Переписка друзей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Переписка друзей

«Боюсь графини Фикельмон. Она удержит тебя в Петербурге. Говорят, что у Канкрина ты при особых поручениях и настоящая твоя служба при ней», – писал Пушкин 2 мая 1830 года своему другу П. А. Вяземскому.

Долли Фикельмон была приятельницей обоих поэтов. Ее отношениям с Пушкиным посвящен следующий очерк.

Чтобы жизнеописание Пушкина было как можно полнее, в некоторых случаях небезынтересно выяснить и то, как его друзья относились друг к другу. Я думаю, что, в частности, это можно сказать о Долли и князе Вяземском.

Петр Андреевич Вяземский – большой талантливый поэт, литератор и мемуарист. Облик Дарьи Федоровны Фикельмон до конца еще не ясен, но несомненно одно – она была женщиной во многих отношениях незаурядной.

О взаимоотношениях Вяземского и Долли известно немало – частые упоминания о Фикельмон мы встречаем в письмах Петра Андреевича; есть они в его переписке с А. И. Тургеневым, в «Старой записной книжке»[194]. Многократно перепечатывалось блестящее описание петербургского салона Фикельмон-Хитрово, данное в свое время Вяземским[195].

В свою очередь, отзывы Долли о ее приятеле имеются в отрывках из дневника, опубликованных А. В. Флоровским, к сожалению, в труднодоступном для советских читателей ежегоднике[196].

В книге итальянской исследовательницы Н. Каухчишвили, которую я уже неоднократно цитировал, помимо почти полного текста дневника Д. Ф. Фикельмон за 1829–1831 годы, имеется специальная глава, посвященная ее отношениям с П. А. Вяземским.

Непосредственные эпистолярные беседы Фикельмон и Вяземского до сих пор были известны очень мало. Более восьмидесяти лет назад сын Вяземского, Павел Петрович, опубликовал в своей большой работе о Пушкине[197] отрывки из двух писем Долли к своему отцу, в которых упоминалось о поэте. Эти переведенные с французского тексты уже десятки лет цитируются во всех биографиях поэта, но, насколько мне известно, за исключением одного вновь опубликованного письма[198] переводы не были сверены с подлинниками. Не были изучены и другие письма графини к Вяземскому, хранившиеся в Остафьевском архиве, который включен в настоящее время в Центральный государственный архив литературы и искусства (ЦГАЛИ).

Что касается писем П. А. Вяземского к Долли, то в отечественных источниках они не публиковались. Имелось лишь в сочинениях Петра Андреевича несколько упоминаний об отсылке его писем Фикельмон[199].

В 1961 году Сильвия Островская (Sylvie Ostrovska) опубликовала в чешском переводе несколько выдержек из обнаруженных ею в архиве Фикельмонов французских писем Вяземского к Дарье Федоровне[200]. Находка была упомянута в советской печати, но дальнейшего освещения не получила.

В настоящее время малоизвестную «переписку друзей» можно значительно пополнить. Из ЦГАЛИ я получил отличные фотокопии всех хранящихся там писем Д. Ф. Фикельмон и ее родных к П. А. Вяземскому. Я смог таким образом ознакомиться со следующими эпистолярными документами:

1. Писем графини Д. Ф. Фикельмон к князю П. А. Вяземскому – 14.

2. Ее записок к нему же – 67.

3. Письмо и записка графини Д. Ф. Фикельмон к княгине В. Ф. Вяземской – 2.

4. Записка графини Д. Ф. Фикельмон к ее матери Е. М. Хитрово – 1.

5. Писем Е. М. Хитрово к князю П. А. Вяземскому – 2.

6. Писем графа Ш.-Л. Фикельмона к князю П. А. Вяземскому – 5.

7. Записка графини Е. Ф. Тизенгаузен к князю П. А. Вяземскому – 1.

Всего 92 отправления.

Кроме того, к одной из записок графини приложен подробный план романа (canevas d’un roman), который Д. Ф. Фикельмон составила для Вяземского. Все отправления на французском языке.

Судя по тому, что наряду с длинными содержательными письмами Долли сохранились и совершенно незначительные ее записки из нескольких слов, можно думать, что Вяземский сберег решительно все, что когда-либо ему написала Долли Фикельмон.

Благодаря любезному содействию Сильвии Островской я получил из Государственного архивного управления Чехословакии хороший микрофильм шести писем Вяземского, хранящихся в Дечине. Все они относятся к 1830–1831 гг.[201]. Эти письма, несомненно, составляют лишь часть переписки Вяземского с Долли. В ее ответах упоминается о ряде писем князя, которые остаются неизвестными[202]. На некоторые из записок Дарьи Федоровны Вяземский, несомненно, также отвечал, но этих отправлений мы не знаем.

Полученные мною из ЧССР материалы заслуживали бы, как мне думается, научного издания с приведением французского текста писем и соответствующими комментариями. Н. Каухчишвили в своей книге опубликовала полностью французский текст 9 писем Д. Ф. Фикельмон к Вяземскому, хранящихся в ЦГАЛИ, и 6 писем князя из архива Дечина. В обширной вводной статье «Дарья Федоровна Фикельмон-Тизенгаузен» на итальянском языке исследовательница подробно прокомментировала многие отрывки из писем.

Я сверил установленную мною по фотокопиям транскрипцию писем с текстом Каухчишвили. Расхождений почти не оказалось, так как почерки обоих корреспондентов (в особенности Вяземского) при наличии некоторого навыка читаются легко.

Многочисленные записки Д. Фикельмон, а также письма ее мужа, матери и сестры исследовательница не изучала. Зато в своей вводной статье она широко использовала источник, до сего времени остававшийся совершенно неизвестным в печати, – переписку супругов Фикельмон, хранящуюся в Дечине[203], и отчасти – донесения графа Шарля-Луи канцлеру Меттерниху.

В этом очерке я могу привести лишь ряд отрывков из писем Фикельмон и Вяземского с самыми необходимыми пояснениями.

Из двух главных участников «переписки друзей» Долли я охарактеризовал в предыдущем очерке.

Нет, конечно, необходимости пересказывать здесь историю долгой жизни Петра Андреевича Вяземского (1792–1878). Сейчас нас интересует главным образом его духовный облик в те годы, когда Вяземский одновременно знал Пушкина и Долли Фикельмон, то есть в 1829–1837 годах.

Потомок удельных князей, «Рюрикович», он родился в богатой помещичьей семье, но еще в ранней молодости сильно расстроил свое состояние благодаря большим карточным проигрышам. У него тем не менее оставалось подмосковное имение Остафьево с прекрасным особняком, который сохранился до наших дней, и суконная фабрика, ранее убыточная, но в начале тридцатых годов XIX века уже дававшая доход. Было у него имение и в Саратовской губернии, был в Москве дом в Большом Чернышевском переулке.

Тем не менее в эти же годы, по существу, семья Вяземских с трудом сводила концы с концами. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть, например, письмо Петра Андреевича к жене из Петербурга от 8 мая 1830 года, где сообщение о затрате 800 рублей на карету соседствует с просьбой пересмотреть «все летние панталоны», чтобы выбрать те, «которые могут быть представительны»[204]. Средств у Вяземского было, конечно, много больше, чем у Пушкина, но обоим поэтам приходилось жить не по средствам…

Девятнадцати лет Петр Андреевич женился на красивой и умной княжне Вере Федоровне Гагариной, которая была на два года старше его. Несмотря на свои многочисленные увлечения Вяземский дружно прожил с ней всю свою долгую и нелегкую жизнь[205].

Еще до начала переписки с Д. Ф. Фикельмон Петра Андреевича и его жену постиг ряд семейных несчастий. Одного за другим они потеряли четверых сыновей – Андрея и Дмитрия в очень раннем возрасте; в 1825 году скончался на седьмом году Николай, в начале следующего года умер трехлетний Петр. 10 мая 1826 года Вяземский писал Пушкину: «…Потом мы опять имели несчастие лишиться сына трехлетнего. Из пяти сыновей остается один. Тут замолчишь по-неволе»[206].

Те же несчастья продолжались и позже, как при жизни Пушкина, так и после его смерти. В 1835 году скончалась в Риме от чахотки семнадцатилетняя Полина (Прасковья) – Пашенька Вяземская[207]. В 1840 году умерла от той же болезни ее восемнадцатилетняя сестра Надежда. Мария Петровна Вяземская, в замужестве Валуева (1813–1849) тоже прожила всего 36 лет (умерла от холеры). Из восьми детей только один Павел Петрович (1820–1888) пережил отца.

Фикельмон, надо сказать, ближе всего знала Вяземского в тот период его жизни, когда горе, вызванное смертями младших детей, видимо, уже утихло (он очень редко упоминает о них в письмах к жене), а здоровье Полины и Надежды еще не вызывало серьезных опасений. Жизнерадостный от природы Вяземский, как мы увидим, казался порой друзьям-женщинам значительно моложе своих уже не очень молодых лет – не забудем, что он был на семь лет старше Пушкина. Долли Фикельмон познакомилась с Вяземским в трудное для него время, трудное во многих отношениях. О постоянных материальных затруднениях семьи я уже упоминал, но у Петра Андреевича были тогда и другие тяготы – более глубокие и морально тяжелые…

В молодости его политические убеждения были чрезвычайно радикальными. Хотя широко известный рассказ о том, что вечером 14 декабря 1825 года Вяземский встретился с Пущиным и принял от него на сохранение портфель с политически опасными бумагами, оказался легендой, но близость Петра Андреевича к декабристам не подлежит сомнению. Н. Кутанов (С. Н. Дурылин) не без основания назвал его «декабристом без декабря»[208].

Надо, однако, сказать, что еще задолго до 1825 года резко оппозиционные настроения, которые привели его друзей на Сенатскую площадь, у Вяземского приняли другую форму. Его близость к декабристам была скорее личной, чем политической. В русскую революцию он не верил и от участия в конспиративных организациях отказался, – отказался не из-за трусости – доброволец Отечественной войны, участник Бородинского боя, Петр Андреевич был человеком большого гражданского мужества.

Для его отношения к революции характерно письмо Вяземского к Н. И. Тургеневу от 27 марта 1820 года: «Я за Гишпанию рад, но, с другой стороны, боюсь, чтобы соблазнительный пример Гишпанской армии не ввел бы в грех кого-нибудь из наших. У нас, что ни затей без содействия самой власти, – все будет Пугачевщина»[209].

Однако, отвергая революционный путь преобразования российской действительности, Вяземский в то же время искренне ненавидел отечественную реакцию. В конце царствования Александра I, потеряв веру в мнимоконституционные намерения царя, он резко разошелся с правительственными кругами. Его пребывание в Варшаве, где Вяземский с 1817 года состоял на службе при императорском комиссаре Н. Н. Новосильцеве, было признано нежелательным. В апреле 1821 года Новосильцев сообщил своему подчиненному, что по приказанию царя ему воспрещается вернуться к месту службы. Оскорбленный этим, Вяземский подал прошение об отставке из камер-юнкеров. В июле того же года он был вовсе уволен от службы и поселился в Москве. Прямым преследованиям он не подвергался, но Александр I, а затем и Николай I не сомневались в антиправительственном образе мыслей опального князя. Николай I сказал по поводу неучастия Вяземского в декабрьском восстании, что «отсутствие имени его в этом деле доказывает, что он был умнее и осторожнее других».

Опальное положение Вяземского продолжалось целых девять лет. В 1828 году оно осложнилось клеветническим доносом на якобы непристойное поведение Петра Андреевича. От имени царя московскому генерал-губернатору Д. В. Голицыну было приказано: «…внушить князю Вяземскому, что правительство оставляет собственно поведение его дотоле, доколе предосудительность оного не послужит к соблазну других молодых людей и не вовлечет их в пороки. В сем же последнем случае приняты будут необходимые меры строгости к укрощению его безнравственной жизни»[210].

Это «высочайшее» оскорбление было тем более обидным, что непосредственным поводом к нему послужил донос о том, что Вяземский намерен издавать под чужим именем некую «Утреннюю газету», о которой он не имел никакого понятия[211].

Петр Андреевич воспринял официальное бесчестие болезненно. В письме к Д. В. Голицыну он заявил: «…если я не добьюсь почетного оправдания <…> мне останется лишь покинуть родину с риском скомпрометировать этим поступком будущее моих друзей»[212]. По-видимому, Вяземский собирался покинуть Россию легально. Его мать была ирландкой, и он обратился с просьбой к жившему в это время за границей А. И. Тургеневу разузнать о своих ирландских родственниках. Однако от мысли об эмиграции Вяземский, по всему судя, вскоре отказался. У него была семья и хронически не хватало денег. Кроме того, убежденный враг реакции, оппозиционер по натуре, он, употребляя английское парламентское выражение, принадлежал к «оппозиции его величества». Как мы видели, в русскую революцию он не верил, крестьянского бунта боялся. Скрепя сердце Вяземский пошел по пути примирения с царем и правительством – считал, что иного выхода у него нет.

В течение декабря 1828 года – января 1829 года он составил свою «Исповедь» – обширный документ, который впоследствии Вяземский назвал в печати «Записка о князе Вяземском, им самим составленная». Написана она с большим достоинством, но все же эта записка являлась тягостным для автора актом раскаяния в некоторых своих ошибках.

«Исповедь» была в феврале 1829 года отослана Жуковскому в Петербург и через Бенкендорфа представлена Николаю I. Первоначально она не удовлетворила царя. От Вяземского потребовали еще извиниться перед великим князем Константином Павловичем, к которому он в свое время в Варшаве якобы отнесся без должного уважения. Пришлось пойти и на это…

Больше года тянулась тяжелая и обидная для Петра Андреевича волокита. Наконец 18 апреля 1830 года по повелению Николая I он был назначен чиновником по особым поручениям при министре финансов Канкрине, хотя сам выражал желание служить по министерству народного просвещения. Через год (5 августа 1831 года) Вяземский получил звание камергера двора его величества, а 21 октября 1832 года был назначен вице-директором департамента внешней торговли. Царь, по-видимому, был доволен тем, что на строптивого Рюриковича удалось надеть прочный государственный хомут. Я остановился подробнее на этом морально тяжелом для Вяземского переходном периоде, так как он совпал с началом его знакомства с Долли Фикельмон.

Петр Андреевич приехал устраивать свои дела в Петербург 28 февраля 1830 года. Его семья более года по-прежнему оставалась в Москве. 14 марта у своей приятельницы Елизаветы Михайловны Хитрово он впервые встретился с ее дочерью. В ближайшие дни Вяземский, несомненно, побывал, как это было принято, с визитом в австрийском посольстве, а 27 марта он уже пишет жене: «Я сегодня обедал с нею [Е. М. Хитрово] у Фикельмон, которые мне очень нравятся. Муж и жена учтивы, ласковы до крайности, и дом их по мне здесь наиприятнейший»[213].

Спустя шесть недель Вяземский, по всему судя, уже близкий знакомый Долли. 26 апреля, упомянув о том, что Е. М. Хитрово, «предобрая и превнимательная, ссужает меня книгами и газетами и всегда рада оказать услугу», – он продолжает: «То же и посланница, с которою мне ловко и коротко, как будто мы век вековали вместе. Вообще петербургские дамы так холодны, так чопорны, что, право, не нарадуешься, когда найдешь на них непохожих. А к тому же посланница и красавица и одна из царствующих дам в здешнем обществе и по моде, и по месту, и по дому, следовательно, простодушие ее еще более имеет цены»[214].

Итак, наблюдательный Вяземский быстро заметил, что «посланница» во многом отличается от петербургских дам, отличается в выгодную сторону. Думаю, однако, что он ошибался, приписывая Долли «простодушие», которого у этой духовно сложной женщины не было. Было не «простодушие», а великолепная простота, которая далеко не всем дается…

В 1830 году Вяземский вел дневник, который начинается 26 мая[215]. Из него мы видим, что в июне[216] Петр Андреевич был частым гостем семьи Фикельмон-Хитрово. В дневнике отмечено за месяц шесть посещений, но из позднейшей переписки Вяземского с Дарьей Федоровной явствует, что до отъезда в Москву он был неизменным гостем Фикельмонов во все их приемные дни – три раза в неделю.

Посмотрим теперь, что говорит в начале знакомства с Вяземским сама Фикельмон в своем дневнике, выдержки из которого были опубликованы А. В. Флоровским, а почти полный текст записей 1829–1831 гг. – Ниной Каухчишвили.

18 марта 1830 года Дарья Федоровна записывает: «Познакомилась с князем Вяземским – он поэт, светский человек, волокита (homme ? bonnes fortunes), некрасивый, остроумный и любезный». 29 марта она снова отмечает, что «князь Вяземский, которого я теперь часто вижу, очень любезен; он говорит умно, приятно и легко, но он так некрасив». 30 апреля Долли записывает: «Мы продолжаем часто видеть князя Вяземского, знакомство с ним очень приятно, так как он умный (и образованный) человек (без всякого педантизма и писательских претензий)»[217].

В одном из писем к жене (14 марта 1830 года) Петр Андреевич упоминает о том, что Е. М. Хитрово «пописывает ко мне утренние цидулочки».

Почти семьдесят таких же записок и записочек, полученных в разное время Вяземским от Долли, сохранились в Остафьевском архиве. На фотокопиях видно, что обычно они заклеивались, как было принято, облатками. Невольно вспоминается, как у Татьяны:

Письмо дрожит в ее руке;

Облатка розовая сохнет

На воспаленном языке.

Но большинство «цидулочек» Д. Ф. Фикельмон важных вестей не содержит, и запечатывала она их, можно думать, не волнуясь и не давая высохнуть облатке…

Итак, знакомство завязалось, переписка началась, но, прежде чем перейти к ее содержанию, мне кажется полезным привести хронологическую схему знакомства и переписки князя Вяземского и Долли Фикельмон – это избавит нас от неизбежных иначе повторений.

Как уже было упомянуто, знакомство состоялось 14 марта 1830 года. 10 августа Вяземский уехал в длительную служебную командировку в Москву. До этого – тем же летом 1830 года – он ездил в Ревель и провел там около трех недель. Таким образом, первый период непосредственного общения продолжался четыре с небольшим месяца. Петр Андреевич отсутствовал в Петербурге 16 месяцев (он вернулся в столицу около 25 декабря 1831 года). К этому времени относятся 8 из 14 писем Долли.

До переезда княгини Веры Федоровны с детьми в Петербург на постоянное место жительства (около 15 октября 1832 года) Вяземский снова жил в столице на положении «соломенного вдовца» в течение десяти месяцев.

По-видимому, пока он оставался в Петербурге без семьи, графиня Долли, не связанная в этом отношении светскими условностями, писала своему приятелю два-три раза в месяц. До сих пор мне удалось более или менее точно датировать по содержанию 25 из ее 67 записок (все они без дат). Из них 14 (56 процентов) относятся к 1830 и 1832 годам. С некоторой вероятностью можно поэтому считать, что всего за 17 месяцев пребывания в столице без семьи Вяземский должен был получить около 40 записок.

С прибытием В. Ф. Вяземской в Петербург начинается третий период знакомства, который закончился с отъездом Д. Фикельмон за границу.

Зимой 1837/38 года приступы невралгии, которой Дарья Федоровна страдала уже в течение двух лет, настолько усилились, что, по совету врачей, в мае 1838 года она, как уже сказано, отправилась лечиться за границу и больше в Россию не возвращалась. «Знакомство домами» продолжалось, таким образом, более пяти лет, но с неоднократными и длительными перерывами.

В 1833 году Д. Ф. Фикельмон дважды ездила в Дерпт. В 1834–1835 гг. Вяземские провели девять месяцев за границей – с 11 августа 1834 до 16 (?) мая 1835 года. Осенью 1835 года Петр Андреевич снова уехал на два с половиной месяца в Германию. Тогда же (в сентябре и октябре) Фикельмоны вместе с дочерью побывали в Теплице, где присутствовали при свидании Николая I с союзниками.

Можно поэтому считать, что период «знакомства домами» фактически вряд ли продолжался более трех лет.

После отъезда Дарьи Федоровны за границу друзья первое время изредка переписывались. Сохранились очень интересные и содержательные письма графини Долли к Вяземскому от 26 июля 1838 года из Баден-Бадена и от 7 января 1839 года из Рима.

Четвертый период непосредственного общения Д. Ф. Фикельмон с П. А. Вяземским был очень краток. Летом 1852 года Вяземский вместе с женой провели (по-видимому, дважды) несколько дней в Теплице. Это было последнее свидание друзей.

Их «очное» знакомство продолжалось, по моему подсчету, в общем, несколько более четырех лет, а переписка (с очень большими перерывами) – 22 года.

К огорчению исследователей, Д. Ф. Фикельмон, аккуратно и точно датируя письма, посылаемые по почте или с оказией, в записках чаще всего указывала лишь день недели, много реже – число и месяц, а года не проставила ни в одной из них. Датировка записок, с которых мы и начинаем обзор переписки друзей, поэтому нередко трудна, а зачастую и совершенно невозможна.

В виде примера приведу текст двух записок Долли, несомненно относящихся к первым месяцам знакомства:

«Вы принадлежите к числу тех, которые оплакивают отъезд М-mе Мейендорф; хотите вы еще раз ненадолго повидать ее у меня сегодня вечером? В таком случае приходите после 10 часов, и ваши старые друзья этим тоже воспользуются».

Баронесса Елизавета Васильевна Мейендорф, с которой мы еще встретимся в следующем очерке, уехала вместе с мужем из Петербурга в последних числах апреля 1830 года[218], т. е. примерно через шесть недель после начала знакомства Вяземского с Фикельмон. Мы снова убеждаемся в том, что за этот короткий срок князь, видимо, стал уже «своим человеком» в доме Фикельмон. О том же говорит и подпись «Долли Фикельмон». Супруга посла, несомненно, видела в Вяземском прежде всего человека своего круга, а не чиновника по особым поручениям при министре финансов.

Еще более интимна другая записка:

«Прочту Шенье внимательно и с удовольствием.

Вот ваш портрет – не знаю, вполне ли он похож; я вас недостаточно знаю; но мне непонятно, почему вы пренебрежительно относитесь к доброму лицу?

Доброе лицо внушает доверие и дружбу – и мне кажется, что это очень приятно.

Д.».

Это послание можно датировать первыми месяцами знакомства («я вас недостаточно знаю») до отъезда Вяземского в Москву (10 августа 1830 года). Подпись в виде одной начальной буквы уменьшительного имени говорит об очень коротких дружеских отношениях. Большинство записок графини подписано «Долли».

Вяземский, несомненно, сберег набросанный Дарьей Федоровной карандашный (?) портрет. Возможно, что он и сейчас хранится в Остафьевском архиве.

Очень любопытна следующая записка, относящаяся к более позднему времени:

«Вот Temps, дорогой Вяземский – как ваша нога? Екатерина чувствует себя довольно хорошо и не утомлена после вчерашнего. Я говею и оплакиваю свои грехи, это значит, что до понедельника я не принадлежу здешнему миру. Но, в качестве доброго соседа, вы всегда можете постучаться в мою дверь, – быть может, она для вас и откроется.

Долли».

Попытаемся установить, когда же была послана эта приятельская записка. Записка тем более показательна, что говение, предшествовавшее исповеди и причащению, – важный религиозный акт.

Как видно из дневника графини, в семье Хитрово-Фикельмон говели дважды в году – на Страстной неделе (последняя неделя Великого поста) и перед Рождеством (25 декабря).

В 1830 году Пасха была 6 апреля. Фикельмон вместе с матерью и сестрой причащалась в страстной четверг (3 апреля). Трудно предположить, чтобы, познакомившись с Вяземским 14 марта этого года, Долли уже через 2–3 недели послала ему такую доверительную записку. В ней, кроме того, есть вопрос о состоянии больной ноги князя, а несчастный случай с ним произошел 4 июня 1830 года. Нога, сильно ушибленная при падении экипажа, долго давала о себе знать. Рождество этого года и весь следующий, 1831 год Вяземский провел в Москве. Судя по тону записки, она адресована Петру Андреевичу до переезда в Петербург его жены (октябрь 1832 года). С большой вероятностью ее можно датировать последней великопостной неделей 1832 года (4–9 апреля). Вяземский в это время жил на Моховой улице (ныне Моховая, 41) недалеко от дома Салтыковых.

Рискуя утомить читателя, я привел это довольно длинное рассуждение как пример розысков, которые приходится производить, чтобы, по возможности, установить даты записок Долли.

Об отношениях Вяземского с сестрой Дарьи Федоровны, Екатериной Федоровной Тизенгаузен, мы знаем мало, но знакомство с ней Петра Андреевича, можно думать, вскоре также перешло в довольно тесную дружбу.

В письме без даты[219], которое комментатор М. С. Боровкова-Майкова относит к маю 1830 года, Вяземский спрашивает жену:

«Есть ли у тебя два браслета одесские? В таком случае, подари мне один, но без золотой оправы, a in naturalibus[220]. Я хочу подарить его г-же Тизенгаузен, сестре Фикельмон и дочери Елизы. Не бойся, он не будет на руке соперницы. Я совершенно не влюблен в нее, но она милая и умная девица и в летах довольно зрелых»[221].

Таким образом, к этому времени, т. е. в мае 1830 года, Вяземский знает Екатерину уже настолько, что может себе позволить сделать ей подарок-сувенир[222].

6 июня 1832 года он упоминает о болезни Тизенгаузен, а 2 июля того же года пишет жене[223]: «Часто бываю по вечерам у Долли. Они все довольно напуганы нездоровьем Екатерины Тизенгаузен. У нее кашель упорный, боль в боку и под сердцем, все это продолжается уже около двух месяцев, если не более. Мать и две дочери образуют точно одну душу, и страх разрыва, если не вечного, то, по крайней мере, временного, отъездом в чужие края матери с больной дочерью расстраивает их спокойствие и единство[224]. Можно простить Елизе многие проказы за любовь, почтительность и привязанность, которые она сумела в дочерях своих поселить к себе, и за согласие, которым она связала семейство свое. Без нравственной доброты не сделаешь этого».

Вероятно, к этому же тревожному времени относится одна из записок Остафьевского архива:

«Мама больна и лежит в постели, Екатерина нездорова, а я их сиделка. Все трое мы просим вас, дорогой друг[225], прийти немного нас развеселить сегодня вечером к маме – но не очень поздно!

Долли Ф».

Сохранилась в этом архиве и шутливая записка Долли, которая лишний раз свидетельствует о том, что Петр Андреевич вполне свой в дружеском родственном кружке, собиравшемся в особняке Салтыковых:

«Мой дорогой Вяземский!

Хотя вы – гадкое чудовище без всякой доброты ко мне, я приглашаю вас прийти к нам завтра вечером, если вы хотите зараз повидать всех моих кузин[226].

Вы видите, что я рассчитываю на них, а не на себя, чтобы вы набрались храбрости и пожертвовали мне немного времени.

Понедельник».

Эта записка, вероятно, также относится к 1830 или 1832 году и, во всяком случае, послана при жизни Адели Штакельберг, скончавшейся, как мы знаем, 29 ноября 1833 года.

В Остафьевском архиве хранится единственная записка Екатерины Тизенгаузен к Вяземскому. Прочесть ее было нелегко, так как размашистый почерк сестры Фикельмон очень своеобразен:

«Графиня Тизенгаузен, по мнению князя Вяземского, довольно хорошенькая, надеясь (надеется? – Н. Р.)[227], что, несмотря на эти новые узы, князь остается для наших кузин другом, повесой взбалмошным и любезным и в особенности что мы будем его видеть повсюду каждый день.

Напишите нам, дорогой князь, вы как-то на днях были нездоровы и вчера вас не видели в театре. Мама мне поручила вам сказать, что у нас [ложа] номер 3, и мы надеемся, что вы там сегодня будете.

Екатерина Тизенгаузен».

Судя по довольно официальному обращению и подписи графини, вряд ли она писала Вяземскому сколько-нибудь часто, но это не исключает их близкого знакомства. Иначе трудно объяснить, как Тизенгаузен решилась назвать взбалмошным «повесой» (mauvais gar?on) сорокалетнего отца четверых детей, камергера царского двора и т. д. «Новые узы» к тому же, вероятно, являются намеком на предстоящий в ближайшее время приезд жены Вяземского, Веры Федоровны, с детьми. Такой намек был бы, конечно, бестактностью, не будь у автора письма дружеских отношений с адресатом. Об этом же свидетельствует и кокетливое упоминание о своей внешности – мы знаем, что Екатерина Тизенгаузен действительно была очень красива.

Перейдем теперь к наиболее интересной части «переписки друзей» – серии писем Фикельмон и Вяземского, которыми они обменялись во время шестнадцатимесячного пребывания Петра Андреевича в Москве в 1830 и 1831 гг. Чиновник по особым поручениям при министре финансов коллежский советник князь Вяземский был командирован туда для устройства выставки.

Эти долгие месяцы были сложным и трудным для России периодом, главными событиями которого явились польское восстание и жестокая эпидемия холеры, сопровождавшаяся народными возмущениями. Естественно, что в письмах мы находим немало откликов на государственные и личные тревоги тех волнующих дней.

Очень большое место занимают в них личные отношения графини и князя. Нельзя забывать, что пишут друг другу люди, вообще настроенные весьма романтически. Пишут они, кроме того, в период самого расцвета романтизма, и это, несомненно, придает взаимным излияниям большого поэта и любящей литературу молодой женщины очень далекий от нашего реалистического времени характер.

Обсуждать подробно в рамках этой книги письма Фикельмон и Вяземского в хронологическом порядке мы не можем – это потребовало бы очень многих страниц.

Поступим поэтому иначе – наметим основные линии переписки и, излагая их, извлечем из текста писем лишь то, что представляется наиболее существенным.

Все, что так или иначе касается общего друга обоих корреспондентов – Пушкина, для единства изложения я переношу в следующий очерк.

Начнем с личных отношений Фикельмон и Вяземского, которым, как уже было сказано, в их переписке посвящено немало страниц.

Два первых письма, посланных Вяземским из Москвы, Е. М. Хитрово от 2 сентября 1830 года и Д. Ф. Фикельмон, по-видимому, отправленное в начале октября, пока остаются неизвестными[228].

11 октября 1830 года Долли пишет:

«Дорогой князь, ваше письмо пришло, как нарочно, чтобы успокоить нас на ваш счет. Мы с беспокойством думали о том, что с вами среди этой cholera morbus. He было бы ли много лучше остаться в Петербурге и вызвать сюда всех, кого вы[229] любите. Теперь одному богу известно, когда мы снова увидимся. Между тем мы бы очень нуждались в вашем любезном обществе в это время столь общей меланхолии, когда всех нас, как кажется, окружает атмосфера печали <…>

Сообщите нам ваши новости, дорогой князь, которые всегда будут для меня полны интереса, и верьте в мою искреннюю дружбу.

Гр. Долли Ф.».

Это первое письмо Фикельмон, надо сказать, очень сдержанно (оно, вероятно, было отправлено по почте). Подписав его своим именем и начальной буквой фамилии, она прибавила и титул, что впоследствии делала очень редко.

23 октября Вяземский отвечает длинным и сердечным посланием из Остафьева, куда он уехал вместе с семьей, укрываясь от московской холеры:

«Мне нет необходимости говорить Вам, графиня, насколько я был тронут тем, что Вы так любезно и по-дружески обо мне вспомнили. Вы должны это понять. Ваше письмо – такое же доброе и любезное, как и Вы сами, почему я его бесконечно ценю. Нужно ли мне говорить, что оно произвело на меня впечатление одной из ваших интимных вечеринок[230], впечатление, которое отвечает тому, что есть самого благожелательного и сердечного в улыбке. Вы должны вспомнить об особенностях этой симпатии, которую Вы мне разрешите рассматривать как доказательство Вашей дружбы. Да, Ваше письмо переносит меня в Ваш салон, разделенный на несколько федеральных государств, но управляемый одной и той же конституцией, основанной на любезной и разумной свободе[231] и оживляемой Вашим присутствием. Мне кажется, что я вхожу туда, покашливая, что я стремлюсь приблизиться к кружку, в котором Вы преимущественно председательствуете, что я там обосновываюсь, принимаю тамошнее подданство и приношу присягу на верность и преданность. Эти приятные иллюзии позволяют мне забыть, что cholera morbus нас разделяет и лишает меня возможности узнать, когда же я смогу явиться и возобновить приятную привычку к понедельнику, четвергу и субботе <…>».

Н. Каухчишвили считает, что «эти письма увеличивают интерес к богатой переписке Вяземского, подтверждая, что его французские письма так же живы, стилистически совершенны и богаты тонкими оттенками, как и русские»[232].

В этом отношении я не могу в полной мере согласиться с талантливой итальянской исследовательницей. Обнаруженные в дечинском архиве письма Вяземского, несомненно, важны и интересны. Искусно построенные и грамматически безупречно правильные французские фразы Петра Андреевича, конечно, много теряют в переводе. С другой стороны, надо, однако, сказать, что и в подлиннике они производят нередко впечатление несколько вычурных.

Несмотря на отличное знание языка, Вяземскому, на мой взгляд, все же далеко до блестящего и непринужденного стиля французских писем Пушкина. Этого вопроса Н. Каухчишвили не затрагивает, но вряд ли она права, считая, что французские письма Петра Андреевича стилистически равноценны русским. Написаны они с большим искусством, но последние все же – повторим снова – на наш взгляд, обычно много живее и естественнее, хотя и в его русских письмах нередко чувствуется надуманность.

Фикельмон ответила не сразу (7 декабря), и снова она скупа на слова, поскольку речь идет о ее личном отношении к Вяземскому.

«Не знаю, дорогой князь, доставит ли вам некоторое удовольствие получить это письмо – мне нужно сейчас многое вам сказать; мы продолжаем сожалеть о вас и желать вашего присутствия с настоящим чувством дружбы».

Дарья Федоровна сообщает Вяземскому, что часто говорит о нем с общими знакомыми. Дружески прибавляет: «Кого вы обожаете в данный момент? – До свидания, дорогой князь, – не забывайте меня, оставайтесь моим другом и рассчитывайте на мою дружбу».

Подпись уже без титула: «Долли Ф.».

В письме Долли сообщает еще о своей встрече с поэтом И. И. Козловым: «Я говорила о вас с Козловым. Мы кокетничаем, хотя он меня и не видит»[233].

25 декабря Вяземский отвечает из Остафьева длинным письмом, о котором трудно сказать, чего там больше – искреннего чувства или литературного мастерства крупного писателя:

«Повторяю – Вы так же добры, как и прекрасны. Постоянство, с которым Вы уделяете благосклонное внимание отсутствующему, отделенному от остального человечества пропастью в сто лье шириной и заразой, и всегда находите время, чтобы ему написать среди вихря большого света и событий, то оглушающих, то заставляющих задыхаться, – это, действительно, нравственное чудо, которое было Вам дано осуществить. Так как мы больше не живем в век чудес, по крайней мере, благодетельных (но самое большее, в век египетских язв), я признаю больше, чем когда-либо, справедливость того, что Вы говорили – в Вас есть две графини Фикельмон: утренняя и вечерняя. Ваше письмо – это утренняя эманация, и поэтому оно для меня тем более драгоценно. Действительно, несмотря на все то лестное, что Вы мне говорили, я не настолько ослеплен, чтобы поверить, что мое отсутствие в Вашем салоне оставляло бы малейшую пустоту в глазах блистательной победоносной вечерней графини Фикельмон. Но как только Вы вернулись к себе, в часы, когда Вы отрекаетесь от своей власти, в эти спокойные и тихие часы, когда ничто из того, что истинно, не теряется для сердца, мне хочется верить, что воспоминание обо мне может и должно иногда быть с Вами, как память о человеке, который питает к Вам очень искреннюю и очень глубокую привязанность».

Самохарактеристика Фикельмон, которую воспроизводит Вяземский, поэтична и удачна. Она хорошо согласуется со всем, что мы знаем о Долли, но, читая изощренно-сложные фразы писателя, невольно вспоминаешь:

Любовь Элизы и Армана,

Иль переписка двух семей —

Роман классический, старинный,

Отменно длинный, длинный, длинный…

В этом же письме Вяземский подробно и с откровенной иронией говорит о своем отношении к женщинам: «Вы меня спрашиваете, кого я обожаю в данный момент? Свои воспоминания <…> И хорошо, чтобы Вы знали, что я постоянен в любви – по-своему, разумеется. Мое сердце не похоже на те узкие тропинки, где есть место только для одной. Это широкое, прекрасное шоссе, по которому несколько особ могут идти бок о бок, не толкая друг друга. Раз только дорожная пошлина заплачена, ты уверен в том, что рано или поздно можно будет туда вернуться. Вы видите, что это почти похоже на сердца, подобные многоэтажным дворцам; но что в них неприятно, это то, что иногда, в тот момент, когда вы всего менее этого ожидаете, вас отсылают сверху вниз, чтобы очистить место для новых жильцов. Вы согласитесь с тем, что в моем случае больше равенства. Договоримся, однако, – у моего сердца, как оно ни похоже на шоссе, есть узкий тротуар, нечто вроде священной дороги, которая предназначена только для избранных, в то время как невежественная чернь идет и толпится на большой дороге. Вся эта топографическая часть мужского и, в частности, лично моего сердца, будет разъяснена в романе, который пока является лишь историей и который докажет, что можно быть одновременно влюбленным в четырех особ, быть постоянным в своем непостоянстве, верным в своих неверностях и незыблемым в постоянных изменениях. Одним словом, мой исторический роман[234], если бы таковой вообще существовал, сможет послужить дополнением к книге того аббата, которая имела название «История двадцать седьмой революции вернейшего народа Неаполя»[235].

Возможно, что Долли, одолев эти остроумные, но довольно витиеватые строки, перечла в своем дневнике запись, сделанную на другой день после отъезда Петра Андреевича в Москву (11 августа 1830 года): «Вяземский, несмотря на то, что он крайне некрасив, обладает в полной мере самоуверенностью красавца мужчины (bel homme); он ухаживает за всеми женщинами и всегда с надеждой на успех. Но ему желаешь добра, так как у него приятные манеры и он осторожен, несмотря на некоторый налет педантизма».

Как видно, за немногие месяцы знакомства Д. Ф. Фикельмон изменила свое мнение о том, что Петр Андреевич «человек без всякого педантизма» (дневниковая запись от 30 апреля 1830 года).

Фикельмон не спешила с ответом на это очень длинное послание (всего две с половиной страницы, но почерк мельчайший). Только 25 мая 1831 года она пишет просто и ласково:

«Не судите, пожалуйста, дорогой князь, по моему долгому молчанию о дружбе, которую я к вам питаю, – она, уверяю вас, очень искренняя и полна нетерпения вас увидеть! Так как ваша выставка закончена, не приедете ли вы к нам наконец? Мы вас ждем и хотим видеть; ваше место в моей гостиной остается пустым, и еще более оно пусто на маленьких интимных вечерах, которые в этом году бывают чаще. Большой свет почти не существовал зимой и вовсе не существует сейчас. Есть время повидать друзей и насладиться их любезностью. Вот почему я так жалею о вашем отсутствии <…> Приезжайте, дорогой Вяземский, и привезите нам несколько розовых и свежих мыслей, чтобы обновить наши, всецело проникнутые печалью![236]

Привезите с собой все ваше любезное остроумие и, в особенности, вашу дружбу, на которую я рассчитываю и отвечаю на нее от всего сердца».

Вероятно (и даже наверное), это письмо не осталось без ответа, но нам он неизвестен.

Письмо Вяземского от 5 июля 1831 года, всецело посвященное холерным тревогам, содержит настоятельную просьбу писать:

«К кому же мне обратиться, чтобы иметь о Вас известие, но сердце придает храбрости, и, как ни наглы мои претензии в подобный момент, умоляю Вас написать мне Вашей рукой строчку, которая известила бы меня о том, что Вы и все Ваши хорошо себя чувствуете, так хорошо, как только может быть в теперешнее время. Хочу верить, что Вы мне не откажете в этом благодеянии…»

Фикельмон ответила сейчас же (13 июля). Ее длинное письмо также полно тревоги и грустных рассуждений по поводу эпидемии, но содержит все же несколько ласковых фраз по адресу Вяземского:

«Я была очень тронута, дорогой князь, вашим письмом, таким добрым и сердечным. Я, однако, достаточно полагалась на вашу дружбу, чтобы быть уверенной в том, что вы за нас беспокоитесь <…>

Мы о вас очень сожалеем. Какое удовольствие доставило бы нам ваше присутствие здесь! В особенности сейчас, когда живешь в очень сузившемся кругу и имеешь возможность видеть только своих друзей.

Какой эгоисткой вы меня сочтете за то, что я отваживаюсь желать вашего присутствия здесь, когда мы все находимся на поле битвы?

<…> Я остановлюсь только на мысли о вашей дружбе, дорогой князь, которую люблю, которой дорожу и на которую рассчитываю. Примите уверение в вашей привязанности и скажите мне, что скоро мы вас увидим».

26 июня Долли сообщает Вяземскому ряд петербургских и заграничных новостей, но в плане личных отношений интересны только последние строки:

«Если бы я дала себе волю, я бы беседовала с вами часами. Вы знаете, дорогой князь, что у меня всегда была эта слабость. Не скрою от вас, что для меня очень досадно ваше такое долгое отсутствие.

Я сожалею о вас, как о любезном и остроумном человеке и, в особенности, как о друге, так как я очень на вас рассчитываю в этом отношении».

Письмо Вяземского от 4 августа и ответ Фикельмон, датированный 10 августа 1831 года, содержат немало политических и личных новостей, к которым мы вернемся, но только у Вяземского вкраплены отдельные фразы, говорящие о его отношении к Долли. Он пишет: «Я был очень счастлив получить два Ваших любезных письма, написанных на поле битвы, и в этом отношении вдвойне драгоценных – во-первых, как удостоверение о том, что Вы живы и здоровы, и затем, как проявление сердечной памяти, которую не колеблют шумные развлечения, памяти, неизменной среди бурь и потрясений нашего времени. О петербургских новостях, действительно, можно сказать, что они полны захватывающего интереса в данный момент, а те, которые я получил от Вас, в моих глазах, полны вечного интереса, так как таково и мое чувство к Вам».

В краткой записке от 13 августа, пересланной с кем-то в Москву, Фикельмон просит: «Покиньте, ради бога, вашу Москву и приезжайте.

Я приберегаю для вас наши самые интимные домашние вечеринки – у говоруньи (parleuse) их не было ни одной».

Свой ответ от 24 августа Вяземский начинает с резкого на вид, но по существу шутливого упрека. Дело идет о каком-то письме Долли к молодому атташе австрийского посольства графу Литта, который ненадолго приехал в Москву. Фикельмон просила Петра Андреевича позаботиться об этом ее протеже: «Кстати, я счастлив, что гадкие вещи, спрыснутые розовой водицей, которые Вы ему выложили на мой счет в Вашем письме, дошли до него лишь за несколько часов до отъезда: немного раньше они испортили бы его мнение обо мне, и он смотрел бы на меня только Вашими глазами, тогда как сейчас он ускользнул из-под Вашего влияния, и я взываю к его беспристрастию, чтобы заставить Вас покраснеть за Вашу клевету или отказаться от Ваших предубеждений, если Вы не ошибаетесь».

Вяземский был довольно обидчив, но в данном случае перед нами только дружеская пикировка. В конце письма есть строки достаточно интимные и несколько рискованные, поскольку они обращены к замужней женщине и к тому же жене посла:

«Почему Вы уговариваете меня вернуться в Петербург ради бога (pour l’amour du Ciel)? Для меня это слишком аскетическое приглашение. Нет, – если бы Вы мне сказали – ради меня (pour l’amour de moi)![237] – призыв был бы безусловным и все препятствия были бы преодолены».

Я уже упоминал, что к романтическим фразам того времени нельзя подходить с современной мерой. На мой взгляд, этот риторический вопрос Вяземского – всего лишь «изящная словесность». По всей вероятности, его так и поняла Долли.

Гораздо искренне и теплее заключительные строки письма Вяземского:

«Я на самом деле не сумею Вам достаточно выразить мою горячую благодарность за пользу, которую мне приносят Ваши письма. Они так напоминают Вас, что я не устаю ими восхищаться и их любить: иногда мне кажется что я вижу, как они зевают, но эта зевота не переходчива, не заразительна; наоборот, мое сердце при виде их расцветает, улыбается, и благодарит провидение за то, что оно однажды поставило меня на Вашем пути, потому что я рассчитываю на Вашу дружбу, а дружба, такая, как Ваша, это, несомненно одна из радостей жизни».

Здесь у Вяземского не замысловатое литературное построение, а простое, искреннее чувство…

Письмо Фикельмон от 13 октября – одно из самых интересных. Мы будем к нему возвращаться, но пока приведем лишь заключительные строки:

«До свидания, дорогой Вяземский, с тех пор, как началась наша переписка, мне кажется, что я вас знаю с детства! Думаю также, что иногда я вам говорю немало глупостей! По своей дружбе сохраните их в тайне и не открывайте даже мне самой. Я, быть может, сама себе покажусь слишком экстравагантной <…> Возвращайтесь поскорее, больше я вам не напишу ни строчки!

Долли».

Последнее письмо Вяземского из Москвы от 23 ноября 1831 года подводит итог всем его размышлениям о Фикельмон. Вяземский сам назвал его «исповеданьем веры».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.