V

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V

Ах, папа, мое сердце – в огне!

Жан-Батист Шопен, —

он представился мне.

Ездит он в автомобиле,

А живет в Бельвиле.

Брюан

Несколько лет назад по дороге в Париж я остановилась позавтракать в Брив-ла-Гайард. Хозяин ресторана, шестидесятилетний, цветущего вида весельчак, встретил меня, как старого друга. Я никак не могла его вспомнить, и тогда он пояснил, что был когда-то метрдотелем в «Либертис», знаменитом кабачке на площади Бланш, где он меня и видел «сразу же после войны». Но не последней, а той, 1914 года.

Я быстро подсчитала, что мне было тогда пять-шесть лет, не более. Добряк явно путал меня с малышкой Муано, ставшей затем мадам Бенитец-Рейкзах.

Вспоминаю я об этом потому, что мне не доставляет никакого удовольствия, когда в моем еще отнюдь не преклонном возрасте меня принимают за предка.

Я родилась 19 декабря 1915 года, в пять утра, в Париже, на улице Бельвиль. Точнее говоря, перед домом № 72. Когда начались схватки, моя мать спустилась вниз, чтобы здесь дожидаться «скорой помощи», за которой побежал отец. Когда же карета приехала, я уже появилась на свет божий. Стало быть, я могу сказать, что родилась на улице. И хотя это уже само по себе довольно необычно, добавлю не менее колоритную деталь: в качестве акушерок при родах были… двое дежурных полицейских, два милейших блюстителя порядка, совершавших обход и привлеченных стонами моей матери, оказались на высоте положения.

Меня нарекли двумя именами – Джованной, которое мне никогда не нравилось, и Эдит. Эдит – потому что накануне газеты много писали о смерти героической мисс Эдит Кавелл, английской санитарки, расстрелянной немцами в Бельгии.

Моя мать называла себя Лин Марса, хотя ее настоящая фамилия была Майяр. Ее родители были артистами маленького бродячего цирка в Алжире, и девочка унаследовала профессию отца. Приехав в Париж, чтобы стать «артисткой», она выступала в кафе, исполняя популярные в народе песни «быта». Я всегда считала, что судьба позволила мне осуществить то, чего не удалось добиться ей, не потому, что у нее не было таланта, просто ей не улыбнулось счастье.

Отец мой, Луи Гассион, был акробатом. Человек необыкновенно талантливый, обладавший поразительной ловкостью и гибкостью, он выступал то в цирках, то на городских площадях, явно предпочитая работу на открытом воздухе. Всякая дисциплина вызывала в нем чувство протеста, даже когда она не очень, в общем, стесняла его.

Он любил жизнь во всех ее проявлениях и считал, что вкусить ее сполна можно лишь в условиях полной независимости. Поэтому мой отец всячески старался быть сам себе хозяином, идти влево или направо, куда вздумается, не подчиняясь ничьим приказам. Раскатав свой старый ковер на тротуаре, в бистро или в казарменной столовой, то есть в избранном им самим себе и им самим назначенный час, он показывал свой «номер», чувствуя себя свободным и счастливым. А поскольку был он человеком далеко не глупым, жизнь его складывалась весьма приятно.

Мать оставила его вскоре после моего рождения. Он поручил меня заботам двух моих бабок, живших в провинции. Лишь когда мне исполнилось семь лет, он взял меня с собой.

В тот момент он как раз подписал контракт с цирком Кароли, совершавшим турне по Бельгии. Жили мы в «караване». Я занималась хозяйством, мыла посуду. Мне было нелегко. Но эта жизнь с вечно меняющимся горизонтом пришлась мне по душе, и я с восторгом приобщалась к незнакомому быту бродячем труппы и ее обычным атрибутам – к звукам оркестра, обсыпанным блестками костюмам клоунов и красным туникам дрессировщиков.

Но вскоре папа Гассион поссорился с Кароли, снова обрел свою дорогую свободу, и мы вернулись во Францию. Разъезжали мы по-прежнему, только спали не в вагончике, а в гостинице да отец был сам себе хозяином. И моим, разумеется, тоже. Он расстилал на земле коврик, зазывал публику, а затем показывал помер, который, будь он несколько отшлифован, мог бы по достоинству занять место в программе цирка Медрано. Потом, указывая на меня, он обычно говорил:

– Теперь девочка обойдет вас с тарелкой. А затем, чтобы вас отблагодарить, она сделает опасный прыжок!

С тарелкой я обходила, а прыжок никогда не делала. Однажды в Форж-ле-Зо кто-то из зрителей запротестовал. Его поддержали остальные, также недовольные тем, что бродячие акробаты не выполняют обещание. Человек весьма находчивый, мой отец объяснил, что я еще не поправилась после гриппа и очень слаба.

– Неужели вы хотите, чтобы ребенок сломал себе шею ради вашего удовольствия? – добавил он. – Но поскольку я был неправ и по привычке объявил ее номер, который, надо вам сказать, она выполняет играючи, а сегодня сделать не способна, она вам споет.

До сих пор я никогда в жизни не пела и не знала никаких песен. Разве что «Марсельезу». Да и то один припев!

Тем не менее смело, своим слабым и тоненьким голоском, я запела «Марсельезу».

Собравшиеся были тронуты и зааплодировали.

Незаметно подмигнув мне, отец велел обойти зрителей по второму кругу. Сбор оказался двойным.

Отец мой был из тех людей, которые умеют делать выводы из происшедшего. Едва скатав свой ковер, он уже решил, что отныне я буду петь в конце программы.

И в тот же вечер я стала разучивать «Китайские ночи», «Вот мое сердце» и другие запетые мелодии того времени, которые и составили мой первый репертуар.

Папаша Гассион не был нежным отцом. Я получила от него полную меру тумаков, но не умерла от них.

Долгое время я считала, что он меня не любит. Я ошибалась. Первым доказательством этого был случай в Лансе, когда мне было лет восемь или девять. Мы ждали трамвая. Сидя на чемодане, я как зачарованная смотрела на витрину торговца игрушек. Там была выставлена белокурая кукла в платье лазурного цвета, роскошная кукла, протягивавшая ко мне свои ручонки. Такой красоты я еще никогда не видела!

– Что ты там увидела? – спросил он меня.

– Куклу.

– Сколько она стоит?

– Пять франков, пятьдесят сантимов.

Он погрузил руку в карман брюк и подсчитал свое состояние. Оно составляло всего шесть франков. Разговор наш на том оборвался. Ведь нам надо было пообедать вечером и оплатить гостиницу. А мы еще не работали. Выручка же, как известно, не всегда бывает той, на какую рассчитываешь. Подошел трамвай. Я бросила последний взгляд на куклу, убежденная, что никогда больше не увижу ее.

Отец купил мне ее назавтра, перед тем как мы сели в поезд.

В тот день я поняла, что он любит меня.

На свой лад, конечно.

Поцеловал он меня всего дважды.

В первый раз в Гавре. Мне было девять лет, и я выступала в качестве «аттракциона» в небольшом кинотеатре. Страдая от сильного насморка, охрипшая, с температурой, я целый день пролежала в постели. Отец уже предупредил, чтобы на меня не рассчитывали; но к вечеру я ему заявила, что, больная или нет, все равно буду выступать. Он сказал, что это безумие, что моя смерть легла бы тяжким грузом на его совесть.

Мы долго спорили, и, в конце концов, я победила. У меня был сильнейший аргумент – выручка. Когда в ней действительно нуждаешься, как бы мала она ни была, это стоит любых усилий. Я спела свои песни, и папа наградил меня двумя крепкими поцелуями, которые ввергли меня в изумление и восхищение. Никогда еще он так не гордился мной.

Другой случай произошел несколько лет спустя. Мы уже много месяцев были в ссоре. Жаждущая свободы, как и мой родитель, я хотела «жить своей жизнью» и оказалась в Теноне, где родила свою маленькую Марселлу. Первым ко мне с визитом явился отец. Узнав, что он дедушка, взволнованный, примчался к изголовью молодой матери, забыв все наши раздоры. В течение двух минут он не мог произнести ни слова. Когда он меня поцеловал, глаза его были полны слез. На другой день моя временная мачеха принесла пеленки. Не очень роскошные, но все же пеленки.

Я написала «временная», и это надо пояснить. Мой отец был красивым мужчиной и очень легкомысленным человеком. Одиноким он долго не бывал. Когда у него спрашивали:

– У девочки нет матери?

Он отвечал неизменно одно и то же:

– У нее их даже слишком много!

Действительно, у меня было много более или менее временных мачех. Одни из них были милы, другие – не очень, но терпеть их можно было всех. Ни одна из них не мучила меня, этого отец бы не потерпел.

Мой отец ни за что не хотел со мной расстаться, хотя такие возможности у него бывали неоднократно, причем весьма выгодные для него. Нередко к нему приходили люди, готовые заняться моим образованием и пойти на всяческие жертвы, чтобы обеспечить будущее артистки. Он их выслушивал, а затем отсылал в соответствующих его настроению выражениях. В Сансе очень приличная семья предложила ему чек на сто тысяч франков, сумму огромную для того времени. Он отказался без размышлений.

– Если вы так хотите ребенка, – сказал он просто, – почему бы вам самим его не сделать? Этому учить ведь не надо!

Однажды в кафе пригорода Сен-Мартен, кажется у Батифоля, где обычно собирались выпить стаканчик вина артисты варьете, какая-то дама спросила меня, не хочу ли я ее поцеловать.

– Папа не любит, – ответила я, – когда я целую незнакомых людей.

Он стоял у стойки и слышал мой ответ.

– Эту даму, – сказал он мне с полуулыбкой, – ты можешь поцеловать. Это твоя мама. – И добавил: – Настоящая.

Папа и мама, так мало прожившие вместе при жизни, покоятся теперь рядом на кладбище Пер-Лашез.

Я часто прихожу помолиться на их могилы и всегда думаю о них с нежностью.

Со слезами вспоминаю я последние минуты моего бедного отца. Он, всегда живший беззаботно, так, словно завтрашнего дня не будет вовсе, повернул ко мне свое исхудавшее лицо и сказал совсем слабым голосом:

– Купи землю, Эдит!.. Когда есть хорошая ферма, можно быть спокойным, что не подохнешь в нищете!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.