2. Виды искусства
2. Виды искусства
Современного читателя Гердер поражает своей универсальностью. Даже для XVIII в. — эпохи энциклопедического знания — он, несомненно, выдающаяся фигура. Причем какой бы областью знания он ни занимался, всюду высказывал глубокие, плодотворные идеи. Об искусстве Гердер говорит не только как о целом, он анализирует его отдельные виды, показывая себя знатоком их специфики и умело оттеняя то общее, что объединяет их в единую систему. Суждения Гердера не всегда безошибочны, но, бесспорно, интересны. И в наше время они дают богатую пищу для размышлений.
Изучение прекрасного и воспитание эстетического чувства Гердер рекомендует начинать с архитектуры. В ней красота выражена «яснее и проще», чем в других видах искусства. Знакомство с архитектурой рождает первые понятия о величии, силе, возвышенном, единстве и многообразии, симметрии и простоте. Архитектура — это красота, постигаемая разумом, «пластическое воплощение логики и математики» (9, т. IV, стр. 124). Ее средства — линии, плоскости, объемы. Здесь нет образов природы. Что бы ни говорили о сходстве зданий с предметами, людьми, растениями, какими бы эпитетами ни награждали колонны, находя их мужественными, героическими, геркулесоподобными, женственными, девственными и т. д., — все это вымученные сравнения. Архитектура выражает абстрактные качества прекрасного; это лишь преддверие подлинного искусства; распахните двери к нему — и пред вами предстанет образ естественной красоты — статуя.
К скульптуре Гердер имел особую склонность. Во время своего пребывания в Риме он часами простаивал перед произведениями античной пластики. Греческие статуи производили на него большее впечатление, чем полотна Рафаэля. Слабость «Лаокоона» Лессинга Гердер, кстати, видел в том, что автор не провел четкого разграничения видов изобразительного искусства. Заканчивая разбор «Лаокоона» в первом выпуске «Критических лесов», Гердер отмечал незавершенность этой работы и то обстоятельство, что она написана «скорее для поэта, чем для живописца». Уже в то время у Гердера зародилась мысль о создании более обстоятельного анализа изобразительных искусств. Тогда же он приступил и к осуществлению своего замысла, написав значительную часть сочинения, которое впоследствии было названо «Пластика».
В «Пластике» Гердер пытается установить различие между живописью и скульптурой. Живопись для него — иллюзия, пластика — правда жизни. Если первая целиком связана со зрением, то вторая основывается на чувстве осязания. Зрение — самое холодное, «философское» из чувств, слух эмоциональнее, но наибольшей силой чувственного воздействия обладает осязание. «Горе влюбленному, который в безмятежном спокойствии издалека взирает на свою возлюбленную, словно на плоскую поверхность картины, и довольствуется этим» (4, т. 3, стр. 83).
Гердер здесь, быть может, и прав, однако это рассуждение не имеет отношения к искусству. В данном случае он не видит разницы между эмоцией эстетической и практической. Об эстетическом значении осязания можно говорить только в переносном смысле, как об «осязании глазом». Только имея в виду подобную оговорку, можно согласиться с дальнейшими (зачастую верными и тонкими) рассуждениями Гердера о специфике скульптуры и живописи.
В силу своей «осязательности», достоверности форм скульптура ограничена в своих возможностях, ее предметом неизменно служит обнаженное тело человека. Именно поэтому никакие изменения нравов, моды и т. д. не затрагивают ее существа; образцом ее всегда будет служить античная пластика. Пластика, говорит Гердер, либо оставалась греческой, либо шла назад. Упадок скульптуры в средние века объясняется господством христианской морали, запрещавшей изображение обнаженного тела. В современную эпоху духу пластики противоречат стремления скульпторов создавать статуи полководцев в полной форме, с орденами и регалиями. «Герой в униформе да еще со знаменем в руках и шляпой, надвинутой на одно ухо, и в таком виде высеченный из камня, — вот это уж поистине герой! А художник, его создавший, — по крайней мере великолепный военный портной» (4, т. 3, стр. 88). По тем же причинам неприменим в скульптуре цвет как не воспринимаемый осязанием. Лишены основания и другие попытки придать «правдоподобие» ее произведениям; если бы корову Мирона обтянули шкурой, то это было бы уже не произведение искусства, а просто чучело.
Иные силы таит в себе живопись. Зрение, ее воспринимающее, в силу своего «философского» характера не может удовлетвориться лишь внешней стороной изображения. В «Критических лесах» Гердер, отмечая, что Лессинг недифференцированно подходит к изобразительному искусству, писал: «Среди искусств, основывающихся на рисунке, имеются значительные различия, которые приближают их в той или иной степени к поэзии. Дальше всего от нее скульптура, живопись же… приближается к поэзии в значительной степени. У нее есть своя драма» (9, т. III, стр. 93). Для живописи воспроизведение сложной внутренней жизни человека становится законом.
В связи с этим перед живописью открываются более широкие возможности в изображении безобразного, чем перед скульптурой. Скульптор связан внешней красотой формы, поэтому он вынужден смягчать аффекты, сдерживать страсти. Его творения всегда передают облагороженный облик человека. Таковы статуи скорбящей Ниобы, гибнущего Лаокоона, страдающего Филоктета. Лисипп, изображая Александра, придал такой поворот его голове, который был необходим, чтобы скрыть кривую шею героя. Но было бы несправедливо законы осязаемых форм переносить на всякое изображение. В живописи дело обстоит иначе; здесь увлечение внешней красотой может превратить ее в свою противоположность. «И я, — заявляет Гердер, — люблю прекрасное больше, чем безобразное, мне неприятно иметь ежедневно перед глазами искаженные фигуры и их изображения, однако я понимаю, что преувеличенная щепетильность и брезгливость в конце концов суживают мир до пределов собственной комнаты и высушивают новейшие, глубочайшие источники истины, бодрости, силы. На картине отдельная фигура еще далеко не все, если все фигуры одинаково прекрасны, ни одна из них не является таковой…» Если живописец заполнит свое полотно лишь фигурами, поражающими «греческой» красотой, то это будет «ложь о красоте», а не сама красота. «Это будет фальшивый тон, невыносимый в картине как в целом; его, быть может, не заметит пресмыкающийся перед античностью, но подлинный друг античности воспримет его с болью. В конце концов это будет потерей современности, плодотворных сюжетов истории, всей неповторимой истины и определенности. Потомство будет стоять перед подобным эстетством на деле и в теории, удивляться и не знать, как и в какое время мы жили и что породило у нас позорное и безумное стремление отказаться от подлинной палитры природы и истории, жалким образом испортить ее и жить другой эпохой, под чужим небом. Вот что следовало сказать о великом законе безобразной красоты в искусстве» (4, т. 3, стр. 102–103).
Мы привели почти полностью это интереснейшее место из «Пластики», свидетельствующее о том, что Гердер сделал решительный шаг вперед по сравнению со своими предшественниками в понимании диалектики прекрасного и безобразного. Гердер приближается к пониманию того, что красота в искусстве — это прежде всего правда жизни. Погоня за внешней красивостью может завести живописца в тупик, прекрасное станет безобразным, а, с другой стороны, безобразное может превратиться в прекрасное в правдивом рассказе о действительности. Однако Гердер не может распространить эту закономерность на скульптуру. Здесь, по его мнению, прекрасное не может сочетаться с безобразным. И все же Гердер далек от сведения красоты в пластике к чисто формальным моментам; в скульптуре красота также есть содержательная форма, форма жизни, индивидуальная форма, выражающая общее.
Лессинг, как известно, был против излишней индивидуализации в изобразительном искусстве. Лишь поэзия, по его мнению, имеет возможность передавать неповторимое, случайное, преходящее. Живопись ограничена передачей одного момента, и этот момент должен быть наиболее «плодотворным». Учение Лессинга о «плодотворном» моменте имело свою положительную сторону. Оно содержало призыв держаться меры в средствах выражения, не сковывать фантазию зрителя, а давать ей полный простор. «Плодотворно только то, что оставляет свободное поле воображению. Чем более мы глядим, тем более наша мысль добавляет к видимому, и чем сильнее работает мысль, тем больше возбуждается наше воображение. Но изображение какой-либо страсти в момент наивысшего напряжения всего менее обладает этим свойством. За таким изображением не остается уже больше ничего: показать глазу эту предельную точку аффекта — значит связать крылья фантазии» (18, стр. 397).
Эта мысль Лессинга, высказанная им в отношении изобразительного искусства, может быть с успехом отнесена к искусству вообще. Действительно, одной из специфических особенностей художественного образа является его эмоциональная сторона. Наслаждение произведением искусства, его освоение есть переживание. Последнее может быть полнее и богаче в том случае, когда приведено в движение наше воображение. Домысливая идею художника, мы чувствуем гораздо острее, чем если бы перед нами предстала картина, передающая предельный момент, не оставляющая никаких возможностей для фантазии. Вот почему «недоговоренность», «умолчание» столь излюбленный прием в любом виде искусства.
Лессинг, однако, связывал свою мысль о «плодотворном моменте» в изобразительном искусстве с ограниченностью живописи и скульптуры в передаче индивидуального. Именно это оспаривал Гердер уже в «Критических лесах». Изобразительное искусство не может передавать только непреходящее, всякое состояние более или менее преходяще. Индивидуальность, неповторимость изображения является условием передачи общего в любом искусстве. К этой проблеме Гердер возвращается в «Пластике». Он настойчиво проводит тезис об индивидуализации как обязательном условии художественного произведения, особенно в скульптуре. Гердер готов простить аллегорию поэту, живописцу, но только не ваятелю. Пластика несовместима с абстракциями, она создает не «персонифицированные абстракции», а личности. Статуя Венеры — это не идея любви, а изваяние богини любви Венеры — женщины с определенным именем. Не случайно греческие скульпторы периода расцвета искусства отказались от изображения Юпитера с тремя глазами (как символа его господства над небом, морем и подземным царством). Об этом могли говорить поэты, но в пластическом изображении надо было воссоздать правдивый, эмоционально насыщенный образ человека.
По непосредственному эмоциональному воздействию скульптура может сравниться только с музыкой. Между этими двумя, казалось бы, весьма отдаленными друг от друга видами искусства Гердер находит связующее звено — танец. Искусство танца — «зримая музыка», в нем воедино слиты пластика человеческого тела с движением, ритмом, музыкальной выразительностью. Однако музыка древнее изобразительного искусства.
Возникновение музыки тесно связано с танцем и в равной степени с поэзией. Песня — одновременно и поэтическая, и первоначальная музыкальная форма. Подобно поэзии музыка возникла не как простое подражание звукам природы — пению птиц и т. д., а как содержательное искусство, как посредник между человеком и окружающим его миром. Музыкальный тон, так же как и цвет в живописи, — «ни объект, ни субъект», он находится между объектом и субъектом и рассказывает последнему, что происходит в первом. Гердер не может согласиться с мнением некоторых последователей Лейбница, сводивших наслаждение музыкой к механическому акту неосознанного сложения музыкальных тонов. Для Гердера главное в музыке — «подражание человеческим страстям». Причем музыка выражает самые благоразумные чувства, самые возвышенные переживания человека.
Гердеру не хватало в «Лаокооне» Лессинга анализа музыки. Если бы Лессинг, рассматривая различие между живописью и поэзией, привлек родственные искусства, он подметил бы некоторые упущенные им важные обстоятельства. Лессинг не заметил одного важного, принципиального различия между живописью и поэзией, между изобразительным искусством и литературой вообще. Дело заключается в том, что знаки, которыми пользуется живопись, естественны: связь знаков с изображаемым предметом основана на свойствах самого изображаемого предмета. Средства выражения поэзии условны, членораздельные звуки не имеют ничего общего с предметом, который они обозначают; это лишь общепринятые символы. По природе своей живопись и литература совершенно отличны друг от друга, и общий признак для сравнения здесь отсутствует.
Если перевести эту мысль Гердера на язык современных понятий, то она будет выглядеть следующим образом: действие живописи основано на непосредственном восприятии, действие литературы опосредовано существованием логического мышления. Поэтому нельзя сравнивать живопись с поэзией так, как это делает Лессинг. Подобным образом можно сопоставлять живопись с музыкой. В живописи естественные средства воздействия сосуществуют в пространстве, в музыке они следуют друг за другом во времени. Что касается литературы, то она действует искусственными средствами, силой смыслового значения слов. Конечно, существует музыка слов, непосредственное эмоциональное воздействие, вызываемое их звучанием, но это только «окраина поэзии». Главное — «та сила, которая коренится внутри слова, волшебная сила, воздействующая на мою душу через воображение или воспоминание» (9, т. III, стр. 139).
Вместе с тем Гердер лишь уточняет аргументацию Лессинга, с его основными выводами о динамическом характере поэзии он согласен полностью, и в целом «Критические леса» представляют собой отнюдь не «Анти-Лаокоон», как называет их Гайм, а прямое развитие идей Лессинга. Не случайно последний одобрительно отнесся к замечаниям своего оппонента; он говорил, что обязан автору «Критических лесов» ценными мыслями и что Гердер — единственный человек, ради которого стоило бы «„очистить Лаокоон“ от разного хлама» (13, т. 1, стр. 285).
В одной из своих ранних работ — «Фрагменты исследования оды» Гердер рассматривает поэтические жанры: оду, эпос, драму, лирику. Жанрам поэзии соответствуют у него четыре эпохи в жизни человечества: юность, расцвет, зрелость и старость. Самый древний тип поэтического творчества — ода рождается из непосредственного выражения чувств и переживаний человека. Следовательно, ода тоже разновидность лирики. Но в отличие от рассудочной, нравоучительной «искусственной» лирики позднейшей эпохи ода — это возглас молодой взволнованной души, естественная, «природная» лирика. Симпатии Гердера на стороне оды, он призывает поэзию вернуться к исходным позициям, прислушиваться к голосу сердца и отказаться от философствующих нравоучений. Этот призыв не только предвосхищал, но в известной мере отражал действительные сдвиги в поэтическом творчестве, где на смену классицизму шла новая поэзия. Однако сам Гердер почти не заметил этого процесса, любимым его поэтом оставался Клопшток, к лирике своего гениального друга Гёте он оставался равнодушным.
Не смог Гердер оценить в полной мере и рождавшуюся на его глазах новую эпическую форму — реалистический роман. Эпос для него прежде всего эпические произведения фольклора. К творчеству современных ему прозаиков Гердер относился весьма сдержанно. Сравнивая в работе «О воздействии поэзии на нравы народов» (1781) два вида романа — сентиментальную идиллию Ричардсона и реалистическую сатиру Филдинга, он пытается быть объективным, отмечая «достоинства и недостатки» того и другого. Пасторское сердце Гердера радует добродетельный дух «Клариссы» и «Грандисона», но его тонкий вкус и трезвый ум не могут примириться с их приторной слащавостью. Истина, вытесненная прекраснодушным вымыслом, замечает он, мстит за себя; моральный эффект подобного искусства равен нулю.
Роман Филдинга подкупает правдивым изображением жизни, он открывает глаза для правды. Однако Гердер и здесь недоволен; забывая о том, что между искусством и нравственностью существуют сложные опосредованные связи, Гердер высказывает сомнения в моральной пользе произведения, ограничивающегося правдивым изображением жизни. Ему кажется, что Филдинг поддается слабостям эпохи и не стремится к исправлению ее пороков. В «Томе Джонсе» ему явно не хватает апофеоза добродетели.
По тем же причинам Гердер неодобрительно относится к сатире Свифта, который «когтями тигра раздирает человечество». В других работах Гердер терпимее относится к великим сатирикам прошлого, но все же конкретный анализ литературных явлений в известной мере расходится у него с отправными теоретическими позициями. Нельзя сказать, чтобы Гердер не понимал сущности комического; его высказывания свидетельствуют о глубоком проникновении в суть дела. Еще в «Критических лесах» Гердер отмечал, что смех — это явление физиологии и духовной жизни, поэтому его теория должна косить физический и в равной мере метафизический характер. «Человек — это животное, которое способно смеяться» (9, т. IV, стр. 187). Смех — чисто человеческое явление, человек смеется в силу своей разумности.
В основе комического лежит «безвредный контраст», как, например, безобразная красота, слабая сила, малое величие, незначительная значительность. Смешно «быть безобразным и считать себя красивым, быть безобразным и выдавать себя другим за красивого, быть безобразным и украшениями стремиться сделать себя красивым» (9, т. III, стр. 177). Таким образом, комическое есть выражение несоответствия между тем, что человек есть и что он о себе думает, между его мнением и его действиями. Далеко не все виды искусства могут передавать это несоответствие. В архитектуре, скульптуре, живописи, музыке, по мнению Гердера, нет места для комического. Смех — это прерогатива литературы, но и здесь Гердер вводит определенные ограничения, которые мешают ему в полкой мере восторгаться Рабле, Сервантесом и Свифтом. Юмор Стерна кажется ему утомительным: «Высмеянная или даже наказанная глупость утомляет или раздражает» (7, стр. 283). Подлинную радость дает лишь непосредственное приобщение к истине, добру, красоте.
Здесь корень расхождений Гердера с Гёте. Стареющий Гердер все резче упрекал великого реалиста за встречающиеся в его произведениях изображения отрицательных сторон жизни, за то, что «правда сцен составляет для него все, и он ни в малейшей степени не заботится о стрелке весов, указывающих на добро, благородство, нравственную грацию» (8, стр. 367). Эти упреки Гердера были несправедливы. Реалистическое искусство Гёте способствовало утверждению высших этических принципов, в то время как собственное поэтическое творчество Гердера, в котором он пытался осуществить сформулированные им принципы, носило характер дидактических поучений и имело ограниченное значение.
Перейдем к рассмотрению гердеровской теории драмы. В молодые годы Гердер решительно выступает против галломании в театре, против традиции французского классицизма, за театр самобытный, национальный, реалистический. Немецких драматургов Гердер призывает ориентироваться на Шекспира. С Шекспиром Гердера познакомил Гаман. Однако значение драматургического наследства Шекспира ему раскрыл только Лессинг. В спорах вокруг драматургии Шекспира, которые велись в Германии начиная с 40-х годов XVIII в., разрушались мертвые каноны, созданные французским придворным классицизмом, рождалось новое понимание театра. Лессинг был первым в Германии, кто заявил, что творчество великого английского драматурга является не отклонением от законов подлинного трагического искусства, а, наоборот, наиболее полным их воплощением. «Даже если судить по древним образцам, то Шекспир гораздо более великий трагический поэт, нежели Корнель». Последний «ближе к древним по внешним приемам, а Шекспир по существу» (18, стр. 373). Рядом с «Эдипом» Софокла могут быть поставлены только «Отелло», «Гамлет», «Король Лир».
Эти мысли, высказанные Лессингом в двух абзацах его знаменитого семнадцатого «Литературного письма» (1759), направленного против Готшеда, обоснованы и развиты в статье Гердера «Шекспир» (1773). Гердер согласен с тем, что «Шекспир — истинный брат Софокла», но это родство не есть результат следования общим для всех времен и народов законам трагического искусства. Каждая эпоха, каждая страна имеет свои особенности, которые определяют специфику искусства. «В Греции драма возникла таким путем, какого не могло быть на Севере. В Греции она была тем, чем не может быть на Севере… Значит, драма Софокла и драма Шекспира в каком-то смысле не имеют ничего общего, кроме названия… Одна родилась от другой, но вместе с тем пережила такие изменения, что перестала быть сама собой» (3, стр. 4).
Греческая трагедия возникла из импровизированного дифирамба, мимической пляски, хора. Все особенности ее были естественным следствием этого происхождения. Единство действия определялось простотой фабулы античных мифов, простотой отношений античного общества. Поэту приходилось с усилием расчленять фабулу, вносить в нее драматическое начало. Единство места было связано с наличием неизменного фона действия — храма или дворца, с присутствием на сцене хора как связующего звена. Из последнего обстоятельства возникало с необходимостью и единство времени.
Все эти каноны трагедий потеряли смысл в современном обществе. Слепое следование французского классицизма греческим образцам убивает подлинное искусство. При всем внешнем сходстве ни у Расина, ни у Корнеля «нет и следа той щели, которую ставил перед собой греческий театр». Цель греческой трагедии — вызвать «потрясение сердца, волнение души»; античный театр был «важным для всей страны учреждением, заключавшим глубокое воспитательное значение». А кого может взволновать, чему может научить изображение чувства «из третьих рук», копирование иных времен, нравов, деяний? Вот почему подражательное искусство французского классицизма «лишено естественности, фантастично, отвратительно».
Обращаясь к театру Шекспира, Гердер подчеркивает, что «Англия не была Грецией»: иные обстоятельства, иные нравы создали иное, самобытное искусство. «Перед Шекспиром, вокруг него были отечественные обычаи, деяния, склонности, исторические традиции, которым менее всего была присуща простота, составляющая основу греческой драмы» (3, стр. 11). Поэтому нелепо было требовать от Шекспира соблюдения пресловутых формальных единств. Иного рода подлинное единство пронизывает драмы Шекспира; каждая из них некое целое, «всюду во всех разрозненных сценах пульсирует душа события… смена места, времени, обстоятельств… так неразрывно связаны с этим целым, что я не решился бы что-нибудь изменить, переставить, перенести из других пьес сюда или отсюда в другие пьесы» (3, стр. 13–14).
Здесь Гердер развивает идею Аристотеля о том, что произведение искусства есть органическая система, каждая часть которой занимает свое необходимое место и не может быть произвольно переставлена. Но если для Аристотеля органическая цельность в искусстве порождается изображением одного и притом цельного действия, то Гердер дает этому принципу более широкое толкование. Для него художественная целостность есть результат прежде всего эмоционального единства, она возникает благодаря «чувству, наполняющему действие».
В связи с этим Гердер ставит проблему места и времени в драматическом произведении. Как справедливо отмечает В. М. Жирмунский, «теория единства времени и места у французских классиков по существу не столько означала требование внешнего сценического правдоподобия, сколько выражала абстрактно-логический характер душевного конфликта драмы, развивающегося как бы вне времени и пространства. Реализм Гердера сказался в новом понимании места и времени как индивидуальной характеристики действия и тем самым как необходимого элемента художественного впечатления» (3, стр. XLIV). Время и место в сценическом произведении реальны и одновременно условны. Действие не может происходить вне времени и пространства; у зрителя неизбежно возникают вопросы «как?», «где?», «когда?», автор не имеет права оставить их без ответа. Шекспир широко использует особенности времени и места действия, создавая «индивидуальность каждой пьесы как особого мироздания». Передавая содержание «Гамлета», «Отелло», «Короля Лира», «Макбета», характеризуя их эмоциональный колорит, Гердер все время подчеркивает органическую связь действия с тем местом, где оно развертывается. Иногда действие идет медленно и как бы неповоротливо, иногда оно несется с дикой стремительностью, мгновенно перенося зрителя из мирного замка на поле боя, ставя перед самыми невероятными обстоятельствами. Но не является ли это произволом, несовместимым с правдивым воспроизведением жизни? Нет, нисколько: в театре нельзя сидеть с часами в руках, смотреть на них и размышлять, может ли все происходящее на сцене совершаться в отведенный для этого промежуток времени.
«Скажи-ка по совести, благонамеренный зритель, проверяющий по стрелке часов каждый акт драмы, — спрашивает Гердер, — неужели не было в твоей жизни таких минут, когда часы казались мгновениями, а дни — часами, или, наоборот, часы превращались в дни, а бессонные ночи — в годы? Неужели не было в твоей жизни ни таких положений, когда душа, внезапно покинув тебя, уносилась, словно на крыльях, в романтическую комнату твоей возлюбленной или припадала к застывшему трупу, или склонялась под бременем унизительной нужды, или же, напротив, снова воспарив над миром и временем, пересекала необозримые пространства и страны света?» (3, стр. 19). Реальность мечты, духовной жизни человека дает право на существование поэтического вымысла, который, однако, не перестает быть, говоря нашим языком, реалистическим отражением жизни. Шекспир, подчеркивает Гердер, «всегда был слугой природы и ничем более» (3, стр. 15).
Верность природе роднит Шекспира с Софоклом, причем именно там, где они по видимости столь не похожи друг на друга. Софокл оставался верен природе, обрабатывая одно действие, протекавшее в одном месте и в одно время. Шекспир мог сохранить ей верность, только промчав свои события через все эпохи и места. Каждый был сыном своего времени, своего народа. Историзм привел Гердера к постановке новой эстетической проблемы — проблемы народности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.