«Неправосудное бесчеловечие»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Неправосудное бесчеловечие»

Девятнадцатого апреля «журналы» комиссии и, очевидно, письменный текст показаний Волынского были представлены Ушаковым при очередном докладе императрице. Допросы продолжались 20 и 23—24 апреля — теперь Артемий Петрович отвечал на вопросы, с кем он «сиживал» и беседовал у себя дома, что говорил про брак Анны Леопольдовны; рассказывал про «картину» своей фамилии. Следователи с 23 апреля по 20 мая подготовили новые перечни вопросов — из 14, 23, 31, 13 и 15 «пунктов»{431}; они требовали объяснения Волынским фраз, когда-то сказанных им («ныне весьма мудрено жить», «долго ли еще Бог потерпит», «нет простяков, но все политики стали»), и его планов («в каком намерении сочинен» его проект), но ничего серьезного предъявить не могли. Лишь в последнем списке появился, со ссылкой на дворецкого Кубанца, роковой вопрос об умысле «зделать себя государем».

Следователи и сами понимали, что придворные дрязги и опрометчивое письмо царице настоящими политическими преступлениями не являлись. Надо было обнаружить что-то более весомое. 16 апреля в комиссию поступили искомые обвинения. Это были составленные еще в феврале челобитная и «доносительные пункты» изгнанного Волынским из Кабинета Андрея Яковлева с перечислением «худых поступков» министра: как он брал взятки во время губернаторства в Казани, не платил пошлины со своих товаров, оформил себе на чужое имя откуп в Нижегородском уезде, держал в «услужении» солдат, незаконно уволил самого Яковлева по сфабрикованному делу, а других должностных лиц ругал и бил прямо в Кабинете. Пять из пятнадцати пунктов его доноса касались конюшенного ведомства, которое закупало за границей кобыл, а не жеребцов и произвольно изменило требования к статям лошадей, набираемых в полки: кирасирские кони, традиционно более крупные, теперь почти не отличались от драгунских{432}. (Справедливости ради надо отметить, что к тому времени перегруженный другими обязанностями при дворе Волынский уже не мог эффективно контролировать Конюшенную канцелярию, находившуюся в Москве; ее протоколы за 1738 год показывают, что на заседаниях он не присутствовал и управлял работой подчиненных посредством приказов-«ордеров» и резолюций на их докладах{433}.)

Тогда же к делу была приобщена жалоба Бирона. На следующий день появились челобитная разжалованного и осужденного директора портовой таможни С. Меженинова и «доношение» симбирского купца Мартына Корелинова о поднесении его коллегами по бизнесу дорогих подарков Волынскому. 20 апреля в ход пошло прошение посадского человека Егора Бахтина о взыскании с опального министра давнего долга; 23-го — челобитная Тредиаковского «о насильственном и, следовательно, государственным нравам весьма противном его на меня нападении, и также о многократном своем от него на разных местах и в разныя времена нестерпимом безчестии и безчеловечном увечье, а притом и о наижесточайшем страдании и в самых вашего императорского величества апартаментах». Эти обвинения выглядели более весомо, но и перечисленные в них грехи на измену не тянули. И здесь на помощь комиссии пришли показания доверенного дворецкого Артемия Петровича Василия Кубанца.

Пленный молодой татарин попался на глаза Волынскому еще в Астрахани — в губернской канцелярии, куда его отдал бывший хозяин купец Клементьев. Губернатор взял его к себе и не ошибся: холоп оказался смышленым и грамотным (у него имелась даже своя библиотека, включавшая популярную тогда в России «книгу Квинта Курциа о делах содеяных Александра Великого царя Македонского», «грамматики», календари, «книгу о мерянии земли») и скоро стал правой рукой господина. Адъютант Родионов даже показал, что именно Кубанец читал хозяину книгу Юста Липсия.

Судя по всему, отношения Волынского с доверенными «клиентами» и слугами были очень откровенными: он рассказывал о придворных делах, жаловался на неприятности, делился своими размышлениями. На следствии же одни старались если не выгородить обвиняемого, то хотя бы не вредить ему; другие сообщали всё, что знали.

Арестованный еще 12 апреля Кубанец, на беду Артемия Петровича, оказался самым откровенным из его приближенных, и даже больше. Видимо, несмотря на доверительное отношение барина, у холопа накопилось много претензий, да и погибать ради него Василий не желал. «Помилосердуй, всепресветлейшая монархиня всероссийская, всемилостивая самодержавнейшая великая государыня, помилуй милосердием высоким, яви ко мне и пролей к бедному и погибающему человеку высокомонаршеское милосердие. Всю мою вину и живот мой подвергаю под высокие стопы вашего императорского величества», — умолял дворецкий, больше всего боявшийся «запамятовать» что-либо из речей или действий хозяина.

Уже 15 апреля (все показания он писал собственноручно) слуга стал вспоминать прегрешения Волынского, начиная со времени его губернаторства в Казани. Он упомянул не только о крупных взятках с татар, но и о волчьей шубе, полученной барином от сибирского вице-губернатора Бутурлина, о куске голубой парчи от фабриканта Гончарова, о трех штофах от симбирских купцов и трехстах казенных бревнах, взятых на строительство дома министра{434}.

Искренность Кубанца следователи оценили. Но 17 апреля ему сообщили, что императрица лично слушала его «доношение», однако осталась недовольна, ибо в нем «не о всем имянно и не обстоятельно от тебя объявлено», и намекнули, что желают знать не только о «преступлениях указам», но и о «злобных намерениях» Волынского. Самому же Кубанцу припомнили его уклонение от следствия в 1731 году, но обещали помилование, если он расскажет «всю истину без всякого закрытия».

Перепуганный и одновременно обнадеженный доносчик принялся писать «пополнения» к своим первоначальным показаниям: с 17 апреля по 24 мая он подал 17 собственноручных «доношений». Эти сочинения написаны довольно бессвязно — дворецкий выкладывал всё, что вспоминал, потом дополнял свои показания, приводя новые подробности или пересказывая уже изложенное. Он, видимо, не вполне понимал, чего от него ждут, и продолжал рассказы о тех, кто «искал» покровительства министра, и о всевозможных подношениях ему. Память у дворецкого была цепкая, но речь шла о заурядных взятках, а не о политике; только мельком Кубанец упоминал, что Волынский «чернил и перечеркивал» свой проект и в разговорах стремился «свои дела хвалить», а прочую придворную «свою братью уничтожать».

Двадцать первого апреля Кубанцу зачитали (или показали) обращенное лично к нему письмо за подписью императрицы: «Понеже ты объявил, что нечто донести имеешь, о чем однако ж, окроме нам самим, объявить не можешь, а нам тебя перед себя допустить нельзя, того ради повелеваем тебе то, еже нам самим донести имеешь, написать на писме и, запечатав, отдать асессору Хрущову, которой то нам самим за оною ж печатью подать имеет. Анна»{435}. Тут-то он и вспомнил, что его хозяин не только «прославлял фамилию свою», но и читал предосудительную книгу голландца Юста Липсия, сравнивая при этом средневековую неаполитанскую королеву Иоанну II и античных Клеопатру и Мессалину с российской государыней и заявляя: «Женский пол таков весь», — что являлось «весьма противно против вашего императорского величества» (21 апреля); желал «погубить» Остермана, «гвардию весьма к себе ласкал» и себя «причитал к царской фамилии» (4 мая); желал «себя в силу и власть привесть» (7 мая) и даже «тщился сам государем быть» (22 мая). Наконец, 24 мая дворецкий заявил, что его господин одобрял не отечественную «систему» правления, а польские порядки и «хотел в государстве вашего величества республику зделать»{436}.

Последние показания Кубанца о «республике» не согласовывались с якобы высказывавшимся Волынским намерением стать «государем» — но это уже не имело значения. Теперь подследственному можно было не только инкриминировать только служебные грехи, но и предъявить обвинения «по первым двум пунктам». Может быть, к политическим «видам» добавилась и личная обида императрицы — его, проворовавшегося холопа, она помиловала и вознесла, а он осмелился хулить свою государыню и благодетельницу.

Двадцать второго апреля императрица повелела Артемия Волынского «со двора ево взять в адмиралтейскую крепость». Там состоялся еще один допрос. 26-го последовал новый указ о переводе всех арестованных в казармы Петропавловской крепости, следствие же было передано в Тайную канцелярию — ее начальнику Андрею Ушакову и креатуре Остермана Ивану Неплюеву{437}. Теперь следствие вели только они; прочие же члены комиссии были от него отстранены — тем более что некоторые из них сами попали под подозрение. В Адмиралтействе остались бумаги Волынского, разбором которых занимался компетентный и озлобленный доноситель Андрей Яковлев, ставший секретарем следственной комиссии. Началась опись имущества главного обвиняемого.

Поблажкой знатному арестанту было разрешение иметь в заключении одеяло, шубу, посуду, деньги и слугу; в крепость с господином отправился камердинер Василий Гаст. 8—9 мая Артемия Петровича вновь допрашивали. Свои высказывания он объяснял «простотою от невоздержности языка своего»; к примеру, он осуждал Бирона за то, что «высоко и строго себя ведет», поскольку «может ее величество милость свою от него отменить». Признался он и в чтении сочинений Боккалини, Макиавелли («бакалиновой книги» и «махиавеля», взятых из библиотеки князя Д.М. Голицына) и Юста Липсия. Доносчика Кубанца он охарактеризовал как «совестного человека», но категорически отрицал все обвинения в каких-либо преступных «замыслах»{438}.

Следствие же не менее упорно их искало. 30 апреля к арестованным прежде «конфидентам» добавился Ф.И. Соймонов. Поначалу вопросы к ним были неконкретными — например, какие «фамилиарные дружбы» они водили с опальным, почему засиживались у него по вечерам и что «таким необычайным и подозрительным ночным временем, убегая от света, исправляли и делали», «при том какие рассуждении и намерении были». Друзья Волынского не признавали никакого заговора в своих действиях и поступках «патрона», утверждали, что выполняли поручения, «боясь Волынского яко свирепого и жестокого человека» или «из желания ему прислужиться и из опасения подвергнуться его неприязни». Эйхлер сознался, что посещал Волынского, разговаривал с ним о герцоге Бироне, читал его проект, предостерегал, дабы он своими посещениями Анны Леопольдовны не навлек подозрений Бирона, но о намерении кабинет-министра совершить переворот не сказал ни слова. Взятый 27 мая де ла Суда подтвердил только то, что с разрешения своего начальника читал проект Волынского и посещал его семейство.

Однако 11 мая Ф.И. Соймонов первым сделал страшное признание в том, что Волынский «может чрез возмущение владетелем себя сделать»{439}. 16-го Еропкин также поведал о замысле Волынского «присвоить себе верховную власть». Эти обвинения и приведенные резкие отзывы «патрона» об императрице («государыня у нас дура, и как докладываешь, резолюции от нее никакой не добьешься») привели к тому, что 18 мая Анна Иоанновна отдала приказ пытать «конфидентов». На следующий день на пытке и Хрущов сделал роковое признание в том, что Волынский желал «сделаться государем».

К тому времени Артемий Петрович уже сознался в неоднократных взятках, которые несли ему купцы и прочие просители, дабы к ним «был благоприятен»; в комментировании книги Липсия; его «злодейственное рассуждение» о сравнении нехорошей неаполитанской королевы с российской монархиней было 15 мая сочтено «великой важностью» и препровождено к Анне Иоанновне в запечатанном пакете{440}. Преступник подтвердил, что противодействовал браку принцессы Анны с сыном Бирона, рассказал о подготовке и чтениях своего проекта. Следователи уже располагали найденными в его бумагах списками «кондиций» и дворянских проектов государственного устройства, поданных в феврале 1730 года{441}.

Шестнадцатого мая Артемий Петрович помог следствию неосторожным заявлением, что при составлении «картины» (родословного древа) «причитался свойством к высочайшей фамилии»; поняв, что натворил, он тут же стал от своих слов отказываться. Но гордыня оказалась сильнее. Спустя четыре дня он объявил, что «ево Волынского фамилия не плоше Рамановых» и если царя Михаила Федоровича в 1613 году избрали на престол «по свойству» с женой Ивана Грозного, «то де и по ево Волынского с московской великою княжною Анною свойству могут дети или внучаты или правнучатые во Волынского российского престола приемниками быть»{442}. Вновь опомнившись, он стал оправдываться, что «и в мысли не держал» подобного, а сказал так только «от страха, боясь розыску». Но такие заявления в те времена с рук не сходили и в итоге привели подследственного на эшафот.

После очередного доклада Ушакова 21 мая Анна Иоанновна дала указание пытать Волынского. На следующий день в застенке Артемий Петрович на полчаса был поднят на дыбу и получил восемь ударов кнутом, после чего повинился во взятках, «зло-вымышленных словах» в адрес государыни-«дуры» и «применении» к ней текста Юста Липсия о королеве Иоганне, в многократной «невоздержности языка» и высокомерии, но в заговоре против императрицы не признался: «Такого злого своего намерения и умыслу, чтоб себя чрез что нибудь зделать государем, никогда он, Волынский, не имел и не смеет». Он понял свою ошибку и теперь пытался объяснить, что о возможном пребывании своих потомков на престоле говорил только от страха «и такового умысла подлинно не имел»{443}.

Признания «конфидентов», сделанные под давлением и пытками, не дали никаких доказательств существования реального заговора. Еропкин на очной ставке смог уличить Волынского только в давних московских разговорах 1731 года о запутанной проблеме престолонаследия и сравнении «суетного и опасного» времени Анны Иоанновны с правлением Бориса Годунова, но Артемий Петрович категорически отверг подозрения в симпатии к цесаревне Елизавете Петровне, которую он считал «ветреницей».

На две недели (с 22 мая по 7 июня) Волынского оставили в покое. Теперь Анну Иоанновну занимали связи изменника с вельможами ее двора на предмет выявления «партии». 28 мая императрица лично беседовала с Черкасским и «слушала» в «адмиралтейском доме» протоколы допросов Трубецкого и Мусина-Пушкина. Князь Алексей Михайлович успешно «во всем запирался» и был от дальнейшего разбирательства освобожден, а для графа Платона Ивановича «слушания» завершились арестом{444}.

Заготовленные вопросы арестованному показывают, что Ушакова и Неплюева больше интересовал не проект Волынского, а то, какие «непристойные слова» были им и прочими участниками кружка сказаны про императрицу, в чем заключалось «явное предосуждение» российских порядков и «какую злобу имели» они по этому поводу. Кроме того, следователи допытывались, с чего это Платон Иванович посещал уже находившегося под домашним арестом Волынского, когда всем вокруг было ясно, что он находился в опале.

Мусин-Пушкин отрицал свое участие в «противных делах» и «продерзостных поступках». Он признавал, что с Волынским встречался часто, но разговоры вращались вокруг «награждений» и текущих служебных дел, проект же «видел и слышал», но участия в его составлении не принимал, а его содержания «не упомнит»{445}. Однако к тому времени следователи уже располагали показаниями самого Волынского и его «конфидентов» о том, что граф «ведал» о проектах, был «одного мнения» с другими и даже об «опасности от того ему, Волынскому, он, Платон, представлял». Мусин-Пушкин опять заявил, что ничего «не упомнит», но затем шаг за шагом стал признавать, что предоставлял Волынскому документы и ведомости своей коллегии; вспомнил, что кабинет-министр позволял себе, к примеру, такие критические высказывания: «…его высококняжеская светлость владеющей герцог Курляндской в сем государстве правит, и чрез правление де его светлости в государстве нашем худо происходит», «…великие денежные расходы стали и роскоши в платье, и в государстве бедность стала, а государыня во всем ему волю дала, а сама ничего не смотрит».

На естественный вопрос следователей, почему же, услышав такое, он не донес, Мусин-Пушкин заявил, что не хотел «быть доводчиком» и даже счел своим долгом заехать к опальному Волынскому «для посещения в болезни». Но узнав о новой порции признаний самого Артемия Петровича (граф их не ожидал и не смог скрыть удивления), он подтвердил свое участие в беседах, затрагивавших честь императорской фамилии: о попытке Бирона женить сына на племяннице государыни. На следующем допросе 6 июня в «застенке» его подняли на дыбу и дали 14 ударов, однако ничего нового он не показал{446}. В итоге главной виной графа было признано само его присутствие при обсуждении проекта, «охуждавшего» государственные порядки: он не только не возражал, но и «прямо притакал и оставался при тех его, Волынского, злодейственных рассуждениях» вместо того, чтобы немедленно о них донести. Иных обвинений даже такой мастер политического сыска, как Ушаков, изыскать не смог.

Трубецкой был допрошен 2 июня, после чего Анна Иоанновна «показанию на него Артемия Волынского всемилостивейше верить не указала». Однако императрица лично побеседовала с Никитой Юрьевичем 4 июня (ведь Волынский показал, что читал книгу Липсия с ним вместе) и тогда уж распорядилась князя «более не следовать». Сам он с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг; вот в молодости, при Петре I, он «видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим времянем возможности нет». Разговоры же его с Волынским вращались вокруг нескольких тем: «х кому отмена и кто в милости» у императрицы, о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях. Много лет спустя екатерининский сподвижник Н.И. Панин вспоминал, что Трубецкого спас от следствия И.И. Неплюев, которому князь Никита Юрьевич через год отплатил неблагодарностью и едва не «управил» своего благодетеля в Сибирь вслед за Остерманом и другими министрами свергнутого императора Иоанна Антоновича.

Пятого июня Анна Иоанновна приказала допросить Новосильцева. Тот в письменных показаниях поведал, что в дом министра «езживал для искания в нем, Волынском» и что в последних числах декабря 1739 года хозяин показал ему проект, «чтоб Сенат умножить, понеже кабинет министры о умножении Сената не радят и не желают, тако ж и армии некоторую часть убавлял, а протчие полки назначил поставить по границам, и чтоб завесть школы и в попы производить из ученых людей». Он признал, что предисловие к проекту написано «с явным предосуждением и укоризною прошедшего и настоящего в государстве управления», но оправдывал свое недонесение тем, что разговор был «наодин», то есть без свидетелей. Затем сенатор покаялся: «Будучи де при делах в Сенате и в других местах, взятки он, Новосильцев, брал сахор, кофе, рыбу, виноградное вино, а на сколько всего по цене им прибрано было, того ныне сметить ему не можно. А деньгами де и вещьми ни за что во взяток и в подарок он, Новосильцев, ни с кого не бирывал» — и тут же указал, что от симбирских купцов (тех же, которые наведывались к Волынскому) принял «анкерок» вина, двух лошадей, по четыре аршина зеленого сукна и серебряной парчи, «да два осетра и белуга да пол теши матерой», которые, с его точки зрения, «взятком» не являлись{447}.

Анна Иоанновна поверила в политическую невинность обоих вельмож, но Новосильцеву выговор всё же объявила — не за взятки, а как раз за «политику»: «…видя такой противной проэкт и слыша предерзостные оного Волынского разсуждения, не доносил»{448}. Обоим после допросов дали возможность оправдать монаршее доверие — сделали судьями по делу их недавнего собеседника.

Параллельно главному направлению следствия разворачивались и другие. В отдельное производство были выделены дела об осуждении директора таможни С. Меженинова, о рытье на даче Волынского канала за государственный счет, о его работе над «воинским статом» с сокращением в мирное время армии на 40 тысяч человек, о незаконном содержании им у себя денщиков и солдат казанского гарнизона, о покровительстве симбирским купцам, обвиненным в «похищении» таможенных и питейных сборов, о получении с крестьян дворцовой Сарапульской волости 400 рублей{449}.

К допросам привлекались подчиненные и давние «клиенты» Волынского — адъютант Иван Родионов и его отец унтер-шталмейстер Богдан Родионов, секретарь по егермейстерским делам Василий Гладков, служащие Конюшенной канцелярии асессоры Василий Десятов, Василий Смирнов и Петр Богданов, секретарь Петр Муромцев, казанский прокурор Василий Неелов, архитектор Иван Бланк и др.{450}. Всем им представляли список из семнадцати вопросов, касавшихся «указам преступных и противных поступков» начальника, заимствования им казенных денег и вещей и противозаконных «намерений и рассуждений». Поднимались давно сданные в архив дела о злоупотреблениях министра (поборах в Казани, избиении мичмана Мещерского), а также те челобитные, которые в свое время даже не рассматривались. Канцеляристы денно и нощно скрипели перьями: за несколько месяцев 1740 года следствие извело полведра чернил, 12 стоп бумаги, четыре фунта сургуча, 260 свечей по счету и еще неизвестное их количество общим весом 20 фунтов.

* * *

Крупных хищений за Волынским так и не обнаружилось: он часто брал в казенных кассах по 300, 500 и тысяче рублей, но всегда возвращал. Как важный вельможа он использовал для своих нужд казенные повозки и упряжь, его собаки содержались на казенном корме. Его подчиненные «смотрели» за имениями шефа и исполняли его поручения по хозяйству; но едва ли это можно было расценить как измену, и чиновникам сделали смешной в российских условиях выговор за то, что они начальнику в том «воспрещения не чинили». Более того, подчиненные подтвердили правомерность наказания Волынским «доносителей» — шталмейстеров Кишке-ля и Людвига: у первого в Хорошевской конюшне обнаружился «недостаток фуража», а у второго в пахринской оказались «лошади худы».

Однажды следователям вроде бы повезло: в бумагах взятого одним из последних по этому делу бывшего «художественного агента» Петра I в Италии Юрия Ивановича Кологривова нашлось письмо 1730 года, где речь шла о какой-то присяге. Под текстом автор письма нарисовал странную фигуру и сделал приписку: «толко одна голова»; против правой руки указал: «вся в пластырех, кроме двух», а против левой — «один палец владеет»{451}. Кологривов после соответствующего внушения в Тайной канцелярии поведал, что письмо ему написал член Юстиц-коллегии Епафродит Иванович Мусин-Пушкин и речь в нем шла о второй присяге, которую подданные приносили Анне Иоанновне в 1730 году уже как самодержице. Признался он и в том, что автором письма был брат графа Платона Мусина-Пушкин Епафродит, сторонник республики в России, что изображенная в письме «персона» — карикатура на императрицу и ее вид («вся в пластырех») означал, «что самодержавию ея императорского величества не все ради». Епафродит Мусин-Пушкин за свое вольнодумство вполне мог бы получить смертный приговор, но скончался еще в 1733 году. Использовать же находку для подтверждения виновности Волынского не удалось.

За отсутствием прямых улик следователи решили использовать историческую часть проекта Волынского и ставить ему в вину то, что он гордился древностью и славой своего рода, о чем не раз говорил друзьям и подчиненным. В ход пошли обнаруженная в бумагах Волынского копия с местнической грамоты якобы XIV века, в которой упоминается предок Артемия Петровича князь Дмитрий Алибуртович (Михайлович) Волынский, занимавший первое место среди бояр нижегородского князя Дмитрия Константиновича. Этот список 1721 года до сих пор вызывает вопросы и предположения исследователей, поскольку если это не копия, а подделка, то очень искусная{452}.

Уликами стали «картина» родословного древа с изображением государственного герба и древняя сабля, будто бы найденная на Куликовом поле. Этот «тесак» вместе с какой-то древней «чернильницей» достался Волынскому от Якова Суровцева, управителя Богородского конного завода, расположенного неподалеку от места исторической битвы.

Сабля была предметом особой гордости Артемия Петровича, он даже сочинил текст надписи, которую хотел вырезать на клинке: «Найдена сия сабельная полоса в степи, из земли выкопана в урочище на Куликовском поле близ реки Непрядвы, на том месте, где в 6887 году, а от Рождества Христова в 1379 году была баталия (вероятно, хозяин реликвии запутался с переводом даты на юлианское летосчисление — Куликовская битва состоялась в 1380 году. — И. К.) с многочисленными татарскими войски, бывшими с ханом Мамаем, во время государствующего тогда в России благоверного государя и великого князя Димитрия Иоанновича Московского и всея России, на которой баталии российским воинством сам великий князь командовал, с ним же и помощные ему были войски литовские и прочие, под приводом благоверного князя Димитрия Михайловича Волынского, за которого потом великий князь Димитрий Московский отдал в супружество сестру свою родную, благоверную Анну Иоанновну».

Арест министра сопровождался его дискредитацией в глазах общества. Аккредитованные в Петербурге дипломаты передавали своим дворам, что Волынский и его друзья хотели не просто захватить власть, но «возвратить Россию к прежним порядкам, изгнав из нее иностранцев»{453}. Министр якобы собирался поднять восстание «черни», убить герцога Курляндского, устранить от власти прочих «немцев» (Остермана, Миниха, Левенвольде), отослать Анну Леопольдовну с мужем в Германию, захватить императрицу в Петергофе и посадить ее в тюрьму или постричь в монахини, а самому жениться на цесаревне Елизавете Петровне и «претендовать» на престол{454}.

Седьмого июня Артемия Петровича вновь привели в застенок. Ушаков и Неплюев в присутствии заплечных мастеров объявили ему, что показаниями других «сообщников» он уже полностью «изобличен», и в последний раз предложили сказать правду о своих «злодейственных намерениях».

Обвиняемый признался в принятии «со многих людей взятков», в «противных указам поступках», «бессовестных и зловымышленных словах», в том числе и по отношению к императрице, даже в том, что хвалил «польское житие» и дерзко «причитал себя» к царскому дому — но, как и раньше, твердил: «Умысла, чтоб высочайшую власть взять и самого себя зделать государем или какое возмущение учинить, не имел». Повторные увещевания рассказать о «дальних злых своих намерениях» успеха не имели, и Волынского вновь подняли на дыбу, дав на этот раз 18 ударов кнутом. Но он выдержал пытку, спас свою честь, не признавшись больше ни в чем сверх того, что уже сказал, и заявил, что «в том умереть готов»{455}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.