1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Сам Петр Яковлевич, едва поставив окончательную дату под первым философическим письмом (1 декабря 1829 года), пожелал иметь читательское мнение о нем. Вероятно, его первым читателем оказался наиболее доступный по обстоятельствам жизни в эту пору, лечивший его знаменитый врач М. Я. Мудров, по словам биографа, уже к началу Отечественной войны бывший «первым медицинским светилом в Москве».

Один из виднейших представителей русской терапевтической школы, с 1819 года директор Клинического института при Московском университете, Мудров внедрял в сознание студентов принципы глубинного изучения и лечения больных с учетом важнейшего значения духовно-нравственных и социально-психологических факторов.

Мудров был глубоко благочестивым и добрым человеком, хотя, говорят, и тщеславился своими работами и званием. Жалея многочисленных бедных пациентов, с богатых, однако, брал изрядные суммы.

Трудно сказать, как складывались в финансовом смысле отношения Мудрова с Чаадаевым. Скорее всего первый оказывал приятельскую услугу второму, с которым мог познакомиться еще в довоенные университетские годы через семейство братьев Тургеневых.

И конечно же, когда страдающий Чаадаев чувствовал себя совсем худо, он обращался за помощью к старому знакомому, который превосходил его по возрасту почти на двадцать лет и которого он особо выделял среди допускаемых в свое одиночество врачей. Знаменитый доктор оказался внимательным слушателем, старавшимся вникать в задушевные идеи своего пациента. В долгие вечера, когда Чаадаев никого, кроме брата и врачей, не допускал к себе, они проводили часы напролет в философических разговорах, в которых больной разворачивал перед умственным взором врача глобальные картины мировой истории, зачитывал отрывки из соответствующих сочинений, рекомендовал и давал книги, необходимые для лучшего понимания его мыслей. «Буду у вас, мой просвещенный друг и истинный благодетель, — писал ему Мудров, готовясь к очередному визиту. — Всегда радостно мне слушать вашу умную беседу…»

Неудивительно, что именно его Петр Яковлевич познакомил в первую очередь со своим отличавшимся «оригинальной резкостью» произведением. Видимо, многое в нем казалось читателю, чья религиозность носила конкретный и непосредственный характер, странным и непонятным. Но он глубоко чтил обширный ум и добродетельные устремления автора и видел в его необычной логике проявление этих качеств. Не зная, что по существу ответить больному, врач наконец пишет ему в январе 1830 года: «Милостивый государь, Петр Яковлевич, с большим прискорбием расстался с Вашим сочинением, хотел было выписочки сделать. Но опасаюсь Вас, моего почтеннейшего благодетеля, оскорблять долгим непослушанием. Но не я виноват, да и не Вы. Виновато сочинение. Ибо хорошо, ново, справедливо, поучительно, учено, благочестиво, а благочестие ко всему полезно…»

Чаадаев вынужден довольствоваться чисто оценочной реакцией со стороны профессора медицины, хотя, по всей вероятности, рассчитывал на более предметное понимание. Не находит он удовлетворяющего отклика своим идеям и у другого приятеля, Михаила Александровича Салтыкова, с которым он, как мы помним, первого мая пробовал у Арсеньевых в Сокольниках «рассольник с рубцами» и с которым два года назад познакомился благодаря Надежде Николаевне Шереметевой в тяжелых для себя, опять-таки связанных с болезнью обстоятельствах.

Но вначале нужно сказать о Надежде Николаевне, которая до самой смерти в 1850 году будет по-своему любить и жалеть Петра Яковлевича. H. H. Шереметева, урожденная Тютчева (родная тетка поэта), мать жены Якушкина, своеобразно выделялась в московском обществе. Выразительную характеристику этой «доброй, умной, но странной», по словам современника, женщине дал ее внук, сын декабриста Евгений: «Бабушка Надежда Николаевна была человек довольно оригинальный. Маленького роста, с совершенно белыми волосами, картавая старушка, — она всегда была одета в черный капот, только причащалась и в светлое воскресенье была в белом тоже капоте. Волосы у нее были острижены в кружок… Она не получила хорошего образования и даже по-французски говорила плохо, но у нее был природный ум, и между друзьями своими она считала Жуковского, Гоголя, Киреевских и Аксаковых. С первыми двумя она была в постоянной переписке. Набожная до чрезвычайности, она соблюдала все постные дни, никогда не пропускала ни одной службы и читала книги только религиозного содержания. Она была очень добра, готова была объехать весь город, чтобы похлопотать о нуждающемся, хотя и малоизвестном человеке, но о сделанном ею добре она никогда не говорила ни слова…»

«Любить вас всегда есть время, и поверьте мне, что люблю вас всем сердцем за вас самих и ваше несчастие…» — говорил ей Жуковский, имея в виду ее зятя, сосланного в нерчинские рудники. Вместе с дочерью и двумя ее малолетними детьми она провожала бричку со следовавшими в Сибирь декабристами из Ярославля.

Еще когда Чаадаев завершал заграничное путешествие, Шереметева хлопотала насчет смягчения возможных мер его наказания. Когда же он стал иногда посещать ее после переезда из Алексеевского в Москву, она с болью в сердце наблюдала за его болезненным состоянием и решила познакомить Петра Яковлевича с М. А. Салтыковым. В очередном послании (ее неопубликованные письма к ссыльному декабристу хранятся в архиве Якушкиных) Надежда Николаевна несколько сумбурно писала зятю о его друге: «С ним стал нянчиться Михаил Александрович Салтыков. Сколько нянчился — пересказать невозможно. Когда он года два никого, решительно никого не видал, кроме брата, заперев двери… в такой ипохондрии, что ничего говорить не желает, даже самой пустой книги не понимает, и уже тут он рад был кого-нибудь видеть, лишь бы не быть одному. Я ему советовала с Михаилом Александровичем познакомиться, в твердом быв уверении, что тот его не оставит. И Михаил Александрович именно как с маленьким ребенком нянчился и выводить его начал в свет, уже Петр Яковлевич всякий день непременно бывал у Михаила Александровича. Нынче два или три месяца не бывает…»

Салтыков рос в вольтерьянской среде, воспитывался в первом кадетском корпусе при графе Ангальте, служил затем при князе Потемкине, а в год рождения Чаадаева уже имел звание полковника. «Замечательный умом и основательным образованием, — характеризовал его в своих мемуарах Д. Н. Свербеев, — не бывав никогда за границей, он превосходно владел французским языком, усвоил себе всех французских классиков, публицистов и философов, сам разделял мнения энциклопедистов и, приехав в первый раз в Париж, до книгам и по планам так уже знал все подробности этого города, что изумлял этим французов. Салтыков, одним словом, был типом знатного и просвещенного русского, образовавшегося на французской литературе, с тем только различием, что он превосходно знал и русский язык».

Желая попасть в дипломаты, Михаил Александрович долго оставался не у дел в Петербурге. И лишь в 1828 году покинул его, став сенатором в московском департаменте. Салтыков посещал собрания в салоне у А. П. Елагиной, матери Киреевских, общался и с другими представителями московской интеллигенции, но ранее и теснее всех сблизился с Чаадаевым.

Петр Яковлевич обрушивает на старого аристократа всю тяжесть своей тревоги и отчаяния: то говорит о близящейся смерти и пытается завещать ему оставляемые права и имущество; то собирается навеки заточить себя в монастыре (кстати, Достоевский в планах «Жития великого грешника» помещает Чаадаева именно в монастырь). А Михаил Александрович советует ему не искушать провидения и не заглядывать в будущее, тайны которого людям знать не дано; к тому же малодушие и мрачные предчувствия, более иллюзорные, нежели реальные, только усиливают физические и нравственные недомогания Петра Яковлевича. Не ограничиваясь моральной поддержкой, Салтыков постоянно навещает его, исполняет различные поручения, сносится с врачами и родственниками и, конечно же, посвящается в метафизику всеединства и «царства божия» на земле.

Петра Яковлевича одолевает сильный соблазн обратить в свою веру «вольтерьянца» и поклонника французских энциклопедистов. И делает он это, видимо, с большим нажимом, используя разные средства. «Проповедуйте и патронируйте, если это ваше призвание, — пишет ему в 1830 году «ученик», недовольный его «ораторскими» приемами, — но не требуйте от своих друзей принимать ваши идеи и логику по единственному вашему предписанию. Какое у вас право исключать из их языка, вплоть до отдельных выражений, то, что вы исключили из вашего собственного словаря? Для чего необходимо всегда соединять в ваших беседах горечь и насмешку… сарказм и осмеивание?.. Как примирить благородство характера и мягкость вашего естества с едкостью в ваших речах, чуть только разговор переходит на иные вещи, нежели суп и рагу? Проповедуют ли мудрость с молнией в руках?.. Я вас призываю для блага той истины, хранителем которой вы себя считаете и которая светит самым живым блеском в ваших добродетелях и в вашей доктрине, прислушаться более к вдохновениям вашего сердца, а не воображения. Вы уважите самолюбие своих друзей и не будете заставлять их избегать ваших бесед…»

Постепенно Салтыков начинает осознавать дружбу с Чаадаевым как «почетный гнет», когда со стороны последнего проявляется диктатура власти, фантазии и непостоянства, а от него требуются лишь снисходительность, покорность и многочисленные свидетельства восхищения «учителем». Ему кажется, что «молодой мудрец» чрезмерно подчеркивает свое превосходство над стариком, пытавшимся было, но не сумевшим приноровиться к подобным отношениям. «Причудливые комбинации Природы», как он называл противоречия в характере Чаадаева, домогают его не только через «зуд проповеди», но и через бытовые претензии и эгоистическую беспечность: «Вы, хозяин своего времени, освобождаетесь от собственных обязанностей и переносите их на меня. Употребляйте его иногда на предметы, которые не входят в вашу так называемую миссию и ставят вас в отношение с презренными интересами, с нами, обычными людьми, не способными возвыситься, как вы… И в дружбе, и в философии вы проповедуете учение, созданное для небольшого числа избранных. Ваши чувства и идеи новы для меня и превосходят мое слабое разумение…»

Процитированное из неопубликованных эпистолярных материалов письмо Салтыкова 1830 года говорит о своеобразной двойственности тогдашнего положения Петра Яковлевича, который распространяет излюбленные идеи и не находит желанного отклика на них, спасается от эгоизма, и не преодолевает его, стремится на люди и избегает их. Надо заметить также, что терпение Михаила Александровича не так уж трудно было нарушить, посколько сам он страдал загнанным глубоко внутрь самолюбием и неизжитой ипохондрией. Они часто ссорятся и мирятся, но вскоре станут встречаться все реже.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.