ГЛАВА ПЯТАЯ Тайна «подлинных» воспоминаний. Психология как злоупотребление доверием. Упражнение с часами. Разбуженный спящий. Что случается с человеком, который не хочет терять правую руку. Старые темы о самопожертвовании и самоотречении. Донья Музыка и Вице-Король. Намек на Жана Поля Сартра. «Прикл

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЯТАЯ

Тайна «подлинных» воспоминаний. Психология как злоупотребление доверием. Упражнение с часами. Разбуженный спящий. Что случается с человеком, который не хочет терять правую руку. Старые темы о самопожертвовании и самоотречении. Донья Музыка и Вице-Король. Намек на Жана Поля Сартра. «Приключение» Раймона Абелио. На границе с алхимией. Маленький кузен Люцифера

В НАЧАЛЕ романа «Святой Некто» мой бедный герой Жуслен только что пережил шок. В то утро его жена узнала, что он ей изменил; дело сразу же приняло серьезный оборот, едва не дошло до катастрофы с глупыми и гнусными выходками. Этот шок навел на него какое-то оцепенение. Он ушел в себя, упрятался в незримом коконе, ощутил глубочайшее одиночество. Все движения его внутреннего мира как бы приостановились, а все окружающее — люди, предметы, запахи, звуки — поблекло и потускнело. Он застыл в том положении, в котором находился, когда жена обнаружила письмо его любовницы. Ничто больше не шевелилось в его душе. Он словно бы плыл по свинцовому морю, овеваемый едва ощутимым ветром. Он стал похож на мебель, задернутую чехлом. И вот, прогуливаясь сразу же после разразившейся драмы по окрестностям городка Сент-Ивет (его настоящее название — Атис-Мон, это место, где я жил, когда был подростком), он говорит: «Я очень люблю дорогу, ведущую к мэрии. После полудня она пахнет горячей пылью, пожухлой травой. Она накаляется в тиши окаймляющих ее павильонов, закрытых на обеденный перерыв. Пять минут спустя справа появляются поля, спускающиеся к Сене, а слева — совершенно белая монастырская стена, от которой веет жаром. Я представляю себе, что позади нее — старый развесистый дуб, свежие сизые листья, фисгармония на фоне зелени. Я говорю об этом, потому что, когда я шел, мне вдруг показалось, что я никогда не забуду это мгновение, оно навсегда останется в моем сердце, хотя ничего необычного не случилось. Но иногда замечаешь, что сильные воспоминания формируются почти из ничего».

Я цитирую этот отрывок отнюдь не для красоты стиля; то, что я пытался в нем выразить, приобретало теперь для меня огромное значение. Поскольку у меня был «поэтический» взгляд на вещи, я всегда бывал поражен тем фактом, что «иногда замечаешь, как сильные воспоминания формируются почти из ничего». Ты твердо знаешь, что это мгновение будет зафиксировано твоей памятью навсегда и будет жить в ней во всей своей полноте. И действительно, так и происходит. Между тем это далеко не важнейшее событие в жизни, поверьте. Это не то мгновение, когда умерла моя мать, не тот день, когда я женился, когда бросил работу учителя, чтобы ринуться в море журналистики, не та минута, когда за мной пришли немцы, и т. д. Как правило, это не был момент, «значимый» для моей судьбы. Это никогда не были мгновения, о которых следовало бы вспомнить, чтобы подытожить ход моей жизни или рассказать кому-нибудь о ее основных событиях. Минуты, которые я вновь и вновь переживаю во всей их полноте, хотя никто не сможет мне объяснить, что они означают.

И вот теперь мне объясняли, что у меня две памяти: истинная и ложная. Истинная память запечатлевает эти необъяснимые минуты. Ложная — та, которой я пользовался обычно, которой пользуемся мы все: я помню, что в тот день, когда я женился, шел дождь; помню, что пошел к невесте в грубых башмаках и свитере и нес в руке чемодан с костюмом для торжественной церемонии; помню, что за столом сидели дядя Альфред, Пьер и Мария-Луиза. Я помню, что, когда моя мать умерла, я вытирал ей лицо губкой, смоченной в одеколоне, а какой-то господин с балкона напротив заставлял свою внучку читать «Волка и ягненка». Все это я помню, но мне нужно на какой-то момент забыть обо всем этом, чтобы продолжать жить. А вот то мгновение, когда я как-то утром сорвал ветку калины на берегу реки Орж, мгновение, когда я посадил в банку жука, примостившись на корточках на песке в глубине парка, та минута, когда ночью я курил сигарету, наблюдая за работой станков, печатавших газету «Комба», та секунда, когда рука моя коснулась кроличьей шубы блондинки в коридоре типографии, — все эти мгновения, не будучи важными для хода моей дальнейшей судьбы, без малейшего усилия с моей стороны просыпаются во мне и снова засыпают; более того, они всегда будут жить в моей голове, в моем теле, в моих нервах, всегда будут готовы выплыть из глубин моего сознания — даже на пороге вечности.

Именно эти, а не другие воспоминания проходят перед нашими глазами в час смерти, и знаменитая память умирающих, «в один миг переживающих всю свою прежнюю жизнь», и является, по-видимому, проявлением нашей истинной памяти. Они вновь проживают то, что было прожито вне времени, прежде чем войти в вечность.

Между тем меня учили тому, что мы почти никогда не обладаем истинным сознанием, а подлинная память связана как раз с ним. Иногда, будто случайно, словно наперекор нам, истинное сознание выходит на поверхность. И сразу же мир становится весомым, обретает доселе незнакомый запах, вкус, и паша память запечатлевает все это. Вернее, следовало бы сказать, что в те редкие минуты, когда в нас просыпается истинное сознание, мы живем в вечности, ускользая от времени. И поэтому, когда мы испускаем последний вздох и наше сознание очищается от всего вторичного, перед нашим взором проходят эти единственно подлинные моменты, единственное наше достояние, приобретенное в течение всех прожитых дней и часов.

Теперь мне следовало понять, что наше истинное сознание пробуждается крайне редко, и всегда очень ненадолго, и обычный человек не распоряжается им по своему усмотрению. Теперь важно было попытаться овладеть способом перехода от обычного состояния к состоянию истинного сознания и постараться удержаться в этом состоянии как можно дольше. Но прежде следовало получить четкое и ясное определение истинного сознания, чего, как мне кажется, мне удалось достичь.

В ОБЩЕПРИНЯТОМ языке слово «сознание» почти всегда имеет смысл умственной активности, то есть является синонимом ума. Иногда это слово служит для выражения моральных качеств: «Г-н N — очень сознательный человек». Или предполагается, что сознание может быть чистым и нечистым, в зависимости от поступков и мыслей. Иногда различают «состояния сознания», имея в виду мысли, чувства, импульсы и ощущения.

Мы, ученики Гурджиева, уже узнали, что сознание — это не врожденное качество человека, но состояние, которое очень трудно обрести; оно совершенно не зависит от деятельности ума, моральных качеств и прочих психических проявлений. Различные «состояния сознания», движения ума, различия между добром и злом не имеют никакого отношения к состоянию «истинного сознания».

Так, психология является наукой о человеке, но при этом она не учитывает, достиг или не достиг человек состояния «истинного сознания». А для нас самым главным должно было быть изучение именно этого перехода к состоянию «истинного сознания». Вот почему мы не можем опираться на данные психологии. Изучение человека должно быть пересмотрено с учетом нового взгляда на эти вопросы.

Но что же такое состояние «истинного сознания»? Как раз здесь-то и начинается в собственном смысле опыт Гурджиева.

МНЕ говорили: возьмите часы и следите за минутной стрелкой, пытаясь сохранить при этом ощущение самого себя и сосредоточиться на мысли: «Я — Луи Повель, и в настоящий момент я здесь». Постарайтесь думать только об этом, следите за движениями минутной стрелки, продолжая сознавать, кто вы такой, каково ваше имя, ваше бытие и место, где вы находитесь».

Вначале все это показалось мне простым и даже немного смешным. Разумеется, я могу сохранять в памяти идею о том, что меня зовут Луи Повель и я нахожусь в данный момент именно здесь, наблюдая, как неторопливо движется минутная стрелка моих часов. Потом мне пришлось отдать себе отчет в том, что эта идея недолго остается во мне неподвижной, она начинает обретать тысячи форм и растекаться во всех направлениях, превращаясь в подвижное месиво, подобно предметам на картинах Сальвадора Дали. Кроме того, пришлось признать, что от меня требовалось удержать неподвижной не идею, но ощущение самого себя. От меня требовалось не только думать, что я существую, но и знать это, причем сие знание должно было иметь характер чего-то абсолютного. И я чувствовал: это возможно, этот опыт может принести мне что-то новое и важное. Но в то же время с известным трудом я понимал, что все происходит так, как если бы наша природа, которую активизируют подобные упражнения, отворачивалась от нас, старалась помешать появлению чего-то нового и важного. Я обнаруживал, что множество мыслей, ощущений, образов, ассоциаций идей, абсолютно чуждых предмету моих усилий, беспрестанно овладевают мною и мешают сосредоточиться. Кроме того, минутная стрелка требовала всего моего внимания, и, смотря на нее, я утрачивал ощущение самого себя. А иногда мое тело, судорога в ноге, бурчание в животе отрывали меня и от стрелки, и от себя самого. Иногда мне казалось, что я остановил это внутреннее кино, исключил внешний мир, но тогда я тут же замечал, что погрузился в подобие сна, где стрелка исчезла и где исчез я сам, а остались лишь смутные образы, ощущения, идеи, скрытые дымкой, как это бывает во сне, где все происходит вне связи с реальностью. Иногда, наконец, в какое-то мгновение я смотрел на стрелку и полностью, целиком ощущал себя. Но при этом я одновременно поздравлял себя с этим достижением. Мой интеллект, если можно так сказать, аплодировал этой победе и тем самым компрометировал себя. Наконец, раздосадованный и, главное, опустошенный, я пытался ускользнуть от этого опыта, ибо мне чудилось, будто я только что пережил самые трудные минуты моей жизни. Каким долгим мне все это показалось! На самом же деле прошло не более двух минут, и в течение этих двух минут истинное ощущение самого себя я испытал лишь в трех или четырех мгновенных озарениях.

Тогда мне приходилось допустить, что мы почти никогда не осознаем самих себя и не отдаем себе отчета в том, как трудно это осознание.

Состояние осознания, говорилось нам, это прежде всего состояние человека, который наконец узнал, что он почти никогда себя не осознает и который, таким образом, начинает понимать, что именно препятствует в нем самом тем усилиям, которые он предпринимает. Вникнув в это маленькое упражнение, вы можете сделать вывод, что человек способен, к примеру, читать какой-то труд, одобрять его, скучать, протестовать или восхищаться, ни на секунду при этом не осознавая самого себя, а потому толком не вникая ни во что из прочитанного. Его чтение — это как бы продолжение его собственных снов, и все это остается в потоке бессознательного. Ибо наше истинное сознание почти всегда полностью отсутствует в том, что мы делаем, думаем, желаем, воображаем. Я понял тогда, что невелика разница между состоянием, в котором мы находимся во сне, и нашим обычным бодрствованием, когда мы разговариваем, действуем и т. д. Наши сны становятся невидимыми, будто звезды при свете дня, но они существуют, и мы продолжаем жить под их влиянием. Вся разница в том, что после пробуждения мы более критически относимся к нашим чувствам; мысли тогда становятся более упорядоченными, действия — более управляемыми, восприятия, эмоции, желания приобретают большую живость, но это все равно еще не состояние «истинного сознания». Это не истинное пробуждение, но лишь состояние просыпания, в котором и разворачивается почти вся наша жизнь. Нас же учили, что возможно полное пробуждение, достижение состояния «истинного сознания». В таком состоянии, как я это смутно уловил во время упражнения с часами, я мог обрести объективное знание о работе моей мысли, о развертывании образов, идей, ощущений, чувств, желаний. В таком состоянии я мог прилагать реальные усилия, чтобы исследовать, время от времени прерывать и изменять это внутреннее движение.

Эти усилия, как мне объясняли, создавали во мне некую субстанцию. Сами по себе они не заканчивались тем или иным результатом. Но достаточно было их приложить, чтобы во мне появилась и аккумулировалась субстанция моего существа. Мне было сказано, что, если я обрету это «существо», мне удастся достичь «объективного знания». И тогда я получу возможность обрести совершенно объективное и абсолютное знание не только о себе, но и о других людях, вещах и мире в целом.

Потом нам предлагали множество других упражнений. Нас просили, например, сохранять днем — в определенные часы и как можно дольше — ощущение своей правой руки. Это может показаться смешным, но для нас это было совсем не так. Были люди, которые полагали, что Учение позволит им лишь развить свое внимание и тем самым поможет в повседневной жизни. Научившись ощущать правую руку в те моменты, когда ум привлекают другие объекты, я буду и дальше развивать внимание, а это мне поможет в учебе, в коммерции, взаимоотношениях с окружающими, в любви. Но — я подчеркиваю это — речь шла о работе совсем другого рода. «Обратить внимание» на свою руку — это еще не все. Чтобы почувствовать и познать ее всю, от плеча до кончиков ногтей, когда я еду в метро без четверти шесть, читаю газету, независимо от того, каковы в этот момент желания, радости и огорчения, мне нужно было добиться разрушения того, что я привык считать своей «личностью», — в этом-то и заключался весь смысл упражнения. Чтобы сохранить в себе ощущение правой руки, нужно отказаться от отождествления себя со статьей, которую читаешь, настроением, в котором находишься, с шумом, запахами, шорохами и разговорами, которые слышишь вокруг. Вскоре я понял, что постоянно отождествляю себя с окружающим, что я постоянно поглощен собственными ассоциациями идей, собственными ощущениями, чувствами, зрелищем окружающей жизни и т. д. Как только я поддаюсь всему этому, я теряю свою руку. И чтобы не потерять это ощущение, совершенно недостаточно сложить газету или вообразить, что ты один в темной и тихой комнате. Мне это было запрещено, ибо нужно научиться владеть этим ощущением в условиях повседневной жизни. А это значит, к примеру, сохранять его, когда бедра женщины прижимаются к твоим и будят в тебе желание, и я не отказываюсь от этого желания, но стараюсь и не отдаваться ему целиком ни на одно мгновение. Я держу его на расстоянии, и тогда оно является мне во всей своей обнаженности. То, что обычно способствует пробуждению подобного желания — образы, душевные переживания, физические ощущения, — все это сперва подавляется, а потом исчезает. Я пожертвовал этим желанием ради своей руки: я очистил его от всего, что им не являлось, а то, что действительно было им, стало для меня дополнительным средством для возвращения к себе, для лучшего владения собой. Так же происходит со статьей, которую я читаю, изображением, которое вижу, с моими настроениями, услышанными словами, афишами, мелькающими у меня перед глазами, и т. д. В усилии сохранить ощущение моей правой руки присутствует и усилие сохранить дистанцию как по отношению к внешнему миру, так и к самому себе, и благодаря этой дистанции я начинаю видеть объективно, что происходит во мне и вне меня. И то, что открылось моим глазам во всей своей истинной реальности, должно быть принесено мною в жертву.

В то же время это явно смехотворное усилие помогало рождению моего подлинного «Я», затмевающего множество малых «я», беспокойных, обуреваемых желаниями, постоянно стремящихся к чему-то. Во мне возникла некая субстанция, крошечное зернышко истинного существа.

С помощью множества подобных опытов мы поняли, что состояние нашего обычного бодрствования не является подлинным бодрствованием; в этих простых упражнениях (с часами, с правой рукой) — мы называли их «возвращением к самим себе» — нам открывались великие темы всех традиционных религиозных учений. Чтобы быть, нужно умереть для себя. Мы четко понимали: чтобы добиться, пусть на мгновение, осознания самого себя, чувства своего великого «Я», нужно отказаться от идентификации со всем тем, что мы называем нашей личностью. Мы познакомились с темой жертвоприношения, ибо увидели, что в отказе от самоотождествления (например, с сексуальным желанием) желание очищается от всего того, что им не является, и, таким образом, становится средством, благодаря которому может быть достигнуто состояние «истинного сознания». Я говорю о сексуальном влечении, но это приложимо и ко всему остальному, к любому нашему действию, впечатлению, поступку и т. д. Все нам дано, в нас и вне нас, как материал для жертвы, для того, чтобы обрести свое подлинное существо. В тот момент, когда мы жертвуем, мы очищаемся и творим. Мы творим и воссоздаем самих себя во всей своей чистоте. Если я говорю о женщине, которую я обнимаю, речь идет не о том, чтобы идентифицировать меня с моим желанием, или с ней самой, или со словами, которые я произношу, с моим поцелуем, но лишь о постоянном осознании собственного существа, которое продолжает быть в то время, как я желаю, говорю и обнимаю. Таким образом, жертвуя моим желанием, моими словами и моим поцелуем, я одновременно восстанавливаю их во всей первозданной чистоте. И тем самым призываю к истинному бытию и эту женщину. «Это я в глубине твоего сердца — я, единственная нота, такая чистая, такая трогательная», — говорит Донья Музыка своему возлюбленному (Клодель П. Атласная туфелька). Да, это ты, это благодаря тебе я слышу самого себя, который вздыхает, пробуждаясь. «Ты», — отвечает Вице-Король, и Донья Музыка просит: «Обещай, что ты никогда этого не забудешь. Не ставь преград между собою и мной, не мешай мне быть».

Когда я занимался этими упражнениями, мне случалось делать заметки, которые позже составили книгу, кажущуюся мне теперь довольно странной, под названием «Божьими тропами». Я считаю, что здесь можно процитировать некоторые фразы из нее.

«Он, т. е. человек, который ищет в направлении, указанном Гурджиевым, понимает, что люди и предметы служат лишь для того, чтобы подорвать его усилия, просочиться наружу, отвлечь его внимание и целиком рассеять его».

«Я не упоминаю здесь о несчастьях скученности и очаровании одиночества. Такой человек знает по собственному опыту, что независимо от того, один он или нет, ему приходится бороться с тем же соблазном отсутствия желаний, и даже в уединении пытаться перехитрить самого себя. В четырех стенах или на улице — это все равно беспрестанное искушение. Малейшее расслабление — и малые «я» начинают соблазнять его».

«Так, когда Паскаль заявляет, что несчастье человека происходит оттого, что он никогда не остается один в своем жилище, я думаю, что речь идет о тайных королевских покоях, где, подобно спящей красавице, пробуждается наша гордость тем, что мы существуем, а не о той комнате, где нас убаюкивают мысли, воспоминания, мечты, опустошающие нашу душу».

«Такой человек то и дело стремится ускользнуть из этих покоев, пленясь лицом женщины, встреченной на улице, бифштексом, который он ест, статьей из газеты, дождем. Он может быть увлечен и фильмом, прокручиваемым в его голове и в его сердце. Люди и вещи, активность его собственного ума, сердца и всех чувств кажутся ему подобием раскрытой пасти, постоянно что-то заглатывающей».

«Подобное видение идет, безусловно, против природы. Ведь природа это беспрестанное струение зла, т. е. повода для того, чтобы отсутствовать. И что может быть естественней желания воспользоваться этим поводом…»

«Для такого человека сверхъестественное — это само его существование. Оно всегда поставлено под угрозу и требует беспрестанных усилий по его защите, но те же усилия помогают существовать и миру. В борьбе, которую он ведет, отказываясь быть поглощенным, он превращает ту яму, куда проваливается размытая личность, в возвышенность, позволяющую ощутить постоянство и твердость его великого «Я». Таким образом, столкновение между людьми, вещами, различными движениями, на которые они его провоцируют, и его твердой волей остаться самим собой — порождает диалог двух миров».

«Как Атлант, он поддерживает жизнь людей и вещей, которые готовы упасть, едва он перестанет этому противостоять. Малейшая небрежность грозит ему небытием и тем самым угрожает небытием миру. Таким образом, видно, что для него является злом и порочностью».

«Быть — значит быть другим. И ему необходимо немедленно удалиться в одиночество, столкнуться со своей волей, ибо чем более активна его воля, тем насыщенней он живет и тем мощнее призывает к этому все сущее вокруг него».

В других, менее «литературных» терминах, можно сказать следующее.

Сознание, как его рассматривают философы и психологи, такое, как нам его предлагает увидеть наша человеческая природа, — это лишь иллюзия сознания. Мне кажется, что я совершенно естественно обладаю самосознанием, но, когда я смотрю на дерево, то, что я называю своим сознанием, осознает это дерево, однако не испытывает при этом естественной потребности осознать самое себя. Жан Поль Сартр говорит: «Сознание имеет представление о мире, не имея при этом представления о самом себе». Это справедливо по отношению к человеку, не сознающему себя, но мы перестаем удовлетворяться этими формами сознания, которыми вполне довольствуются г-н Сартр и современные философы-конформисты.

Мы узнали, что наше обычное сознание — это всего лишь одна из сторон сознания подлинного, лишь одна из его форм. Эмпирический опыт сознания, сознание как чисто «психологический» феномен, обретал смысл только при сопоставлении с трансцендентным сознанием, которым мы стремимся обладать. Сознание в собственном смысле, полагали мы, это сознание человека, который смотрит на дерево следующим образом: Я смотрю на себя, смотрящего, я напоминаю себе о том, что я смотрю и что объект моего внимания — совсем не дерево, но восприятие этого дерева, обретенное благодаря отречению от всех элементов моей личности, приведенных в движение этой картиной. И только здесь начинает брезжить мое подлинное сознание, рожденное усилиями, которые я прилагаю, чтобы его вызвать, и одновременно это дерево переходит от относительного существования к абсолютному, открывая мне свое истинное существо. Я уже не смотрю на это дерево, не изучаю его, я его знаю, мы рождаемся друг для друга.

Так целый мир говорит нам, как Донья Музыка Вице-Королю: «Не мешай мне быть». И при этом самоотречении то, что мы обычно называем нашим сознанием, должно быть принесено в жертву состоянию «истинного сознания», при этом мы обращаемся с молитвой любви к миру, и, произнося ее, мы сами переходим от иллюзорного существования к подлинному.

Мы узнаем, что человек, переходя от чисто психологического сознания относительно себя и мира к состоянию «истинного сознания», переходит также от состояния относительного знания к состоянию знания абсолютного, или, короче говоря, от «научного» знания к знанию подлинному.

Это хорошо показано моим другом Раймоном Абелио во фрагменте из неопубликованного текста, который он мне только что прислал. К нашим совместным усилиям, ради которых и был написан весь этот отрывок, к моему голосу он присоединяет свой и помогает мне таким образом дополнить мои воспоминания относительно опыта Гурджиева.

«Сколько я себя помню, — пишет он мне, — я всегда мог узнавать цвета — синий, красный, желтый, — мой глаз их видел, я всегда их подспудно ощущал. Разумеется, «мой глаз» не задавался вопросом о них, да и как бы он мог о них спрашивать? Его функция заключается в том, чтобы видеть, а не смотреть на себя видящего. Мой мозг сам был словно в спячке, он совсем не был оком глаза, но лишь обычным продолжением этого органа: И я просто говорил, почти не задумываясь: это красивый красный цвет, это блекло-зеленый, это — ярко-белый. Как-то раз, несколько лет назад, я прогуливался по виноградникам Воду аза, нависающим над обрывистыми берегами озера Леман и представляющим собой одно из красивейших мест на свете, столь прекрасное и обширное, что наше «Я» сперва растворяется в нем, а потом вдруг вновь воскресает и восхищается — это происходит внезапно и кажется удивительным. Охра крутого обрыва, голубое озеро, фиолетовые горы Савойи и, в глубине, сверкающие ледники Гран-Комбен, на которые я смотрел сотни раз. Но тут я впервые понял, что никогда их не видел, хотя жил там уже три месяца. И наверняка этот пейзаж с первого же мгновения хотел, чтобы я в нем растворился, но то, что ему во мне отвечало, было лишь смутным восторгом. Безусловно, «я» философа сильнее любого пейзажа. Острое чувство прекрасного — это только охват нашим «я» (оно при этом лишь укрепляется) того бесконечного расстояния, которое нас от него отделяет. Но в тот день я вдруг осознал, что этот пейзаж без меня ничто: «Это я тебя вижу, а ты видишь меня видящим тебя, и я, видя тебя, тебя создаю». Этот искренний крик души — крик Демиурга, когда он сотворял мир. Это не только конец «старого» мира, но и проецирование «нового». И действительно, в тот же момент мир был снова воссоздан. Я никогда не видел подобных красок. Они были во сто крат более насыщенные, чем прежде, со множеством оттенков, очень «живые». Я понял, что наконец-то обрел чувство цвета и девственную чистоту для его восприятия, что никогда доселе я не видел ни одной картины и не мог проникнуть в мир живописи.

Отныне я владел ключом от мира преображения, который является не таинственным потусторонним миром, но миром подлинным, тем, откуда «природа» нас изгнала. Все это, конечно, не имеет ничего общего с вниманием. Преображение всеобъемлюще, а внимание — нет. Преображение познает себя в бесспорной самодостаточности, внимание тяготеет к самодостаточности случайной. Разумеется, нельзя сказать, что внимание пусто. Оно алчно. Но алчность не есть полнота. Когда я возвращался в тот день в деревню, люди, которых я встречал, в основном были «внимательны» к своей работе. Тем не менее они показались мне сомнамбулами…

Русский философ Успенский в своих «Фрагментах неизвестного Учения» рассказывает об аналогичных опытах. Для него они служат основой любого мистического преображения. Именно это преображение касается мудрости йоги, когда та говорит о различении зрителя и зрелища. Это различение не естественно, но трансцендентально. Человек «естественный», если с ним говорят об этом состоянии, упрощает его и сводит к общему понятию внимания, от которого у него остается лишь пустая форма или формула: «Это я, который…» Но трансцендентальное «я», присутствующее в преображении, это не только грамматическая форма, но и содержание. Это не только единый синтаксический принцип, который можно использовать в умозрительном философском построении как в первом, так и в третьем лице, — это абсолютно свободный изначальный акт, которым захвачен сам человек и который сразу выходит за пределы критического знания, пережитого опыта… Не следует говорить о том, что подобный акт доступен любому, это не так: он зависит от определенного гностического уровня сознания, определенной аскезы, помогающей затронуть этот уровень, «расшатать» и очистить его от прежних образов мира».

КАК раз к такой аскезе мы и стремимся, чтобы достичь высшего уровня сознания. Мы учимся контролировать свои мысли, чувства, поступки и т. д. и таким образом обнаруживаем, какие из них были вредны или полезны для совершения того свободного, абсолютного и изначального акта, о котором говорит Абелио.

С помощью множества упражнений, которые я не стану здесь описывать, с помощью бесед, а также, разумеется, благодаря оккультным влияниям руководителей эзотерической «школы» мы научились побеждать в себе «естественные» препятствия, мешавшие нам достигнуть состояния «истинного сознания». Мы были вольны отныне преобразовывать наш внутренний дом, перемещать и устанавливать иерархию наших малых «я». Мы научились различать в себе главные функции человеческой машины: мысли, эмоции, инстинкты (вся внутренняя работа нашего организма), а также двигательную и сексуальную функции. Мы научились ставить на место, по отношению к этим «центрам», все наши поступки, настроения, ассоциации идей, желания, жесты и т. д. — все то, что мы прежде называли своей «личностью» и что нам теперь следовало рассматривать как машину, которую нужно было разобрать до мельчайших деталей и собрать снова так, чтобы она производила сознание. При этом должны были появиться другие функции, связанные с новыми состояниями, которых лишен обычный человек. Нам внушалось, что установка на изменение сознания — это всего лишь первая стадия эзотерической «работы». Мы должны были потратить многие годы, чтобы ее достичь, а может быть, нам предстояло умереть раньше, чем мы достигли бы ее, но в любом случае мы должны были знать, что этого еще не достаточно, чтобы человек полностью «осуществился».

Нашей целью было стать людьми, сильно отличающимися от обычных людей, достичь знания самих себя, осмыслить собственное положение на шкале возможных реализаций и обрести некий постоянный центр тяжести. Это выражение, часто употреблявшееся в «школе», означало для нас идею достижения внутреннего единства, подлинного сознания, постоянного «я» и твердой воли; иными словами, идея нашего развития должна была стать важнее любых других наших интересов. Тогда мы обрели бы в самих себе своего «ангела-хранителя» и поняли бы природу этого образа из катехизиса для маленьких детей.

Чем бы могло быть это состояние сознания, некоторое представление о котором мы теперь получили, став нашим постоянным состоянием? Какие удивительные трансформации произошли бы тогда в человеке? Какой духовной алхимии он научился бы? Какой ступени «со-рождения» и «со-знания» мог бы он достигнуть? Все это лишь едва приоткрывалось нам в некоторых определениях различных ступеней реализации, но я бы не сумел воспроизвести их здесь, не упростив, как запутался и упростил бы все деревенский священник, рассказывая о Серафимах, Херувимах и Престолах.

И все же, надеюсь, я сказал достаточно, чтобы дать понятие о том, каково было главное направление дела Гурджиева, какого плана была наша «работа» и к каким вершинам были устремлены наши души.

Я не без некоторого восхищения считал нашего учителя маленьким кузеном Люцифера.