1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Очень сложный двадцатый век. Я его ощущала как лоскутное одеяло – то получше, то похуже; то посытнее, то очень голодно; то мирно, то война.

Я родилась в 1916 году, я прожила почти век.

«Война» и «голод» – одни из первых слов, которые я осознала.

В моем детстве «война» значила только Первая мировая, про гражданскую у нас в доме как-то не говорили. На Первой мировой сгинул любимый мамин младший брат Володя, это я потом поняла, что он был в Белой армии, пути возврата ему были заказаны, и он уехал в Германию.

Знаю от мамы, что в послереволюционные годы в Москве был самый настоящий голод, где-то с восемнадцатого по двадцать первый. Ощущения голода я не помню. Но помню, как мы сидим все вместе в столовой и вдруг кто-то из взрослых говорит: «Уж лучше пить чай с солью, чем совсем без сахара». Я удивилась: как так можно, с солью пить чай? Уж лучше совсем без…

Еще взрослые часто говорили «мирное время». Про царскую Россию. Пожалуй, у детей не было мирного времени.

Мой папа был известный философ «серебряного века» Густав Густавович Шпет. Мама – урожденная Гучкова, бабушка – урожденная Зилоти, прабабушка – урожденная Рахманинова, Юлия Аркадьевна Рахманинова. Ее брат Василий был отцом Сергея Рахманинова. Так что моей бабушке композитор Рахманинов приходился двоюродным братом. А Александр Ильич Зилоти, знаменитый пианист и дирижер, – родным братом. Маме они приходились дядьями, а мне дедами.

Мама была из очень богатой и буржуазной семьи Гучковых. Все эту фамилию знают, потому что даже в советские, самые запретные для знаменитостей тех лет годы фамилия братьев Гучковых фигурировала. Их было четверо – Николай и его брат-близнец Федор, затем Александр, потом Константин, мой дедушка.

Старший брат Николай Иванович Гучков, или по-нашему дядя Коля Гучков, был городским головой в Москве с 1905 по 1912 год. Он оставил по себе хорошую память: восстановил город после декабрьских боев, ввел бесплатное начальное образование и первый электрический трамвай.

Другой, самый главный, – Александр Иванович Гучков, называемый в нашем доме дядя Саша, – был главой партии октябристов, председателем 3-й Государственной думы, а в промежутке между революциями – членом Временного правительства и военно-морским министром. У него всегда были натянутые отношения с императором. Они друг друга недолюбливали. И за отречением к Николаю Второму в Псков вместе с Шульгиным ездил Александр Гучков, то есть мамин родной дядя Саша.

Еще один брат, Федор Иванович Гучков, был одним из создателей «Союза 17 октября» и редактором газеты «Голос Москвы». Он очень дружил с дядей Сашей, был таким же храбрым человеком, авантюристом и любителем сильных ощущений. Они вместе ездили в Османскую империю, чтобы изучить положение армян, совершили рискованное путешествие в Китай, Монголию и Среднюю Азию и, наконец, отправились в Трансвааль на англо-бурскую войну защищать буров. А в русско-японскую Федор Гучков возглавил летучий санитарный отряд в Сибирском корпусе генерала Иванова. Он умер очень рано, в 1913-м, не дожив до «великих потрясений».

В отличие от своих братьев, мой дедушка Константин Иванович Гучков, самый младший из них, политикой не занимался. Он был председателем Московского городского общества взаимного от огня страхования и членом правления двух московских банков – Частного коммерческого и Учетного, то есть банкиром и предпринимателем. Видимо, в нем сработала та коммерческая жилка, которая за четыре поколения вывела Гучковых из крепостных через ткацкую мануфактуру в общественно-политическую элиту предреволюционной России. И еще он был самым красивым из братьев.

Моя бабушка Варвара Ильинична Зилоти вышла за него замуж. А через несколько лет, в сентябре 1903-го, ее младшая сестра тетя Маша стала женой Александра Ивановича Гучкова. Так две сестры Зилоти вышли замуж за двух братьев Гучковых.

Все братья после революции эмигрировали в Париж: и дядя Коля, и дядя Саша, и мой дед. Франция для них была не чужая страна: их мать, моя прабабка, была француженка со странным именем – Корали Петровна Вакье. Я их никого не застала. Лишь однажды дедушка прислал из-за границы письмо лично мне. Потому что он был еще и моим крестным, а тогда к этому относились очень серьезно, принимали ответственность на всю жизнь. Крестной матерью моей стала жена Александра Ивановича, бабушкина сестра тетя Маша, а сам Александр Иванович Гучков был свидетелем при моем крещении. Этот крестильный документ, где значатся все их имена, у меня сохранился. Мой дедушка и Николай Иванович Гучков лежат на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Когда в начале 90-х я была во Франции, то навестила их там. А прах Александра Ивановича Гучкова захоронен на парижском кладбище Пер-Лашез.

Еще я помню, как в двадцать первом году мама ходила во французское посольство, чтобы отправить в Париж бонну с ребенком Александра Ивановича и тети Маши. Когда они эмигрировали, то взяли с собой дочку Веру. А у них был еще младший сын Ванечка, не совсем здоровый. Первый их мальчик умер младенцем, второй, Левушка, умер в шестнадцатом году. Всегда очень все о нем жалели, говорят, очень уж интересный, хороший мальчик был. Умер он одиннадцати лет от воспаления мозга. Осталась Вера. Потом родился этот младший ребенок-даун. Тогда еще этого слова не знали, но был он какой-то не такой. Но его обожала мать и обожала нянька. Когда Александр Иванович Гучков уезжал, тетя Маша решила остаться с сыном, она потом отдельно эмигрировала из России. Няня ей обещала, что от этого мальчика она никуда не уйдет и никогда его не бросит. И она осталась с ним пожизненно. Я помню этого Ванечку, он приходил к нам, мы с ним играли. Ну, мы не понимали, конечно, что он не совсем здоров. Из-за этого ребенка маме-то и пришлось ходить во французское посольство, как только стало немножко поспокойнее, объяснять, что родители у него в Париже, отец и мать, и его необходимо отравить во Францию вместе с няней. И представьте себе, ей это удалось.

Бабушка не уехала вместе с дедушкой, потому что двое ее старших детей – дядя Юра и моя мама – оставались здесь. Все мужчины с фамилией Гучковы, которые не покинули Россию, были арестованы либо расстреляны. А жен все-таки не трогали.

Вот дядя Юра, мамин родной брат, из-за которого бабушка осталась, просто не вылезал из ссылок: сначала в Вятку его сослали, потом на три года, кажется, в Пермь. В промежутках он приезжал в Москву, иногда даже работать начинал. Полгода пробудет в Москве – следующий арест… Первые ссылки в 20-х годах были еще «мягкие» – так, на три – пять лет. Потом, уже где-то в тридцатом году, его отправили в Карагандинский лагерь, и там он окончил свое существование.

Мне кажется, я себя помню с перерывами и «заскоками» примерно с трех лет. Первое мое воспоминание – пожар, который мы смотрели с сестрой весной девятнадцатого года. Мы с ней сидели на окне и, как две маленькие дурочки, все время засовывали пальцы в рот, чтобы научиться свистеть. Думали, что научимся и вызовем пожарных. Наши окна выходили во двор, и мы видели, как на классических золоченых телегах с непрерывно гудящими трубами и рожками начали прибывать пожарные в медных касках и ставить лестницы, цепляя их за крышу… Было звонко и красиво. Мне было три года, а моей сестре Тане пять, она на два года старше.

Потом мама рассказывала, что она откуда-то прибежала, когда пожар уже начался. И единственное, что спросила: «Серова взяли?» – «Забыли!» – крикнул Михаил Анатольевич Мамонтов, владелец этого Серова, большой друг нашей семьи, сам художник и издатель. И бросился к пожарным: «Любые деньги даю, только вот Серова из кабинета достаньте». Они пошли и вернулись ни с чем. Так картину Серова и не спасли.

Горел наш флигель. Мы с мамой, папой и сестрой жили в так называемом «большом доме» по адресу Долгоруковская, 17, неподалеку от нынешнего метро «Новослободская». Это был трехэтажный, каменный, начала прошлого века доходный дом. Тогда всю Долгоруковскую застроили доходными домами – на сдачу. Наш дом и сейчас жив. Мои родители снимали там квартиру. А во дворе у того же хозяина был флигель – один этаж каменный, другой деревянный. И вот этот флигель мой дедушка Константин Иванович Гучков купил для мамы в шестнадцатом году, когда я родилась. Он очень уговаривал ее взять, но мама, словно предчувствуя, что через год будет революция, сказала, что не хочет никакой собственности, и отказалась. На ее большое счастье. Это сильно упростило ей жизнь. А вот бабушка Варвара Ильинична, бедная, влипла. Потому что дедушка оформил флигель на ее имя, чем лишил ее после революции на многие годы вперед всяких гражданских прав. И не только самого существенного, с точки зрения властей, избирательного права, а с нашей житейской – самое трудное было обходиться без продовольственных карточек, которые нет-нет да и появлялись на протяжении всего двадцатого века. Первый раз в голодные годы после Гражданской, второй раз в тридцатые, затем в Отечественную войну, и дальше еще несколько раз. И здесь как раз выяснилось, что бабушка не получила карточек, потому что она «лишенка». Так как была «домовладелицей» сгоревшего флигеля. Я еще помню, как мы детьми играли на кованой чугунной лестнице, уходившей прямо в небо среди его почерневших обуглившихся останков.

Второе мое яркое воспоминание – рождение брата в июне девятнадцатого, через несколько месяцев после пожара. Я не задавала вопросов, откуда он взялся. Естественно, его ночью принес ангел. У нас в России или ангел, или аист, никто же не рожал! А я рано была воспитана на стихах Лермонтова и Пушкина. Их книжки в позолоченных переплетах всегда лежали на овальном столике возле маминой кровати – два тома Лермонтова и толстый том Пушкина. Нам с сестрой очень нравилось их разглядывать, особенно Лермонтова, потому что возле каждого стихотворения были очень красивые картинки. И как книжку раскроешь, сразу стихи про ангела:

По небу полуночи ангел летел,

И тихую песню он пел;

И месяц, и звезды, и тучи толпой

Внимали той песне святой.

Он пел о блаженстве безгрешных духов

Под кущами райских садов;

О Боге великом он пел, и хвала

Его непритворна была.

Он душу младую в объятиях нес

Для мира печали и слез…

Вот поэтому мы с сестрой и были уверены, что брата принес ангел. Спустя много лет я поняла, что картинки были не простые, а «золотые», нарисованные в 1891 году специально для издания Кушнерёва лучшими из живших тогда художников. Там были и Репин, и Серов, и Айвазовский, и Шишкин, а еще Врубель, Коровин, Маковский и отец Пастернака Леонид Осипович Пастернак.

А брата назвали Сергеем, даже не Сергеем, а Сергием.

Его крестили у нас дома через две недели. Этот день для нас с Таней стал особенно торжественным. По малолетству нас меньше волновало таинство крещения, чем то, что к нам первый раз в жизни придут наши сводные сестры. Едва ли не с молоком матери я впитала, что у нас есть сестры от первого брака отца. Никогда взрослые не говорили отдельно про Нору, отдельно про Маргариту, а только все Нора-Маргарита, Нора-Маргарита… Я даже сначала думала, что это одно слово. У папы весь письменный стол был заставлен фотографиями Норы-Маргариты: совсем маленькие девочки в нарядных платьицах, а рядом – они уже в школьной форме. А наших карточек было мало. И долгое время я считала, что папа гораздо больше любит старших сестер, чем нас.

Первая жена отца, Мария Александровна Крестовская, была против того, чтобы отец знакомил девочек со своей второй семьей. Но потом папе пришла гениальная мысль: когда родился наш братик, он обратился с просьбой к своей бывшей жене, чтобы старшая сестра Нора стала Сереже крестной матерью. От этого Мария Александровна отказаться не могла и согласилась отпустить девочек к нам. А мы с сестрой, конечно, с нетерпением ждали, когда придут Нора с Маргаритой, настоящие, живые, не на картиночке. И очень волновались.

И вот этот день наступил. К назначенному часу появился священник с дьяконом, и принесли они из церкви большую купель. Поставили ее в столовой, самой просторной нашей комнате. А я, согласно моему индивидуальному обычаю, чуть что, залезала под стол или под кровать. Поэтому когда пришли Нора с Маргаритой и нас с ними познакомили: «Вот, девочки, это ваши сестры», а потом про меня забыли, я тут же забилась под кровать и сидела там очень долго. Уже мне очень хотелось оттуда вылезти, но не было повода. И я так сидела, сидела и обрадовалась, когда всех позвали наконец братика крестить.

С этого дня Нора и Маргарита стали к нам приходить, и вместе, и врозь, и даже воспитывать нас иногда. Помню, как Норочка впервые нам читала вслух «Повести Белкина». Однажды они вдвоем сделали для нас кукольный спектакль по сказке Андерсена «Принцесса на горошине». Принесли из дому самодельных бумажных куколок на ниточках, и Нора попросила у мамы: «Наталья Константиновна, дайте мне две одинаковые книжки». Я еще подумала: «Откуда ей известно, что у нас есть две одинаковые?» Мама взяла со своего столика наш любимый двухтомник Лермонтова и дала ей. Из Лермонтова получились прекрасные кулисы. К слову, Нора потом вместе с Сергеем Владимировичем Образцовым создавала советский кукольный театр. А дружба между нами начала расти и выросла до очень большой. И в зрелые годы сводная сестра Маргарита стала для меня самым близким человеком на свете.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.