело можно согреть, пусть и ненадолго. А вот как согреть сердце, навсегда умершее для мира? Тут уж никакие сковороды адские не помогут, никакие вулканы.

Воспоминания… Вот что у нее еще осталось. Воспоминания, письма, слова тайные, ей одной ведомые… да кольцо, что надел он ей на палец. Поклялась она колечко это не снимать — и слово свое сдержала. Нет теперь у нее ничего на этом свете. Впрочем, ей уж ничего и не надобно. А как придет ее черед — с радостью отправится она на свидание к своему любимому, Ивану по прозвищу Мазепа.

Иногда ей снятся сны — далекие, теплые… В них она вновь впервые встречается с ним в батюшкином имении, однако она уж стара, а он молод и силен. Но в каком бы образе она перед ним не представала, он ее узнаёт без труда, склоняется к нежной ручке и шепчет слова заветные: «Ваша милость, паненка гонорова…»

Никогда и никому, даже ему самому, она не рассказывала, что чувствует, не пыталась объяснить, кто он для нее. Один только разочек сказала «люблю»… Ему и того было довольно. А остальные — все не верили, все подвох искали. Все пытались понять, какая же ей выгода от него, старого гетмана.

Больше всех негодовала матушка. Оно и понятно — некогда ее коханый теперь пропадал от любви к ее собственной дочери. Ну где такое видано, чтобы бросить давнюю возлюбленную ради молоденькой дурочки, которой одно лишь и надобно.

Как она издевалась над ней, как кричала… Платье прятала, в одной сорочке в подполе запирала… Щипцами раскаленными то шею, то щеку припаливала, словно невзначай. А она только плакала молча, да письма коханому писала… Нет, не жаловалась, рассказывала о каждом дне своем, о том, что думала, что увидела…

Счастье, что Иван те письма перед смертью сжег. Нехорошо было бы, если бы нынче кто-то прочитал их — девичьи глупости, пустая болтовня. Лишь о нем все глубоко и всерьез.

В дверь тихонько постучали.

— Матушка игуменья спрашивает, выйдете ли вы к обеду? — Служанкой у игуменьи была деревенская девчушка, малышка совсем. Лет семи, может быть, восьми. Но бойкая и неунывающая, почище любого мальчишки.

— К обеду выйду, Мотречка. Непременно… Не дело в каменном мешке весь день сидеть. Матушка-то игуменья, поди, тревожится, наверняка просила, чтобы ты присмотрелась внимательно, здорова ли я…

— Просила, — кивнула Мотря. — Велела послушать, как вы спите, а ежели не спите, только тогда зайти да об обеде и справиться.

— А о здоровье?

— А нам, Мотрям, некогда о болезнях-то думать. Что старым, что малым. Чи не права я?

— Права, кралечка, права… Беги к матушке Анастасии. И к обеду выйду, и вечерню отстою, и вам, деткам неразумным, урок преподам, как заведено.

Малышка несколько раз кивнула — она очень любила уроки, которые Мотря Васильна давала. Панское рукоделие тонкое у нее таким красивым выходило, так хотелось, чтобы и из-под ее, маленькой Мотри, пальцев что-то подобное появлялось. А уж какие истории за уроками теми рассказывались! Какие имена звучали!.. Словно история великой державы вот так, попросту, пришла в натопленную комнатушку, присела у камелька и завела рассказ.

Девчонки, что постарше, роптали — что это Мотря Васильна все о страхах рассказывает, о войнах, царях-королях, что сражаются беспрестанно, о никому неведомых «государственных интересах». То ли дело тайны сердечные… Или вот об утопленницах из-за большой любви поговорить… Аль о повесившихся от нее же.

Мотря Васильна всегда смеялась, как слышала разговоры такие.

— Глупые вы девки, глупые. Какая ж дурочка от любви топиться-вешаться будет? Любовь настоящая — она, как солнце, огромная. Она душу согревает, мир освещает… А топятся-вешаются глупцы, у кого сил не хватает такое чувство для себя сохранить да с коханым разделить.

— А как же коварные разлучники да разлучницы? — как-то спросила Марийка Кролевец. — Ить навсегда расстаешься с душою своею…

— Марийка, ну как же с душой расстаешься? Душа — она всегда с тобой остается. Она и есть вместилище твоего кохання.

— Но коханый-то мой уходит-уезжает в края далекие! Что ж мне одной-то вековать? Может, и впрямь, головой в омут — и дело с концом?

Мотря Васильна тогда покачала головой, глянула укоризненно.

— Это трусость, девочка. Не век, поди, тебе одной вековать — ежели судьба у тебя одного отнимет, то другого обязательно подарит. И вот еще о чем подумай — каково твоему коханому в свейском крае, аль на Волге, аль в Европах в услужении знать, что ты от любви к нему в омут-то бросилась? Поди, решит, что это он своими руками тебя жизни лишил… И хорошо это?

— Нет, — покорно кивнула Марийка. — Нехорошо… Трудно жить с таким камнем на совести…

— Ну вот, а ты говоришь «в омут»… Любая женщина — украшение этого мира, для кого-то счастье единственное, судьба, вторая половинка души! И не дело от первой глупой влюбленности руки на себя накладывать.

— Глупой влюбленности? Да как же понять, глупая она иль умная? Влюбленность или кохання всей жизни?

— Это просто, девочка. Нужно только представить, что будет, если твоему любимому от тебя уехать придется, надолго, если не навсегда. Представить, что и письма от тебя к нему и от него к тебе редко-редко доходить будут… Представить, что не разлучница злая, а дело важное держит твоего любимого вдали и год, и два, и три. Вот ежели все это для тебя пережить возможно, ежели ты видишь его во сне каждую ночь и слышишь все его думы — то это чувство большое, долгое, сильное. О таком чувстве мечтать надо, ждать его, как подарок небес. Если ты ему передаешь все силы, отдаешь и чувствуешь, что он этот дар твой принимает, — ты дождешься его.

— Господи, да где ж сил на такое набраться?

Матрена Васильна улыбнулась, чуть горьковато, но гордо и светло:

— А вот она-то, любовь, и даст тебе на это сил. Если это Любовь с большой буквы, настоящая, а не глупости, какие иногда девчонкам в голову лезут.

Маленькая Мотря уже добралась до большого игуменьиного дома, уже поднялась по высоким крутым ступеням в верхние покои. Матушки настоятельницы, однако, нигде видно не было. Должно быть, опять ушла в часовенку…

Какая-то тайна, никому здесь неведомая, объединяла старую игуменью и стареющую Мотрю Васильну. Какая-то общая, давняя, несмолкающая боль. Оттого стольких послаблений и удостоилась Кочубеевна, поди… Оттого о ее здоровье матушка игуменья каждый день справляется, да десяток раз на дню.

Густой колокольный звон заполонил все вокруг. Отсюда, с высоты холма, было отлично видно, как сестрицы-послушницы потянулись из храма в столовую комнату, отстояв обедню. Ночной морозец прихватывал все пуще, угревшиеся в божьем доме девицы ежились, однако никто еще не сменил теплый плат на куцые, но все ж таки меховые жилетки. Лишь детям, вроде нее, Мотри, дозволяла матушка игуменья одеваться потеплее.

— Что стоишь, девочка? — раздался сзади голос наставницы. — Аль не проголодалась еще?

— Задумалась я, матушка… — Мотря низко поклонилась. — Задумалась о зиме да о том, что надо бы и потеплее одеваться.

— Пора, детка… Рановато в этом году холода пришли. До Филиппа еще почти две недели, а уж ледок крепчает. Вот на Анну и оденемся, поди, Господа не прогневаем.

— Не прогневаем, матушка наставница, — эхом отозвалась Мотря.

Игуменья спускалась вниз, девочка шла следом. Ох, как же эти короткие минутки до столовых комнат Мотря любила! Любила и боялась. Матушка-то по пути разговаривала чаще сама с собой, однако любила, чтобы она, глупенькая Мотречка, ей отвечала. Иногда, ох, как редко, но и похвалы от строгой наставницы можно было дождаться. Тогда она клала ей на голову теплую руку и, легонько потрепав, повторяла: «Ты есть голос моей души, малышка…»

Сегодня матушка начала свой путь с вопроса:

— Так что там Мотря Васильевна? Не занедужила ли?

— Здорова. Сказала, что и к обеду выйдет, и урок проведет.

— И слава Богу! — Наставница перекрестилась. — Должно быть, в размышлениях пребывает?

— Пребывает, матушка. Шитье как третьего дня отложила, так оно и лежит, лишь иголка торчит-блещет в свете камелька.

— Оно и понятно. Ивана вспоминает Матренушка. Десять годочков, как не стало его, вот рукоделие и отложено. Плачет?

— Нет. — Мотря взглянула наставнице в лицо. — Не плачет… Глаза сухи, лик светел… Словно Мотря Васильна уж и здесь и не здесь… Но голос бодрый, и глаза… живые глаза-то, тутошние.

Игуменья обожала свою служанку — маленькая Мотря ничего не боялась, а ее суждениям можно было доверять так, как не доверишься и десятку взрослых. «Хорошая девчонка растет. Для кого-то счастьем и горем станет. Если Господь Бог даст…»

— А Иван — это кто? Кого Мотря Васильна-то поминает?

— Вот за уроком у нее и спросишь, егоза! — Матушка игуменья погладила девчонку по плечу.

До столовой дошли молча — наставницу поглотили другие мысли. А малышка Мотря все думала, как же у Матрены-то Васильны спросить, чтобы не сильно ее ранить-обидеть?

* * *

Для уроков рукоделия Матрена Васильевна выбрала светлую большую комнату с огромными окнами. Говорили, что когда-то в этих покоях пряталась от гнева своего мужа сама царица Ольга. Врали, поди. Однако комната, последняя из четырех в анфиладе, была удивительно уютная — квадратная, о шести огромных окнах, но теплая и чистая. Да и как иначе может быть? Игла-то стальная, шелк холодный, да и нить золотая не теплее. Хорошо ли будет, ежели узор нарушится оттого, что пальцы замерзли?

Учениц у Кочубеевны было немного — наставницей строгой оказалась Матрена Васильевна, за провинности не ругала, но учить соглашалась только тех, кто усердием отличался, не повинность отбывал, а удовольствие от своей работы получать научился. Нынче вместе с маленькой Мотрей в комнате было семеро девушек. Самой старшей, Марусе, шел шестнадцатый год, а самой младшей, Мотриной младшей сестричке, только исполнилось шесть.

Девушки постарше разложили на трех сдвинутых столах тяжелый бархатный отрез с вышивкой — картина была создана только наполовину. До Рождества, конечно, было время, но все же лениться не следовало: покров алтаря еще надо было выстирать и отгладить.

— Что-то задерживается Матрена-то Васильевна, — задумчиво проговорила Маруся, глядя в окно. — Уж скоро и темнеть начнет, а она все не идет…

— Тут я, девочка, не тревожься, — раздался от двери голос. — У матушки игуменьи задержалась, заговорились мы, давние годы вспоминая.

Девушки встали со своих мест и низко поклонились. Свою учительницу они любили, в дни ее болезней искренне горевали и старались помочь, чем могли. Нынче же только одна маленькая Мотря знала, что горюет Матрена Васильна. Только ей было видно, сколько боли притаилось на дне ее огромных глаз.

— Маруся и ты, Настена, возьмите вот свечи и зажгите все, что есть, — не дело над работой глаза портить. Матушка игуменья мне строго-настрого приказала вас баловать и учить, а не калечить…

Настена, бойкая подружка более спокойной Маруси, хихикнула. Однако свечи исправно в подсвечники вставила. И расставила их так, чтобы они освещали все длинное полотно.

— Ну что ж, девочки, приступим…

Матрена Васильевна вдела золотую нить в тоненькую иглу и решительно вколола ее на почти пустой участок вышивки. Так бывало уже не раз — она начинала, что сложнее всего, а ученицы потом заканчивали и переходили к следующему участку, который успевали вышить проворные пальцы Матрены Васильевны. Мотря только сейчас отчего-то обратила внимание, какие эти пальцы длинные и белые, какая сильная и молодая кожа на руках учительницы.

«И отчего же я решила, что она старая? Оттого, что лицо в морщинах? Так нет их, морщин-то! Что ходит, тяжко опираясь на посох, так не ходит же тяжко, легка поступь еще! Оттого, что молча смотрит в окно? Так, значит, ей есть, о чем думать. Дура я, как есть дура!»

— Матушка игуменья сказала, что после Анны позволит полушубки надеть…

Девушки заулыбались — холодно оно и есть холодно.

— Добра к вам матушка-то игуменья, девочки… — посветлела лицом и Матрена Васильевна.

— Так, поди, не прогневали мы ни ее, ни Бога, чтобы нас холодом-то наказывать… — за всех ответила Маруся.

— И то верно, — кивнула учительница.

Мотря все думала, как бы половчее вывернуть разговор на неведомого Ивана, о смерти которого нынче печалится Матрена Васильевна. Но тут Маруся вскрикнула — укололась.

Матрена Васильевна как-то сразу лицом помягчела, на палец девушки подула.

— Что ж ты, глупенькая, в шнур-то иглу воткнуть пыталась!..

Девушка кивнула. И тут Мотря поняла, что вот он, тот самый момент.

— Матрена Васильна, а что, ваша матушка тоже вам всегда на пальчик дула, когда вы укалывались?

Матрена Васильевна расхохоталась:

— Нет, Мотрюшка, матушка у меня была строгая. А уж ежели злилась… Ох, тогда ведь дом ходуном ходил. Я всегда была виновата, что бы ни происходило.

— Отчего же, матушка учительница?

— Оттого, что я, против всякой воли своей, ее любимого-то украла…

— Как же это?

— А вот так. Тогда исполнилось мне шестнадцать. И на день ангела приехал он, Иван, чтобы меня, крестницу свою, с днем рождения-то поздравить…

Матрена Васильевна взглянула вдаль. Девушки расселись вокруг, отложив рукоделие: наступил самый сладкий час урока — рассказы Матрены Васильевны. А нынче так и вообще самый, поди, лучший, ибо собиралась поведать их учительница настоящую сказку — сказку о прекрасной любви.

* * *

— Сказывали, что в те годы была я хороша собой. Похоже, не врали — маменька-то моя, Любовь Федоровна, полковничья дочь, в молодости была диво как хороша. А как исполнилось мне четырнадцать, так и стала я для нее самым первым врагом.

— Врагом?

— Конечно! Матушка-то сердца мужские разбивала играючи. А тут увидела, что соперницу вырастила. Как не враждовать-то с ней? Я диву давалась, куда любящая и нежная мамочка подевалась, пока братик мой старший, Василь, глаза мне не открыл. А уж когда на мое шестнадцатилетние гетман Мазепа пожаловал, поняла я, что врага более лютого, чем мать родная, не может быть в жизни человеческой… Ибо знает она о тебе все до самого первого дня. И не пожалеет сил, чтобы очернить тебя в глазах людских…

Матрена Васильевна усмехнулась. Глаза ее были сухи и светлы. Мотря поняла, что простила она уже давно и мать свою, и всех прочих родственников. Что теперь они для нее суть пустые имена, а душа-то по сю пору отдана другим… Или другому.

Меж тем на свет Божий появились те листки, которые видала уже Мотря утречком в келье у Матрены Васильны. Та, видать, намеренно взяла сегодня их с собой.

«И то — ежели там от любимого ее Ивана слова-то записаны, как их нынче-то не вспомнить?»

Не зря так любила матушка игуменья маленькую Мотрю — та как в воду глядела.

— Нынче, девочки, десять лет исполнилось, как умер мой любимый. Захотелось мне рассказать вам о нем, о нашем чувстве запретном. Да велеть вам, чтобы никогда не любили вы вполсилы, никогда не искали того, кто сделает хорошовам… Чтобы самой большой радостью для вас, детки мои, было то, каквыможете свою любовь-то показать…

— А мне сестра всегда говорила, что надо того искать, ктотебебольше даст…

— Сестра, Марусенька? Уж не та ли, что стала сестрой Глафирой?

— Она. — Маруся кивнула.

— Так ты словам-то ее не верь, деточка. Не зря она, поди, чернавкой-то стала, постриг приняла.

Девушка кивнула. Матрена Васильевна была права — Глафира, тогда Верой ее звали, согласилась пойти замуж за бунчукового атамана, все для себя доходов да выгод больших искала. За что и поплатилась — атаман-то оказался зверь лютый, любил, сказывали, но только ревновал бешено, по любому подозрению бил жену, да так, что шрамы до сих пор Глафирину спину покрывают. Не выдержала Марусина сестра, попыталась утопиться. Атаман ее нашел, из воды вытащил. Но сердце у него больное оказалось, вот и помер он через два дня после спасения жены… Наследство богатое Вера раздала, а сама в монастырь подалась — грех стяжательства замаливать.

— А что же за любовь-то ваша запретная? Кто и отчего вам ее запретил? — Мотре было все интереснее и интереснее.

— Любовь запретная, детка, оттого, что Ивану моему в ту пору уж за шестьдесят было. Гетман Иван Мазепа силищу-то имел, отца моего уважал, с царями знался. Пятьдесят лет разницы — вот что пугало моих родителей, вот почему меня они бесстыдницей назвали за одно лишь то, что в крестном своем батюшке мужчину настоящего увидала, единственную свою опору в грядущей жизни да счастье великое…

— А он, Иван? Любил столь же сильно?

— Ох, детка, любил… Вдовым был Иван, сердце свободное. А уж красивый какой… Высокий, широкоплечий, сильный… Глаза что два осколка неба, чуб черный, ни седого волоска. Он, как и папенька мой, силачом был… Всё они друг перед дружкой силушкой похвалялись. Матушка смеялась, а я всё за Ивана боялась, как бы не стало дурно ему… Всё ж не мальчик.

Воспоминания согрели душу Матрены Васильевны, наполнили теплым светом глаза. И показалось Мотре, что сидит перед ней не взрослая женщина, печальная и одинокая, а старшая сестра. И рассказывает о своем большом чувстве так, будто было все это вчера, а не десяток лет назад.

— Как только я поняла, что мила Ивану, так и решила сбежать к нему. Письмо написала, дескать, жди меня в дубовой аллее, что к Диканьке ведет… Но даже отправить не успела — в тот же день приехал мой Иван с отцу и маме, приехал вместе со сватами. Как же я счастлива была! И как злилась мама!..

Матрена Васильевна усмехнулась. Девушки, конечно, рукоделие давным-давно отложили. Картины далекого прошлого оживали сейчас перед их глазами, история огромной любви ворвалась в их души.

«Ох, детушки мои… Знали бы вы, какая это радость, когда приходит такое чувство! И какая боль, когда умирает твой единственный!.. О себе уж и забываешь, лишь памятью о нем живешь, встречи с ним в лучшем из миров ждешь, как не ждала встреч здесь, на грешной земле!»

— А дальше? Что дальше-то было?

— А было вот что. Отец аж позеленел: ну где это видано, чтобы женихаться стал шестидесятилетний старик. Подумал папенька да и нашел причину для отказа. Дескать, не принято у православных, чтобы крестный отец на крестнице женился. Аль чтобы крестная сестра и брат в брак вступали. «Противу Божьей воли, Иван, Степанов сын, идти хочешь… Не могу позволить сего, уж не взыщи…»

— Так и сказал? — Маруся всплеснула руками и снова чуть не укололась.

— Так и сказал, дитя. Иглу-то отложи. Пораниться в такой день… нехорошо будет.

— С тем и уехал суженый ваш, матушка учительница?

— Нет, детка, не таков был мой Иван… Да и я… Не голубиной кротости дитя была, что верно, то верно. Матушка все стервою да строптивицею называла.

— Добрая она была, сердечная… Как змея подколодная…

— Не след животную бесхитростную сравнивать с человеком. Зверь, он всегда Божий… А человек — временами дьяволово творенье, не божеское. Да уж господь с ней, матушкой-то моей. Она и так наказана сверх меры была. Как узнал отец, что некогда была она полюбовницей Ивана моего… Ух…

Матрена Васильевна покачала головой. Да, такого скандала она и припомнить не могла — ни до того, ни после.

— Родители так были заняты своими дрязгами, что я смогла не убежать, спокойно уйти…Потому что жизни без Ивана своего не могла представить.

— Так и жили с ним невенчанными?

— Так и жили, Маруся… — кивнула Матрена Васильевна. — Почти год Господь Бог подарил нам вместе. Иногда гетман мой уезжал куда-то, но возвращался быстро — ему без меня было не лучше, чем мне без него.

Девушки слушали, раскрыв рты. Нечасто вот такими признаниями их баловали. Да и разговорами о чувствах тоже. Кочубеевна надеялась, что, быть может, ее рассказ западет им в душу, что самоуважение и уважение к своему возлюбленному все-таки они научатся ставить выше глупых, а иногда и просто смешных сословных предрассудков.

— А потом что было?

— А потом Карл Двенадцатый, король, позвал моего Ивана на службу. Сладких слов наговорил. Только Ванечка не очень ему поверил. Хотя и отказываться не стал. Он призвал троих друзей и в их присутствии встал на колени передо мной.

— Замуж позвал? — надежда, что все закончится, как в сказке, все-таки живет и в старых, и в малых.

— Нет, чадушко, просил в отцовский дом вернуться. И там его дожидаться. А чтобы не скучала я, письма обещал писать. Так часто, как сможет.

— Писал? Часто?

— Когда по два письма в день, когда всего несколько словечек… Однако не бывало, чтобы я тревожилась за него — каждый день то весточку пришлет, то безделицу в подарок. А то жемчугами-лалами засыплет. Он обо мне помнил, детки, он ждал встречи со мной. И это было самое главное…

— Каждый-каждый день?

— Почти. Нет у меня сил, детки, чтобы вам эти письма целиком читать. Да и не предназначены они для чужих глаз. Но все-таки, думаю, вы поймете, каким был мой Иван и что мы чувствовали друг к другу… Поймете по нескольким словам.

Матрена Васильевна развернула верхний из пожелтевших от времени листок, прокашлялась и начала читать. Маленькой Мотре показалось, что стены комнаты куда-то исчезли, потянуло мокрым после дождя жасмином, сырой листвой, началом лета.

— «Мое сердечко, мой розовый цветочек[1]! Сердце оттого болит, что… от меня уезжаешь, а я не смогу глаз твоих и личика беленького видеть. Через это письмецо кланяюсь и всю тебя целую любезно…»

Матрена Васильевна сложила один бумажный квадратик, развернула другой. Скользнула по строкам глазами и сложила снова.

— Нет, детки, этого вам знать не след…

Отложила непрочитанное письмо, развернула следующее.

— «Мое сердечко! Расстроился я, услышав от девки, что Ваша Милость на меня сердится за то, что я Вашу Милость при себе не задержал, но отослал домой. Подумай сама, что бы с этого вышло. Во-первых: твои родичи по всему свету объявили, что я силой ночью взял у них дочку и держу у себя вместо наложницы. Вторая причина, что, держа Вашу Милость у себя, я бы не мог никоим образом выдержать, да и Ваша Милость тоже: стали бы вместе жить так, как супружество велит, а потом пришло бы неблагословение от Церкви и приказ, чтобы нам вместе не жить. Что бы я в этом случае делал? И потому я Вашу Милость жалел, чтобы потом из-за меня не плакала…»

— Отослал? А как же год вместе?

Матрена Васильевна весело улыбнулась:

— А это, детушки, о моих родственниках лучше говорит, чем о Ванечке моем. Пока служил он царю Петру, пока Малороссией командовал, все молчали, ни слухов не было, ни вздорных вымыслов. А стоило Ванечке заметить, как царь Петр с окраинами империи распоряжается, что он с властью, дарованной гетману, делает, стоило на службу врагу Петра перейти, как сразу стал он первейший враг и лютый демон. Стал и насильником, и похитителем девок, и чуть ли ни чертом с рогами…

— Сказывали, что изменщик он оказался, враг всей Руси великой…

— Ты, девка, глупостей не повторяй за попугаями, прости господи, всякими. Не от хорошей жизни Иван к Карлу-то подался. Гетман мой вот что мне об сем писал:«Каждый день князь Александр Данилович со мной видится, каждый час со мной совещается и, не сказав мне ни единого слова, без моего ведома и согласия посылает приказы людям моего регимента! И кто же выдаст Танскому без моего указа месячные деньги и провиант и как он может без воли моей идти куда-нибудь с полком своим, которому я плачу? А если б пошел, то я б его велел, как пса, расстрелять. Боже мой, ты видишь мою обиду и уничижение!»

Девушки примолкли. История любви из сказочной превращалась в самую что ни на есть настоящую — с предательствами, доносами, клятвами в вечной преданности. Маленькая Мотря, для которой события десятилетней давности были сродни событиями столетним, слушала Кочубеевну так, как слушают сказки. В глубине души она была рада, что ее тоже зовут Мотрей, Матреной. Быть может, и ей предстоит вознестись на самый верх, с гетманами-царями-генералами, как с простым людом, знаться? Ежели сие так, то у мудрой и красивой Матрены Васильны след учиться всему-всему. И даже тому, о чем сейчас и не догадываешься.

— А откуда же вы узнали о том, какой поклеп родственники ваши на гетмана возвели?

— Ох, детка, мамушка моя, Любовь Федоровна, силу душевную имела огромную, а вот разумом господь ее обидел. Сама мне рассказывала, как на приеме в Батурине обвинила Мазепу в том, что дочь их похитил да в каземате держит, а ее с мужем обвиняет в переписке с исконными врагами — Крымом османским…

— Матушка Матрена Васильевна, не рвите себе душу, не надо! Рассказывайте лучше о том, каким был ваш Иван.

Мотря решилась перебить рассказчицу только потому, что увидела слезы у нее в глазах. Матрена Васильевна погладила девочку по голове:

— Я не рву душу, дитя мое. Я просто рассказываю об Иване и своих родителях. Гетман-то мой был, быть может, и не чист душой, аки младенец, но уж точно не следует числить его подлецом аль предателем. Душа у него за край наш вся изболелась, мздоимство и казнокрадство его истерзали. А подлые доносы, моим отцом писанные, так и вовсе едва жизни не лишили.

— Доносы? — Матрена Васильевна не разобрала, чей это голос.

— Доносы, дитя мое, доносы. Пришлось тогда Ивану написать донос на отца, вернее, писать царю-батюшке письмо покаянное, отцовы козни объясняющее. Я тогда была на Ивана очень сердита, вот он и вызвал меня записочкой ко все тому же дубу. «Моя искренняя любовь! Прошу, и очень прошу, сумей со мной увидеться для устного разговора. Если меня любишь, не забывай же! Вспомни свои слова, что любить обещала, на что мне и рученьку беленькую дала… И снова и стократно прошу: назначь хоть на одну минутку, когда мы можем увидеться для нашего общего добра, на которое сама ж прежде согласна была…»

— И вы пошли?

— Пошла, конечно. Я ж любила его, знала, что не солжет он мне ни в какой малости, а вот родителей своих после всего, что сотворили они, увидела словно в новом свете…

— И что вам гетман рассказал? Как оправдался.

— Да ему и оправдываться-то нужды никакой не было. Он просто отдал мне черновик письма, которое царю-батюшке отослал. Велел прочесть до последнего словечка. Дескать, сия бумажка лучше всякого оправдания будет. Так оно и оказалось. Глаза мои на отцовы-то дела ясно-преясно открылись, дала я зарок при первой же возможности из отчего дома уйти. А вот сюда аль к Ивану, еще не думала. Немилы мне стали родные стены, ежели мать с отцом на такие гадости были готовы. Вот, детки, слушайте: «Извещаю вашей светлости для информации, что Кочубей исконный мой есть враг, который от начала моего хлопотливого гетманства всегда был мне противный и разные подо мною рвы копал, советуясь непрестанно с враждебниками моими, которые иные уже давно, а иные в недавнем времени поумирали и исчезли. Писал он на меня пасквильные подметные письма, а будучи писарем генеральным, имеючи у себя печать войсковую и подписываясь за меня часто, так как я из-за болезни не всегда могу подписывать письма и универсалы, издал ложные некоторые, именем моим рукой его подписанные и под печатью войсковою. За такое преступление велел я его за крепкий караул взять. Потом и во второй раз он же, Кочубей, по приказу моему взят же был за караул в тот самый час, когда близкий его родственник, проклятый Петрик, передался до орды Крымской и великий мятеж в народе малороссийском учинил… От казни и наказания я освободил Кочубея… по многому и неотступному прошению многих духовных и мирских особ, наипаче же на моление слезное отца пастыря и благодетеля моего великого, блаженной памяти митрополита Киевского Варлаама и покойной матушки моей, так же милосердствуя к женам и детям, плачущим и рыдающим…»

* * *

В комнате повисла тишина. Девушки не знали, чему верить — россказням или сухим словам письма, отосланного гетманом царю.

Сгущались сумерки. Мартена Васильевна легко встала, зажгла от одной свечи все, расставленные вокруг работы, и вновь опустилась на свое место.

— Никогда не верьте слухам, девоньки. Чуткое сердце — вот что позволит вам отличить правду от вымысла. Истина всегда пробьет себе дорогу, а любовь удержит вас подле родного вам человека куда надежнее, чем стальные цепи. Разве может лжец написать влюбленной в него девушке такие слова: «Мое сердечко! Ты меня уже иссушила своим прекрасным личиком и своими обещаниями. Посылаю теперь к Вашей Милости Мелашку, чтобы все обсудила с Вашей Милостью. Не опасайся ее ни в чем, так как она верна Вашей Милости и мне. Прошу и очень прошу, за ножки Вашу Милость, мое сердечко, обняв, не нарушай своего обещания!»

Матрена Васильевна увидела расплывшееся пятнышко. Когда-то сюда попала слезинка, которую пролила она, увидев перепуганную Мелашку. Та готова была бежать обратно со всех ног, но вняла уговорам и осталась. Осталась подругой, собеседницей и почти правой рукой ее, Матрены, еще не долгих шесть лет.

— Дни следовали за днями, но письма Ивановы не становились менее ласковыми. Что бы ни происходило, о чем бы ни писал мой гетман, всегда получалось, что пишет он о любви ко мне. О том, как тоскует, как считает одинокие дни, как надеется, что вскоре мы свидимся…

Слезы и сейчас застлали Матрене Васильевне глаза. Она передала очередной развернутый листок Марусе и показала, откуда читать.

— «Мое сердечко любимое! Сама знаешь, как я сердечно, страстно люблю Вашу Милость… Еще никого на свете я не любил так. Я был бы счастлив и рад, если бы ты ехала да жила у меня; только я говорил, какой конец с этого может быть, а особенно при такой злости и упрямстве твоих родичей. Прошу, моя любимая, не изменяйся ни в чем, как уже неоднократно слово свое и рученьку давала, а я взаимно, пока жив буду, тебя не забуду…»

Голос девушки растворился в воздухе. Иван, ее Иван вновь говорил с ней, вновь был рядом, вновь умолял ее подождать недолго, чтобы потом не разлучаться уже никогда.

— «Мое родное сердечко! Не имею известия об обращении с Вашей Милостью, перестали ли Вашу Милость мучить и третировать, теперь уезжая на неделю в некоторые места, посылаю Вашей Милости подарок по случаю отъезда через Карла, который прошу благодарно принять, а меня в неотменной любви своей держать!»

— Мучить, Матрена Васильевна? Кто ж посмел мучить-то вас?

— Матушка, добрая душа… — усмехнулась сквозь слезы Кочубеевна. — Ох, нет б?льших мучителей, чем самые близкие люди. Уж какие она истерики закатывала, как кричала, что спрыгнет с обрыва в высокие волны, не в силах позора снести. Обрыв-то был с меня ростом, а волн на нашей речушке и вовсе не видывали.

Девушки хихикнули. Маруся, кивнув, проговорила:

— Матушки, они такие… Ума иногда так мало, что этого и не спрятать за криками…

— Ты права, деточка. Счастье, что у Мелашки да у меня хитрости хватало, чтобы переписку нашу с Иваном прятать. Иначе не выдержало бы матушкино сердце, лопнуло бы от зависти.

— «Мое сердечко! Тяжко болею оттого, что сам не могу с Вашей Милостью подробно поговорить, что лучше для Вашей Милости в теперешнем положении сделать. Что Ваша Милость от меня требуешь, скажи все сей девке. В конце концов, если они, проклятые твои, тебя чураются, иди в монастырь, а я буду знать, что в этом случае с Вашей Милостью делать. И снова пишу: что требуется, уведоми меня, Ваша Милость!»

— Это слова настоящего мужчины, — прошептала Маруся. — Плохо ли ему, хорошо ли, а любимую от всего защитить надо в первую очередь…

— Ты права, девочка, права. Не было у меня сил, чтобы от Ивана боль свою скрывать. Хотя хватало ума, чтобы не рассказывать ему всего. А еще стала я его в письмах подготавливать к тому, что уйду в монастырь, коли не повезет мне стать его венчанной женой. Осерчал тогда мой гетман на меня, ох и осерчал. Однако же в чувствах не переменился — моя боль была его болью… Вот отсюда прочти, Маруся…

— «Моя сердечно любимая! Тяжко загоревал я, услышав, что эта мучительница не перестает Вашу Милость мучить, как и вчера это делала. Я сам не знаю, что с ней, гадиною, делать. То моя беда, что не имею нужного времени с Вашей Милостью обо всем переговорить. Больше от горя не могу писать, только то, что, что бы ни случилось, я, пока жив буду, тебя сердечно любить и желать всякого добра не перестану, и снова пишу, что не перестану, назло моим и твоим врагам…» Матушка учительница, каким же хорошим был Иван ваш…

— Хорошим, дитя. Человек, полюбив, не токмо лицом, душой перерождается. Не зря же говорят: «Чем больше отдадите вы, тем больше обретете…» А что может быть больше любви, которую ты даришь своему единственному вместе со своею душою? Читай дальше, дитя… Я словно Ивана слышу, словно вновь с ним говорю…

Маруся прочистила горло. Что-то в лице Матрены Васильны напугало ее. Девушке показалось, что какая-то пелена опустилась на глаза, будто здесь и не здесь была Кочубеевна, будто стала готовиться она в путь без возврата. Однако учительница велела читать, и Маруся опустила глаза к строкам.

— «Моя сердечно любимая! Вижу, что Ваша Милость во всем отменилась в своей прежней любови ко мне. Как знаешь, воля твоя, делай, что хочешь! Будешь потом жалеть. Вспомни только слова свои, под клятвою мне данные, когда выходила от меня из покоя каменного, когда я дал тебе перстень брильянтовый, лучше и дороже которого у меня нет, что «что хоть так, хоть этак будет, но любовь наша не изменится». Пусть того Бог с душою разлучит, кто нас разлучает! Знал бы я, как врагам отомстить, только ты мне руки связала. С великой сердечной тоской жду я от Вашей Милости известия, а в каком деле, сама хорошо знаешь; очень прошу, дай мне скорый ответ на это мое письмо, мое сердечко!»

— Вот так и подошла к концу наша любовь, детки… Письма потихоньку стали приходить все реже. Поняла я, что дела государственные забирают всю душу моего гетмана. А старые раны обессиливают его вконец. Что на службе у Карла не стал Иван ни счастливее, ни сильнее. Точно также обманул его свейский король, как и царь Петр. Поняла и почувствовала, что наша сказка закончилась. Должно быть, мое письмо его изрядно опечалило. У меня же не было больше сил надеяться. Я получила его ответ и поняла, что и гетман мой уж никогда не станет мне супругом, хотя, должно быть, останется навсегда моим сердечным другом… Вот слушайте же…

Матрена Васильевна взяла из рук Маруси последний листок, сама его развернула и, скользнув глазами, стала читать.

— «Моя сердечно любимая, наимилейшая, наилюбезнейшая Мотроненько! Я скорее смерти своей ждал, чем такой в сердце вашем перемены. Вспомни только свои слова, вспомни свою присягу, вспомни свои рученьки, которые мне неоднократно давала, что меня, хоть будешь за мной, хоть не будешь, до смерти любить обещала. Вспомни наконец любезную нашу беседу, когда бывала у меня в покое: «Пусть Бог неправдивого карает, а я, хоть любишь, хоть не любишь меня, до смерти тебя, согласно слову своему, любить и сердечно лелеять не перестану, назло моим врагам». Прошу, очень прошу, мое сердечко, как-нибудь повидайся со мной, поведай, что мне с Вашей Милостью дальше делать; так как уж больше не буду терпеть от своих врагов, точно отмщу, а как, сама увидишь. Намного счастливее мои письма, которые в рученьках твоих бывают, нежели мои бедные очи, которые тебя не видят…»

— Выходит, он ничего не понял, матушка учительница? — Давно Маруся не чувствовала себя такой разочарованной.

— Да, дитя мое, Иван был великим человеком. Мудрым, красивым. Его стойкости и силе мог бы позавидовать любой. Но… он оказался обычным человеком там, где требовалось поистине сказочное мужество. Где надо было приложить силы, чтобы удержать подле себя свою последнюю, быть может, самую сильную любовь. А двум богам служить нельзя. Иван предпочел оставаться гетманом и воином — и потерял навсегда меня и мою душу…

Мотря вытерла глаза кулачком. Теперь и она ощутила ту боль, что столько лет терзала душу Матрены Васильны. «Бедная она, бедная… И вовсе нестарая. Просто предательство и горе никого не красят…»

— Ну вот, дети мои, рассказала я вам свою историю о гетмане Иване Мазепе. О том гетмане, которого знала только я. Рассказала и словно повстречалась с ним. А теперь вернемся к нашему уроку…

«Добрая Матрена Васильевна, — подумала Маруся, послушно взяв в руки иглу с золотой нитью, — ты только что преподала нам урок куда более драгоценный, чем вышивка золотом. Какое же счастье, что мы можем у тебя учиться… Учиться такой любви и такой верности…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.