II. ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II. ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ

«Вывести человека из состояния несчастного, в этой жизни (земной), in hac vita, и привести его к состоянию блаженному есть цель „Комедии“».[582] Мог ли бы Данте разумно поставить себе такую неимоверную, превосходящую силы не только одного человека, но и всего человечества, цель, если бы не был уверен, что воля его, стремясь к этой цели, совпадает с какою-то действующею в мире Высшею Волей?

«Бог… поставил человеку две цели: счастье в жизни земной… знаменуемое Раем Земным, и вечное блаженство… знаменуемое Раем Небесным».[583] Чувствует ли Данте всю режущую остроту, новизну, необычайность и грозную ответственность того, что он здесь утверждает как «новую, никогда еще людьми не испытанную истину»? Помнит ли, что этого не утверждал — не испытал никто из святых, за последние десять-одиннадцать веков христианства, кроме, может быть, двух противоположно-ближайших к нему, таких же одиноких и непонятых, как он, — св. Бернарда Клервосского и св. Франциска Ассизского? «Будет Рай земной»

— этими тремя словами Данте уничтожает десять-одиннадцать веков христианской святости, или сам уничтожен ими. В религиозном опыте святых утверждается блаженство небесное, купленное жертвой всех радостей земных; но если не тщетно прошение молитвы Господней: «Да будет воля Твоя и на земле, как на небе», то Царство Божие будет не только на небе, но и на земле — это люди помнили два-три века христианства, а потом забыли. Данте первый вспомнил сам и другим напомнил.

В религиозном опыте святых утверждается противоборство двух миров, а в опыте Данте — их взаимодействие. Дух и плоть — два непримиримых начала для святых, а Данте их примиряет или, по крайней мере, хочет примирить, знает, что это надо и можно сделать.

Если быть святым — значит быть духовным — бесплотным, то воскресение плоти не нужно; нужно только «бессмертие души». Плотское воскресение мертвых — только вспоминаемый догмат, а не переживаемый опыт святых. Люди помнят, что Христос воскрес, как слепые помнят солнце.

В догмате святых — Три: Отец, Сын и Дух; а в опыте — Два: Отец и Сын, земля и небо, здешний мир и нездешний. Данте делает, или, по крайней мере, знает, что надо сделать свой опыт догматом — соединить Отца и Сына в Духе, два мира в одном, третьем, землю и небо — в Царстве Божием на земле, как на небе. «Мы ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда» (II Петр. 3, 13) — что это значит, люди забыли; Данте первый вспомнил.

Знает ли он, или не знает, что в этом догмате-опыте святые не с ним, а может быть, и против него — только этим он и живет, это любит и этим спасается.

Чтобы «вывести человека из состояния несчастного и привести его к состоянию блаженному, в этой жизни», земной, — надо избавить людей от того, что делает их несчастнейшими из всех тварей, потому что единственными из всех сознающими свое непоправимое несчастье — смерть. Но избавить от нее людей нельзя никакою силою естественной, потому что смерть — самый общий и крепкий, неодолимейший из всех законов естества; можно победить смерть, или хотя бы только начать с нею борьбу, лишь с помощью какой-то сверхъестественной, из того мира в этот действующей силы, — тем, что в древних мистериях называется «магией», «теургией». Эти два слова давно уже потеряли для нас всякий разумный смысл. «Магия» кажется нам только жалким и диким, при нынешнем духовном уровне человечества, невозможным суеверием первобытных людей, но многим ли из нас не кажется и плотское воскресение Христа, как начало возможной физической победы человека над смертью, почти таким же диким и жалким суеверием? Вот почему тем, для кого Воскресение значит что-то действительное, хотя как будто и противное всем законам естественным, не должно забывать, что христианство — единственная действительная Религия — родная дочь той неузнанной Матери, чье имя было в детском лепете человечества «Магия»; и что если даже мать умерла, то живой дочери от нее отрекаться не следует. Верующим во Христа не должно забывать, что первыми людьми, узнавшими, что Христос родился, и ему поклонившимися, были Маги, Волхвы. Знали они, конечно, поклоняясь Ему, кем Он будет и что сделает; знали, что Он, Христос, родился, чтобы кончить то, что начали они, или хотели начать, — смертью смерть победить — воскреснуть и воскресить мертвых. Если Христос вечно рождается, умирает и воскресает, в сердце человеческом, то и дело Магии — вечное. Вся она — путь в ночи, по одной ведущей Звезде, к двум целям, — к тому, чтобы Христос родился, и к тому, чтобы Он воскрес.

«Цель человеческого рода заключается в том, чтобы осуществить полноту созерцания, сначала для него самого, а потом для действия», по чудному слову Данте в «Монархии», одной из самых пророческих и непонятных книг.[584] «Цель всей этой книги… не созерцание, а найденное новое действие», opus inventum, no слову Данте, в «Комедии».[585]

Эта цель человека и всего человечества есть выход из «состояния несчастного» — земного Ада, в «состояние блаженное» — Рай Земной, из вечной смерти в вечную жизнь — воскресение мертвых.

Слово «поэзия» — от греческого слова poiein — «делать».[586] Данте, поэт, больше всех других великих поэтов — «делатель»: вся его поэзия — величайшее из всех человеческих дел — «теургия», «магия», воскрешающая мертвых силою любви:

Любовь, что движет солнце и другие звезды.

Здесь, уже в механике — начало «магии»; «всех чудес начало», — в необходимости.

Данте вызывает тень загробного мира, как Аэндорская волшебница — тень Самуила. «И сказал Самуил Саулу: „Зачем ты тревожишь меня?“ И ответил Саул; „Тяжко мне очень. Я вызвал тебя, чтобы ты научил, что мне делать“» (I Цар. 28, 15).

Мертвых вызывает Данте для того, чтобы знать, что делать ему, человеку, и всему человечеству.

Всех живых и мертвых соединяет как бы круговая порука в общем деле — борьбе с последним врагом — Смертью: «последний же враг истребится — смерть» (I Кор. 15, 26).

Эту первую и последнюю Дантову мысль о воскрешении мертвых, как возможном действии всего человеческого рода,

— мысль, которая кажется нам такой нелепой, невозможной, не научной, не современной, высказывает один из самых научных, современных философов, Бергсон: «Все живые существа друг за друга держатся и увлекаются одним и тем же неимоверным порывом. Точку опоры находит животное в растении, человек — в животном; и все человечество в пространстве и во времени есть как бы великое воинство, движущееся рядом с каждым из нас, и впереди и позади каждого, в одном стремительном натиске, способном опрокинуть многие преграды, — может быть, даже смерть».[587] «Может быть», — говорит Бергсон, а Данте говорит: «наверное», — вот и вся разница.

Эта уходящая в глубину будущего — в конец истории Дантова-Бергсонова воля к «воскрешающей магии» уходит и в глубину прошлого — в начало истории. Только что человек появился на земле — он уже «маг», «воскреситель мертвых».

В самых древних ледниковых пещерах, на глинистой почве рядом со следами от когтей пещерного медведя, переплетаются странные, сложные, должно быть «колдовские», «магические» линии. Жутко, в темноте, белеют, на красной охре стен, точно в крови, отпечатки живых человеческих рук, — должно быть, тоже «магия». Ею насыщено здесь все — камни, глина, сталактиты с их вечною слезною капелью и самый воздух.[588] В древнейших Ориньякских пещерах так же, как в позднейших Магдалиенских, найдено множество слегка загнутых палок из оленьего рога, с просверленными дырами в ручках, украшенных звериной или простой узорчатой резьбой. Долго не могли понять, что это, и называли их «жезлами начальников»; наконец поняли, что это магические жезлы тех, может быть, допотопных царей-жрецов, которых Платон, в мифе об Атлантиде, называет «людьми-богами», and res theoi.[589] Это значит, что уже в пещерах каменного века родилась «магия» — действие, может быть, соединяющее или, по крайней мере, желающее соединить этот мир с тем. Только что человек появился на земле, он уже знает, что есть иной, может быть, лучший мир. Это видно из того, как он хоронит мертвых: под руку кладет им кремневое оружие, куски дичины и множество съедобных раковин: значит, будут жить — воскреснут. Связывает их иногда веревками, что видно из положения костей в человеческих остовах; или раздробляет и раскидывает кости, чтобы не соединились и не ожили, значит, боится мертвых, — знает, что они могут быть сильнее живых. Но это редко: большею частью усопшие мирно покоятся, лежа на боку, с пригнутыми к груди коленями, как младенцы в утробе матери, чтобы легче было снова родиться — воскреснуть в вечную жизнь. Красный цвет — цвет крови и жизни: вот почему мертвых окунают в жидкую красную краску — как бы зарю Воскресения.

Только в позднейших, мегалитных могилах просверливаются в надгробных плитах отверстия — «оконца», чтобы души могли вылетать, гулять на свободе, покинув тело; в палеолитной же древности душа и тело нерасторжимы: вместе в этом мире, вместе и в том. Как это ни странно, пещерные люди кое-что уже знают о «воскресении плоти», чего еще не знают, или уже забыли Сократ и Платон с их «бессмертьем души»;[590] почти забудет после двух-трех первых веков и вся тысячелетняя, до времен Данте, христианская святость.

В Брассенпуйской пещере, в Ориньякских слоях, найдена женская головка из слоновой кости, с пышным, в виде правильных шашечек, плетеньем волос, спереди ровно, как ножницами срезанных, а с боков ниспадающих двумя широкими и длинными лопастями, — настоящим женским головным убором первых египетских династий. Рот и глаза не обозначены резцом; но это, кажется, было сделано красками, что так легко на слоновой кости и, судя по мастерской законченности всей остальной работы, очень вероятно. Пробовали обозначить в точном снимке губы резьбой, глаза краской, и все лицо вдруг оживало чудною жизнью, простое, тихое, немного грустное, с нежною, еще детскою округлостью щек, как у четырнадцатилетней девочки. Точно такие же лица — у маленьких египетских Изид и родственных им этрусских богинь Земли-Матери. Что это? «Неужели пещерные люди уже готовили пришествие богинь-матерей и предваряли Изидины (Деметрины) таинства?» — удивляется один ученый.[591] Да, смотришь и глазам не веришь: это она сама, Деметра-Изида — первая тень грядущей Несказанной Прелести.

Jam redit et Virgo.

Снова и Дева грядет, —

по мессианскому пророчеству Виргилия, Дантова спутника в Ад и в Чистилище, — Рай Земной:[592] раз была уже в мире дева земная, Беатриче — Дева Небесная, Мария, — и снова будет.

Первые «маги», «воскресители мертвых» в истории, — древние египтяне. Если сделали они так много для жизни земной, для искусства и наук, — всего, что мы называем «цивилизацией», то, может быть, потому, что глубоко задумались, как ни один из народов, о жизни загробной. Самая древняя книга в мире — египетская книга Мертвых, — еще одно возможное заглавие Дантовой Святой Поэмы.

Если в древнейших пирамидах, на стенах внутренних ходов и усыпальниц, почти нет иероглифных надписей, то, кажется, потому, что сама пирамида — есть исполинский иероглиф: Pir — mharu, что значит: «Исхождение в свет», «Воскресение»: вот еще одно, самое древнее и новое, будущее, возможное заглавие Дантовой книги.

Что такое пирамида? Четыре совершенных треугольника, возносящихся от земли и соединяющихся в одной точке неба. «Я начал быть, как Бог Единый; но Три Бога было во Мне», — возвещает бог Нун, в древней египетской книге, почти с такою же точностью, как символ Никейского собора и каждая терцина, тройное созвучье, «Божественной комедии». Бог Един в Себе и троичен в мире; Бог и мир — Единица и Троица: 1+3=4. Все пирамидное зодчество — соединение четырех треугольников в одной точке неба — знаменует эту божественную динамику чисел: «всех чудес начало — Три в Одном», по Дантову религиозному опыту.

Каждое утро, на песчаной равнине Гизеха, на розово-пепельной дали выжженных, с голыми ребрами, Ливийских и Моккатамских гор, в лучах восходящего солнца рдея, как бы изнутри освещенные, кристаллы пирамид возвещают людям, от начала мира до наших дней и, может быть, до конца времен, единственный путь к Воскресению — тайну Трех, Пресвятую Троицу.[593] То же возвещает людям и «Божественная комедия» Данте — величайшее благовестие Трех.

Древним египтянам духовно-родственно племя Тусков (Tusci), населявшее Тоскану — Этрурию, Дантову родину. Так же, как древние египтяне, доносит и это таинственное племя волхвов и прорицателей до полного света исторического дня II–III века христианской эры, утренние сумерки Предыстории. Та же у обоих племен погруженность временной жизни в вечную; та же их переплетенность, сближенность: «Все, что у вас, есть и у нас». Так же хорошо, как египтяне, соединяют и этруски математическую точность знания с пророческим ясновидением веры. Та же у обоих племен воля к «воскрешающей магии».

«Я начал быть, как Бог Единый, но Три Бога были во Мне», — это знают и этруски не хуже древних египтян. Кажется, от глубочайшей Крито-Эгейской древности сохранили они и донесли до сравнительно поздних веков Римской Республики миф о трех богах, Кабирах, может быть, заимствовав его из Самофракийских таинств, куда он занесен был, вероятно, из еще более глубокой, вавилоно-шумерийской древности: божественная тройня Близнецов — три мужские головы, изваянные на городских воротах, — встречает первая путника здесь, в Тоскане-Этрурии, так же, как изваяние двух богов Кабиров, в Самофракийской гавани, встречает пловцов.[594] Трое на земле — Трое на небе, как это видно в резьбе одного этрусского драгоценного камня (геммы), где три человеческих образа являются в созвездиях Зодиака.[595] Кто же эти Трое на небе, если не тени того, что некогда будет Пресвятою Троицей? В Ней-то и совершается изображенное в резьбе двух этрусских бронзовых зеркал заклание Сына-Жертвы: два старших Кабира, с бородами и крыльями, с головной повязкой самофракийских жрецов (phoinikis, «пурпур», — тот самый, в который облечется и голова убитого; красный цвет — заря Воскресения), охватив младшего Кабира, юношу безбородого и бескрылого, должно быть смертного, готовятся заклать его, как жертву. Так на одном из двух зеркал, а на другом: Гермес волшебным жезлом — силою «магии» — воскрешает убитого.[596]

Как удивился бы, ужаснулся или обрадовался Данте, если бы знал, что далекие праотцы его, тосканцы-этруски, были уже такими, как он, благовестниками Трех!

Только на поверхности, в сознании своем, в дневной душе, Данте — латинянин, римлянин, а в глубине бессознательной, в душе своей ночной, — этруск. Прошлый и настоящий, временный Данте — латинянин, а будущий, вечный, — этруск.

Может быть, в 1307 году, будучи в Луниджиане послом тамошнего государя, маркиза Мороэлла Маласпина, Данте посетил пещеру великого этрусского волхва и прорицателя, Аронта, в Лунийских, нынешних Ануанских Альпах, на побережье Лигурии. Белые, как будто снеговые, от множества жил белого мрамора, горы эти, с такими невиданно-острыми изломами, каких нет ни у какой иной горной цепи, кажутся видением нездешних, на земле невозможных и только где-то, на другой планете, существующих гор. Древняя родина этрусской-дантовой «магии» здесь, на этих неземных, как бы лунных, горах.

Там, где внизу, в долинах гор Лунийских,

Каррарец лес корчует, — наверху,

Аронт, гадатель древний, жил в пещере

Из белых мраморов, откуда мог

Он далеко ночное море видеть

И тихое над ним теченье звезд.[597]

Странствуя в этих местах, Данте, может быть, вспоминал о незапамятно-древнем, бесследно как призрак исчезнувшем с лица земли, великом этрусском городе, Луни. С тайным сочувствием вспоминает и Виргилий, путеводитель Данте в Аду, тоже этрусский колдун и гадатель, о великой прабабке своей, волшебнице Манто, дочери волхва Терезия, основателя этрусского города, Мантуи, где суждено было ему, Вергилию, родиться,[598] чтобы возвестить в мессианской IV эклоге так же, как возвестили «маги», «волхвы с Востока», — рождение Христа.

Снова и дева грядет; век золотой наступает;

Новый Отпрыск богов с высокого неба нисходит.

Jam redit et Virgo, redeunt saturnia regna

Jam nova Progenies coelo demittur alto.[599]

Вся эта магия, — Этрурия, Предыстория, — конечно, не наяву, а в вещих снах, не в уме, а в крови у Данте, но тем она живее, действительней и тем будет неотразимее, когда воплотится в искусстве.

Данте, новый этруск, — такой же звездочет, астролог, гадатель по звездам, в Святой Поэме своей, каким был и древний этруск, колдун Аронт, в своей пещере из белого мрамора. Тихое течение звезд над миром — морем ночным, наблюдают оба, гадают по звездам о будущем; оба знают, что звездное небо — не только над человеком, но и в нем самом, в душе его и в теле.

Сохранилось вавилонское глиняное изваяние печени, kabbitu, разделенное на пятьдесят клеток — небесных сфер, для гаданий, восходящих к глубочайшей вавилоно-шумерийской древности.[600] Точно такое же бронзовое изваяние найдено и в этрусском городе, нынешней Пиаченце.[601] Печень, а не сердце, по вавилонскому учению, есть средоточие жизни в теле человека и животного: вот почему обе астрологические печени, этрусская и вавилонская, изображают планисферу звездного неба, внутреннего, живого — животного, дымящегося кровью, как ночное небо дымится звездными дымами. В теле кровяные шарики — то же, что бесчисленные солнца в небе.[602] В небе и в теле совершается

круговращение великих колес (небесных сфер),

движущих каждое семя к цели его,

по воле сопутственных звезд,[603]

скажет «звездочет» Данте, как могли бы сказать Аронт и Виргилий.

«Данте был звездочетом-астрологом», — сообщает Боккачио в истолкованиях «Комедии».[604]

Так как в те времена астрология, как и все вообще «отреченные» Церковью, «тайные знания», смешивалась с магией, то Данте — «астролог», значит «маг». Тот же Боккачио называет и Вергилия «знаменитейшим звездочетом-астрологом», сообщая народные легенды о «волшебствах» Вергилия.[605]

Как ни грубо и ни глупо ошибался миланский герцог, Галеаццо Висконти, желая пригласить к себе Данте, чтобы извести «колдовством» врага своего, папу Иоанна XXIII — что-то верно угадал он в Данте. И те веронские женщины, что в суеверном страхе шепчутся за спиною у проходящего Данте о данной ему сверхъестественной власти сходить заживо в ад, что-то верно угадывают в нем. Кем дана ему эта власть, — Богом или дьяволом, — не знают они; помнят только о его сошествии в ад, а о восшествии в рай забыли; так же, как Галеаццо Висконти, помнят только убивающую живых, «черную магию», а «белую», воскрешающую мертвых, — забыли.

Слыть в народе «колдуном» было, в те времена, не безопасно. Если дымом костра пахнет от Данте, живого и мертвого, так что кости его едва не будут вырыты из земли и сожжены, то, может быть, не только потому, что он слывет «колдуном», но и потому, что «колдовское», «магическое» в нем действительно есть.

Два великих тосканца, этруска — Данте и Леонардо да Винчи, — подняли на плечах своих, как два Атланта, всю тяжесть будущего мира; Данте поднял ее ко Христу, а Леонардо, предтеча Гёте-Фауста, неизвестно к кому — ко Христу или к Антихристу.

Бритое, голое, тонкое, с выдающейся вперед нижней челюстью, под странным, точно женским, головным убором тех дней, красным колпаком с двумя по бокам полотняными белыми лопастями, будто старушечье, лицо Данте напоминает этрусскую волшебницу Манто; а лицо Леонардо, в старости, с волнистой, длинной, седой бородой, с щетинисто-нависшими, седыми бровями над темными впадинами страшных или жалких, нечеловеческою мыслью отягченных глаз и с такою же, как у Данте, горькой складкой крепко сомкнутых, как будто навеки замолчавших, губ, — напоминает не этрусского, а более древнего, пещерного волхва, — того, кто зажег в Ледниковой ночи первый огонь, как титан Прометей.

«В теле или вне тела» был Данте «восхищен на небо» — этого он сам не знает, так же, как ап. Павел (II Кор. 12, 2–3), а Леонардо, изобретая человеческие крылья, чтобы лететь, как Симон Волхв летал, и полетит Антихрист, знает, что человек будет «восхищен на небо, в теле».

В стенописях этрусских могил как будто уже предвосхищены картины Дантова «Ада»,[606] где Минос, Герион и Грапии — этрусские чудовищные демоны. И неземные страшилища винчьевских карикатур так родственны видениям этих двух адов, этрусского и Дантова, как будто и те и другие вышли из одного и того же безумного и вещего бреда. И в таинственной улыбке Леонардовой Девы Скал, пещерной Богоматери (чья, может быть, родная сестра — маленькая Брассенпуйская пещерная Изида) — та же неземная прелесть, как в улыбке маленьких бронзовых этрусских богинь Земли-Матери, найденных на склонах той самой горы Фьезоле, где родилась Беатриче, и где от ног ее запечатлелись, столько раз мысленно целованные Данте, легкие следы.[607] Той же улыбки неземную прелесть увидит он в Раю, на губах Беатриче:

…древней сетью

Влекла меня к себе ее улыбки

Святая прелесть.[608]

Так, кто были на земле Возлюбленной Данте, будет на небе Матерью:

…Я обратился к той,

Которая вела меня… и так

Как матерь к сыну, бледному от страха,

Спешит, она ко мне на помощь поспешила.[609]

Что на земле начала Беатриче, кончит на небе Дева Мария.

О, Дева Мать, дочь Сына своего.

Всей твари высшая в своем смиренье —[610]

эта молитва св. Бернарда Клервосского есть молитва и грешного Данте.

Только исполнив ветхий и новый, вечный завет Вергилия, а может быть, и всего дохристианского человечества:

Матери древней ищите,

Antiquarii exquirite Matrem, —

Данте найдет Третий Завет Духа-Матери — единственный путь к Воскресению.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.