19

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

19

В Томск мы прибыли 24 декабря. А уже на следующий день, в католическое и протестантское Рождество (а папа, как я говорила, был лютеранином), он отправился на регистрацию в местный НКВД. Потом он каждый месяц туда ходил – пятого и двадцать пятого числа.

Нора, несколько опоздав на работу из-за нашего переезда в Томск, под самый Новый год уехала в Москву. А мы с папой остались опять вдвоем.

Так в Томске мы встретили 1936-й. В новогоднюю ночь папа разбудил меня: «Слышишь?» Я испугалась: «Что?» – «Неужели не слышишь, как в Москве кричат: «С Новым годом!» В Томске было уже четыре ночи из-за разницы во времени, но папа не спал. Думаю, дожидался, когда в Москве пробьет полночь, чтобы хотя бы мысленно поздравить дорогих его сердцу москвичей.

Между тем приближалось 13 января – не только старый Новый год, но и день рождения Норы. Она мне писала:

Я воспринимаю свою жизнь в Москве как некую измену вам. Приехав только с мыслями о вас, с рассказами о вас, я не могла жить так, как мне хотелось, т. е. продолжая мое непрерывное общение с вами… Ведь вы оба были моими незримыми гостями у меня на елке 13-го: в честь вас и Сибири я своих гостей угощала пельменями. С нежностью вспоминаю наши енисейские дни и очень хочу, чтобы у тебя хватило бодрости и на себя, и на папу… В твоих письмах я слышу аромат морозного томского дня, вашей убогонькой комнатки, которая мне все равно что родина, наших грустных вечеров…

Домик за номером 9 в Колпашевском переулке, где мы на втором этаже снимали угол у Виленчиков, был деревянный, двухэтажный. Сам Вульф Виленчик был классным сапожником, делал заготовки на томской обувной фабрике; его жена Сима Минеевна вела хозяйство; у них было две дочери подросткового возраста – Сара и Мери. Люди они были хорошие, очень нам сочувствовали, но квартира была гораздо хуже, чем в Енисейске.

Это была маленькая комнатеночка чуть менее десяти метров. Скорее девять. Еще уголок был отнят голландской печью, которая топилась из нашей комнаты, но ею обогревалась и наша комната, и хозяйская. Холодно было всегда. Ширина комнаты – это была как раз длина кровати. Там стояла такая большая железная кровать с металлическими шарами еще. За ней оставался узкий-узкий проходик, где были вбиты в стену гвоздики: на них мы вешали наши с папой пальто. На ночь с папиной кровати снимали один матрас и клали его на пол, там я и спала. Так что папа, чтобы слезть с кровати, должен был непременно наступить на мою постель. Стол был один. Маленький такой столик, из которого, конечно, папа сразу сделал себе письменный стол. А как же нам есть, на чем? А ели мы так: ставили «на попа» чемодан, на него клали большой атлас «Азиатская часть России», купленный нами уже в Томске. Это и был наш стол: не только обеденный, но и мой вечерний, письменный. Вот и все наше убранство.

Я вела хозяйство, каждый день ходила в магазин или на рынок; в основном все опять покупали на толкучке. Папа, конечно, бегал больше по книжным магазинам, стосковавшись по ним в тюрьме и в Енисейске. Иногда мы вместе ходили. В Москве в это время, наоборот, какие-то книги продавались, отчего он ужасно страдал. У папы был очень хороший подбор пушкинианы: почти все первые издания. Это, кажется, пошло в первую очередь на продажу, как ни жалко ему было. Осталась только посмертная маска Пушкина, которая всегда висела у него в кабинете, она и теперь у меня. Но что поделать – надо было как-то существовать, пока наладится жизнь и в Москве, и в Томске. Папа писал друзьям: «Единственное, в чем я не вижу просвета: материальное положение семьи».

У него много переводов оставалось в Москве незавершенными. И основная работа по Шекспиру, и другие. Ну, потом, ввиду его ареста, все договоры кончились, все кончилось, пришлось кое-что продать из его бесценной библиотеки. Брат Сережа и я (когда вернулась) составляли списки книг, отправляли их папе, он указывал, что именно продать и как. И в общем, жили на это и в Сибири, и в Москве.

И был еще один момент, для папы существенный. Когда Енисейск папе заменяли именно Томском, должно быть, они не обратили внимания, что в Томске отбывал ссылку его «подельник» Михаил Петровский. Никогда не отправляли людей, проходивших по одному делу, в один и тот же город! Это просто прозевано было. Папа, разумеется, знал, что Петровский в городе, и говорил: «Как не хочется встречаться». И все-таки они встретились – у наших соседей Пригоровских.

Историк Георгий Михайлович Пригоровский и его жена Софья Михайловна жили с семилетней дочкой Наташей и ее старой няней в Юрточном переулке, в пяти минутах ходьбы от нас. Они были москвичи, оба сосланные. Но папа по Москве их не знал, познакомились в Томске. Их дом стал одним из двух, где мы бывали. Петровский тоже был к ним вхож. И постепенно папа стал с Мишей общаться. Тем более что они оба получили наконец первую официальную работу, и она оказалась общей. Это был перевод переписки Шиллера и Гете: папа переводил письма Шиллера, Петровский – Гете.

Кроме них, мы общались только с Карташовыми, ездили к ним иногда, по инерции называя Изабеллу Викентьевну «теткой».

Еще к папе заходил Николай Эрдман, тоже сосланный в Томск. Между собой мы звали его Мандатом – по его нашумевшей пьесе. С папой они были знакомы с гахновских времен. В Томске Эрдман служил завлитом в областном драматическом театре. Они с тамошним режиссером собирались ставить «Отелло», приходили к папе советоваться как к специалисту по Шекспиру; томский режиссер смотрел на папу с почтением и обожанием… Осенью тридцать шестого ссылка Эрдмана кончалась, он мечтал пристроить папу на свое место. Но не пришлось.

При мне папа переводил в Томске английского философа восемнадцатого столетия Джорджа Беркли. Это был первый русский перевод его знаменитых «Трех разговоров между Гиласом и Филонусом». В тридцать седьмом году вышла книга без указания имени переводчика. И до сих пор «Три разговора» Беркли издаются у нас в папином переводе.

Гилас. Я размышлял о странной судьбе тех людей, которые во все времена, в силу ли желания отличаться от толпы или в силу другого неожиданного оборота мысли, делают вид, что или вовсе ни во что не верят, или верят в самые сумасбродные вещи в мире. С этим, однако, можно было бы примириться, если бы их парадоксы и скептицизм не влекли за собой некоторых последствий, наносящих ущерб всему человечеству. Но зло здесь заключается в том, что когда люди, имеющие меньше досуга, видят, как те, кто посвятил, как предполагают, все свое время поискам знания, признаются в полном невежестве во всех отношениях или высказывают взгляды, противоречащие ясным и общепринятым положениям, то у них должно явиться искушение усомниться в важнейших истинах, которые они до тех пор считали священными и бесспорными.

Филонус. Я совершенно согласен с тобой относительно нездорового влияния притворных сомнений одних философов и фантастических причуд других. В последнее время я ушел так далеко в этом направлении, что даже стал считать некоторые возвышенные понятия, которые я почерпнул в их школах, за вульгарные мнения. И поверь моему слову, что со времени этого бунта против метафизических понятий и перехода к ясным указаниям природы и здравого смысла я нахожу свой разум удивительно просветленным, так что я теперь легко понимаю очень много вещей, которые прежде были для меня совершенной тайной и загадкой…

Так мы прожили всю зиму. Холодную и ветреную. Морозы были за 40 градусов. К тому же в Томске, в отличие от Енисейска, еще ледяные ветра. Холод папа переносил плохо. И почти каждый день меня поддразнивал, что я вот-вот уеду, «оставлю старичка среди льдов и снегов».

В конце марта приехала мама и привезла долгожданную весть, что как будто бы в издательстве согласились наконец подписать договор о переводе Гегеля. Об этом шла речь, когда отец еще был на свободе. У нас издавали полное собрание сочинений Гегеля, и с папой была устная договоренность, что он переведет «Феноменологию духа», самую трудную вещь Гегеля. Уже в ссылке папа напомнил маме, она ходила в издательство социально-экономической литературы, сокращенно Соцэкгиз. Они ответили: «Да-да-да, обязательно, уже почти весь Гегель издан, а вот «Феноменология духа» осталась, но как же мы со ссыльным заключим договор?» Переговоры начались, когда мы еще были в Енисейске. В общем, месяцами тянулась канитель. Оказывается, все это время они искали замену. Первым, к кому обратились, был философ Фохт. Он неожиданно ответил: «Это такая трудная вещь! Я знаю, что была когда-то договоренность со Шпетом, и он согласился. Я считаю, что ее лучше всех переведет Шпет, и никто другой». А потом выяснилось, что когда стали предлагать другим философам, то они вслед за Фохтом так же сказали, что эта вещь по зубам только Шпету. Это был такой гражданский подвиг. Потому что, конечно, в то время отказаться от перевода, который в какой-то мере каждому философу был интересен, хотя и очень труден, да еще вдобавок в пользу ссыльного, – это большой подвиг. Начальство Соцэкгиза тоже на это пошло, и согласились заключить договор со Шпетом заочно. Конечно, в то время далеко не каждый на все это бы решился. Но чувство товарищеской руки, очевидно, взяло верх.

И вот 13 апреля 1936 года договор наконец был подписан. Папа должен был перевести «Феноменологию духа» Гегеля за один год. Такое было условие.

18 апреля мы с мамой уехали в Москву.

Перед отъездом из Томска папа дал мне письмо к Балтрушайтису. И сказал, что тот не пользуется казенной посольской квартирой, а живет в доме, когда-то принадлежавшим отцу жены Балтрушайтиса, который был крупный русский купец. Я знаю, что у него была лавка всяческих церковных принадлежностей, церковной утвари, на этом было его дело построено. И папа сказал мне, что это письмо мне обязательно самой нужно отнести Юргису Казимировичу: «Около дома дежурит милиционер. На него не обращай внимания, входи в подъезд. Если на лестнице кто-нибудь попадется встречный, то сделай вид, что ты идешь выше. Пройди мимо, и только когда никого не будет, позвони в дверь и отдай письмо».

Это письмо было очень важно для них обоих.

Дорогой, мой милый Юргис!

Твое отношение ко мне и твое незабывание меня – величайшая для меня отрада…

Высшей силе угодно было преподать мне урок, заставить разбираться в вещах и людях с тем, чтобы каждому найти его действительное, не иллюзорное место. Мне кажется, что урок дан поздновато и всей пользы его назидания я не применю, но кто знает, где поставлены сроки и чем должны быть наполнены времена?..

Для Томска природа уготовила на земле прекрасное место, но, кажется, что чем лучше место, тем более его умеют загадить. Свой скромный Енисейск с безмерными просторами небес и массами воды иной раз вспоминаю не без сердечной тоски…

Люблю тебя, почитаю тебя и не хочу расставаться с этой жизнью, не повидав и не расцеловав тебя.

Преданный тебе до последнего конца, твой Густав.

Но свидеться им не пришлось. Папе оставалось жить немногим больше года. А Балтрушайтис в апреле 1939-го уехал из Москвы во Францию послом независимой Литвы; через несколько месяцев Литва перестала быть независимой и была поглощена страной, ставшей для него второй родиной; ему еще суждено было увидеть Париж, оккупированный немцами; он умер в январе сорок четвертого, чуть-чуть не дожив до освобождения Парижа…

Между тем мама уезжала из Сибири до лета. А я на неопределенный срок. Я вышла замуж за Сережу Шторха.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.