Глава II. Казацкий батько – Богдан Хмельницкий
Глава II. Казацкий батько – Богдан Хмельницкий
Памятник Хмельницкому в Киеве. – Происхождение Хмельницкого. – Его отец. – Воспитание. – Под Цецорою. – В плену. – На родине. – Сношения Владислава с казаками. – Похищение королевской привилегии. – Женщина. – Наезд Чаплинского. – Тяжба с Чаплинским. – На законном основании. – Конец колебаниям. – Личные чувства: женитьба Тимоша; гибель Тимоша. – Наследственное гетманство. – Дипломатничанье
На Софийской площади в Киеве гарцует медный всадник. На крепкой небольшой лошади восседает чья-то мощная фигура с протянутой на восток рукой. В глазах и чертах лица всадника, несмотря на всю тяжесть меди, просвечивают решительность, непреклонность, суровость, граничащая даже с жестокостью; вообще от всей фигуры веет дикой, неукротимой силой. Толпы богомольцев проходят мимо всадника, останавливаются с удивлением, осматривают памятник со всех сторон и идут дальше. Ни мысли, ни чувства, которые показывали бы, что между этим медным всадником и живой толпой народа сохраняется какая-нибудь связь. Народной массе, по-видимому, стал совершенно чуждым герой ее кровавой борьбы. Что ей гетман Богдан Хмельницкий, когда он, народ, точно сквозь сон вспоминает о самой вековой борьбе, о деле, за которое он пролил реки крови? Правда, изредка вы можете еще услышать из уст стариков сказания о давно минувших делах, вам пропоют какую-нибудь историческую думу, исполненную глубокого смысла и трогательной прелести; но, повторяю, народ в массе втянулся в новую жизнь и поглощен новыми интересами; возвращение же к старине сознательным путем, возникновение той новизны, в которой, по меткому выражению старообрядцев, слышалась бы давняя старина, – это еще дело будущего. И памятник Богдану Хмельницкому, эта грандиозная эмблема казачества, поставленная на виду у всех, будет, несомненно, содействовать пробуждению такого сознания.
Богдан Хмельницкий был сыном своего народа и своего времени. Он происходил из безвестной казацкой семьи, правда, несколько уже поднявшейся из рядового казачества, так как отец его, Михаил Хмельницкий, был чигиринским сотником, то есть принадлежал к казацкой “старшине”; но, во-первых, сотники составляли самый низший ранг старшины, и во-вторых, в те времена старшина очень мало чем отличалась от рядового казачества. Существуют, впрочем, свидетельства, что более отдаленные предки его принадлежали к шляхетскому сословию. Мы не можем, конечно, придавать значения позднейшим измышлениям о происхождении Хмельницкого от молдаванского рода Богданов, властвовавших в Молдавии в XV веке, и т. п. При добром желании нетрудно вывести какую угодно генеалогию. Мы, понятно, говорим только о том, что достоверно известно. Безвестность происхождения Богдана настолько велика, что мы не знаем ни года его рождения, ни матери, ни детства. Там, в безвестной народной среде и безвестной местности, на далекой окраине, на границе беспредельной степи, среди вечных тревог и опасностей, родился и вырос будущий герой кровавой казацкой эпопеи. Отец его, как мы сказали, был чигиринским сотником; он владел хутором Суботовым, подаренным ему за военные заслуги. У сотника, очевидно, был уже некоторый материальный достаток и некоторая культурность. Сын его, Богдан, получил довольно порядочное по тому времени образование, сначала в киевской братской школе, а затем, по словам польских историков, в иезуитской коллегии в Ярославле (Галицком). Он владел польским и латинским языками, а со временем научился турецкому и, говорят, даже французскому языку. Мы не знаем, какую пользу извлек Богдан из знания латинского и французского языков для своего ума и сердца. В период же его десятилетнего руководства казацким восстанием мы видим большой природный ум и не замечаем почти никаких следов этой внешней образованности. Для того чтобы быть народным вождем, требуется нечто гораздо посущественнее латыни и каких угодно языков, и что в этом отношении дала школа Богдану, и дала ли что, мы совершенно не знаем.
В первый раз мы слышим о Хмельницком как участнике польско-турецкой войны (1620 – 1621 годы). Вероятно, Богдан был тогда еще юношей. Он отправился в поход вместе со своим отцом. Здесь он знакомится с военным делом под руководством знаменитого польского полководца Жолкевского; знакомится с искусством отступления по труднопроходимым местам, перерезанным болотистыми балками и байраками, искусством составлять подвижной табор из повозок и т. д. Кроме того, здесь “~он видел впервые, – говорит историк Кулиш, – как мало солидарны между собою паны, из которых каждый смотрел венценосцем. Он видел впервые, к чему способен казак, питающийся саламатою. Он видел в первый и, конечно, в последний раз, как много может делать один человек, употребивший 44 года на то, чтобы, по его собственному выражению, держать на своих плечах всю Речь Посполитую”. Поход окончился страшным поражением поляков под Цецорою, где был убит сам гетман и Михаил Хмельницкий, а Богдан вместе со многими польскими магнатами и шляхтичами взят в плен. Пленников, кого познатнее, турки посадили в башню в ожидании выкупа, а остальных, по обычаям того времени, вывели на рынок и продали в рабство. Богдан попал к какому-то богатому турку, у которого пробыл около двух лет. Как он жил в неволе, достоверных сведений, к сожалению, не сохранилось. Несомненно, что за это время он успел хорошо ознакомиться с турецкими обычаями и нравами, изучил турецкий язык, но, по-видимому, не испытал той тяжелой бусурманской неволи, какая оплакивается в народных думах “Невольничий плач”, “Про Кишку Самийла” и других. Выкупился ли Богдан или бежал из неволи, остается неизвестным. Неизвестна также и его жизнь по возвращении. Существуют указания, что он принимал участие в морских походах запорожцев на турецкие города. Упоминается также об его участии в войне Владислава с Москвою. Но, во всяком случае, он, по-видимому, не принимал особенно деятельного участия в народных восстаниях против польской шляхты, которые следовали одно за другим, постоянно разрастаясь. Затем мы встречаем его снова на родине – в чине чигиринского сотника. Он унаследовал от отца хутор Суботов, женился на Анне Сомковне из Переяславля и занялся хозяйством. Это не значит, что он предался мирным занятиям. В тех пограничных областях каждую пядь обработанной земли приходилось прикрывать вооруженной рукой, и чигиринскому сотнику нередко, вероятно, случалось отражать татарские набеги и подстерегать врага в безлюдных степях. Как бы там ни было, Богдан не заботился о “карьере”,не искал покровительства магнатов и других шляхтичей. А он не был лишен талантов, которые могли бы выдвинуть его, и не принадлежал к хлопам, которым никакие небесные и земные силы не могли помочь в те времена подняться на общественные верхи. Нет, Богдану Хмельницкому не нужны были громкие дела, он не мечтал о подвигах, чтобы прославиться. Его манила скорее мирная жизнь. Все же у него был хутор, было сравнительно большое хозяйство, были стада скота и табуны лошадей. И он дорожил этим. Он не сочувствовал, конечно, панскому гнету и стеснению казаков. Поэтому мы и встречаем его в качестве депутата, отправляемого казаками с разными просьбами к королю или на сейм, – то в качестве войскового писаря, подписывающегося под решениями рады, то даже с оружием в руках – в рядах прочего реестрового казачества, увлеченного народным потоком в борьбу со шляхтой. Но все это были, так сказать, свои семейные раздоры. Польские паны ведь тоже устраивали нередко наезды одни на других, составляли конфедерации и т.п., и все это не мешало им, однако, признавать неделимость Речи Посполитой и нерушимость ее общественного строя. Чигиринский сотник, одним словом, не злоумышлял ни против королевской власти, ни против целости польского королевства, ни против шляхты. Он не прочь был показаковать за счет татарвы, разгромить где-нибудь на море турецкие галеры, навести страх на самого падишаха. Всякое истинно казацкое сердце горело желанием померяться силами с бусурманином. Пусть только паны-шляхта не мешают казакам в этом деле и пусть они не посягают на казацкие вольности. Казаки же, в свою очередь, готовы помогать панам держать в повиновении своевольных хлопов и всегда будут биться вместе с ними против бусурман, Москвы и кого бы то ни пришлось. И чигиринский сотник, просвещенный латынью и понимавший французскую речь, вероятно, менее всякого другого из казацкой старшины сочувствовал буйству черни. С годами воинственный пыл уходил, и спокойная жизнь в Суботове получала все большую цену. Для человека, которому перевалило за 45 лет, перспектива скитальческой жизни, исполненной жестоких лишений и неуверенности в завтрашнем дне, не могла особенно улыбаться. Богдан мирно встретил бы свою старость и умер бы безвестным сотником, если бы преследования со стороны польской шляхты не сделали для него лично невозможным дальнейшую жизнь в Суботове и не вынудили его бежать на Запорожье и искать защиты у сечевого товарищества. Было тут еще одно обстоятельство. Нельзя сказать, чтобы история вполне раскрыла его, но что оно было, это несомненно.
Когда Владислав был еще королевичем, то между ним и казаками существовали какие-то тайные сношения. Казаки настойчиво выражали свое желание видеть его на польском престоле. “Если же, – писали они ему в своем послании, – сохрани Бог, кто-нибудь будет препятствовать вашему величеству получить престол отца вашего, то мы обязываемся жертвовать своим достоянием и жизнью за ваше величество”. Владислав, сделавшись королем, благоволил к казакам и не прочь был при помощи их обуздать своевольную шляхту. В особенности же он нуждался в содействии казаков для того, чтобы начать войну с турками, о которой он мечтал, как о святом деле. В переговорах с Владиславом принимал участие, между прочим, и Богдан Хмельницкий; рассказывают, что он ездил с разными поручениями от короля даже во Францию. В 1646 году Владислав, побуждая казаков к открытию военных действий против турок, выдал им тайную грамоту на восстановление казацких прав, послал красное адамашковое знамя с изображением белого орла, деньги и приказал строить чайки. Эту грамоту, “привилегию”, казацкая старшина припрятала от казаков ввиду тех соображений, что ей, старшине, выгоднее было, как говорится, в думе, “из ляхамы, мостывымы панамы, з успокоем хлиб-силь по вик вичный ужываты”. По каким побуждениям – неизвестно, Хмельницкий задумал выкрасть эту грамоту, хранившуюся, по рассказам одних, у казацкого старшого Барабаша, а по рассказам других – у Ильяша. Вероятнее всего, что у Богдана уже тогда обострялись отношения со шляхтичем Чаплинским и он предчувствовал, что добром для него возникшая личная распря не кончится.
Он устраивает в своем хуторе Суботове пир, сзывает казацкую старшину и, когда гости изрядно подвыпили, начинает с Барабашом разговор в таком роде:
“Что ты, любезный кум, держишь лист королевский, – говорит он, – дай мне прочитать его теперь”. – “На что тебе, куманек, читать его, – отвечает тот спьяну откровенно, – мы податей не платим, в войске польском не служим. Лучше нам, начальникам, брать деньги без счету да дорогие сукна без меры, чем, потакая черни, таскаться по лесам да буеракам, да своим же телом комаров, как медведей, кормить”.
Хмельницкий одобряет мудрые соображения старшого и подливает ему еще вина; скоро тот валится с ног и засыпает. Тогда Хмельницкий берет у него шапку и платок, зовет своего джуру (джура – молодой казак вроде пажа) и говорит ему:
“Скорей садись на лошадь и спеши к панье Барабашихе и скажи, что ее пан приказал отдать тот лист, который получил от короля”.
Джура ночью прискакал в Черкассы. Барабашиха спала и, пробужденная стуком, выскочила.
“Пани, – сказал джура, – заспорил мой пан с твоим паном, передерутся; так он прислал, чтобы вы дали те права, которые присланы от короля”. – “На горе себе он вздумал с Хмельницким гулять, – отвечала испуганная Барабашиха, – вот там в стене под воротами, в глухом конце, в ящичке в земле”.
Джура отыскал погребец и доставил привилегию Хмельницкому, который и держал ее с тех пор у себя. Это подзадоривание со стороны короля, эти “королевские листы” о правах и вольностях в то время, когда повсюду обнаруживались необычайное брожение и шаткость, несомненно оказывали влияние даже на самые нерешительные умы. Достаточно было самой незначительной капли, чтобы чаша терпения переполнилась, чтобы человек стал в ряды открытых мятежников и обнажил свой меч. На голову же Богдана обрушился целый ряд личных бед.
Пожалуй, что и в данном случае дело началось из-за женщины. Роль прекрасной Елены пришлось разыграть какой-то польке, Париса – подстаросте чигиринскому, шляхтичу Чаплинскому, а оскорбленного Менелая – будущему казацкому “батьке”, Богдану Хмельницкому. Понятно, вся эта история – потемки, и мы бродим в них на ощупь, судим по кое-каким намекам. После смерти первой жены Анны Сомковны Богдан взял себе в подруги жизни упомянутую польку и жил с нею, хотя они не были, по-видимому, обвенчаны. Чаплинский также питал нежные чувства к этой польке и воспылал страшным гневом против своего соперника. Он, шляхтич, и должен уступить какому-то казаку!~ Никогда не бывать этому. Возникла непримиримая вражда. Рассказывают, что спесивый шляхтич хотел из-за угла покончить с хитроватым казаком. Он подговорил какого-то негодяя убить Хмельницкого во время стычки с татарами. Это не удалось: нанесенный удар оказался недостаточно сильным. Тогда пускаются в ход разные наветы. Хмельницкий – не только трус и не способен ни к какому военному делу, нашептывает подстароста Чаплинский старосте и коронному хорунжему Конецпольскому, но и изменник; он только выжидает удобного случая, чтобы стакнуться с татарами и пойти против поляков. А время было, мы знаем, тревожное: каждого казака можно было заподозрить не то чтобы в измене своему отечеству, а в желании ниспровергнуть шляхетский строй Речи Посполитой; но для шляхтича Речь Посполита и шляхта казались синонимами. Вспомнились при этом Конецпольскому и слова его отца, сказанные под конец жизни относительно Хмельницкого. “Жалко, – говорил старый гетман, – что я оставил в живых такую беспокойную голову”. Конечно, проще было бы отрубить ему голову или посадить на кол. “Вот, – продолжает, между тем, свои речи Чаплинский, видя, что они производят желаемое впечатление, – я много лет служу вам, милостивый пан, а не получил ничего, тогда как неблагодарные изменники и трусы пользуются вашими благодеяниями. Подарите мне Суботов, которым владеет Хмельницкий; от меня, верного дворянина, получите больше пользы, нежели от негодного казака”. Староста и не прочь бы удовлетворить эту просьбу, но гонор не позволяет: хутор Суботов подарен Хмельницкому его отцом, и он счел бы за большое себе бесчестье нарушать без всякого повода волю прежнего старосты, своего отца. “Хорошо, – возражает Чаплинский, – предоставьте мне самому разделаться. Хмельницкий не имеет никакого формального документа на владение этим хутором; кроме того, как казак он не имеет права держать людей. Я нападу на него, выгоню из дома и овладею хутором. Если же он придет к вам жаловаться, то вы скажите, что ничего не знаете, что я сделал это без вашего позволения; если он хочет удовлетворения, то пусть ищет судом. А он судом ничего со мною не сделает, потому что я – польский дворянин”. Итак, решено было покончить все счеты с неприятным казаком хорошо испытанным шляхетским средством – наездом; при этом, само собою разумеется, Чаплинский имел целью похитить и свою Елену, ту польку, о которой мы говорили выше.
Хмельницкий, вероятно, чувствовал себя не в силах отразить наезд своего врага, а может быть, он еще рассчитывал найти правый суд, хотя ему, конечно, было хорошо известно, что на шляхтича нет никакого суда. Так или иначе, но Хмельницкий, заслышав о приближении Чаплинского, бежал из Суботова, оставив там детей и польку. Едва ли бы он сделал это, если бы уже в ту пору замыслил свою кровавую месть шляхте вообще. Он бежал в Чигирин искать защиты от насилия у старосты, то есть того Конецпольского, который дал молчаливое согласие на разбой. Чаплинский ворвался в хутор, проник беспрепятственно в дом и овладел яблоком раздора. При этом меньшой сын Богдана, мальчик десяти лет, был жестоко высечен и умер от истязания на другой день. Недолго медля, Чаплинский обвенчался с полькой и стал хозяйничать в хуторе. Хмельницкий и тут не обнажает своей казацкой сабли, а как самый мирный гражданин обращается из одной инстанции в другую.
Первым делом он обратился, конечно, к ближайшему представителю власти, старшине Конецпольскому. “Я ничего не знаю, – отвечал тот, – нападение сделано без моего ведома; можете судиться с Чаплинским законным порядком”. Но законный порядок означает формальный порядок, а у Хмельницкого не было документа на право владения хутором, занесенного в земские книги; свидетельство же, выданное гетманом Конецпольским, не имело силы. Суд нашел, что хутор Суботов принадлежит староству и от старосты зависит отдать его кому угодно. “Если же, – сказали судьи Богдану, – королю известны твои права, то советуем тебе отправиться в Варшаву и подать просьбу на сейм”. Рассказывают, что прежде, чем продолжать дело судебным порядком, Хмельницкий предложил Чаплинскому покончить спор поединком. Шляхтич не мог, конечно, унизиться до поединка с казаком; зато в его обычае было действовать грубым и даже гнусным насилием со всяким, стоявшим ниже его. Вместо поединка Чаплинский, взяв на помощь себе трех служителей, напал неожиданно на Хмельницкого. Панцирь спас казака; он не только выдержал неожиданные удары, но даже разогнал своих врагов. “Маю шаблю в руци, – вскричал он при этом, – ще козацька не вмерла маты!” Напоминание о “козацькой матери” было дурным предзнаменованием для шляхты. Но кто мог подумать тогда, что в этом уже пожилом и, видимо, желавшем прожить в мире со шляхетским государством свою жизнь человеке таился громадный запас дикой разрушающей силы. За напоминание о “козацькой матери” Богдана схватили и посадили было в тюрьму, откуда его выпустили только благодаря просьбам бывшей его сожительницы, а теперь жены врага. Он еще раз решается продолжать дело законным порядком и отправляется с этой целью в Варшаву. Сюда же явился и Чаплинский. По делу о завладении хутором последний отвечал так:
“Имение, на которое претендует пан Хмельницкий, было несправедливо отторгнуто от староства, и я ничего более не сделал, как только на законном основании возвратил его староству; а владею им потому, что пану старосте угодно было его пожаловать в награду за мою службу Речи Посполитой. Что же касается того, что пан Хмельницкий представляет давность владения и издержки, то пан староста определяет выдать ему 50 флор.”
Сейм нашел, что сам Хмельницкий виноват в потере своего хутора, так как не запасся форменным документом, и советовал ему просить старосту чигиринского, чтобы тот утвердил распоряжение отца и выдал ему форменное свидетельство. Такое решение в виду известных уже нам отношений между чигиринским старостою и сотником означало полную потерю хутора. По делу об истязании ребенка Чаплинский не отрицал, что зять его приказал высечь мальчика “за возмутительные угрозы”; но решительно отвергал, что ребенок умер от побоев. Вероятно, ему удалось убедить судей, так как они и это дело решили в пользу ответчика. Что же касается похищения женщины, то Хмельницкому, конечно, не следовало и подымать этого вопроса, так как женщина эта стала законной женой его врага и, по-видимому, примирилась со своим положением. Во всяком случае Чаплинский решительно заявил, что он не отпустит ее от себя. “Да если бы я и сделал это, – прибавил он, – то она сама не захочет ни за что в свете возвратиться к Хмельницкому”. Суд рассмеялся и шутливо отвечал истцу: “Охота тебе, пане Хмельницкий, жалеть о такой женщине! На белом свете много красавиц получше. Поищи себе другую; а эта пусть останется с тем, к кому привязалась”. Таким образом, Хмельницкий лишился сына, любимой женщины и хутора. Потеря для мирного человека немалая. И оказывается, что он лишался всего этого на полном законном основании: сейм руководился в своем решении не какими-либо симпатиями или антипатиями, а только законом. Однако по этому закону вышло, что шляхтич может отнять у казака хутор, женщину, убить ребенка и на жалобу потерпевшего ему только посмеются в глаза. Не может быть, чтобы Богдан в первый раз натолкнулся на эту ужасную мысль. Разве мало между его товарищами-казаками было людей, обиженных шляхтичами так же кровно и на вполне законном основании? А эти толпы народа, увлекавшие подчас и его в открытое возмущение против установленного порядка? Разве они состояли не из людей, отчаявшихся в самой возможности мирного существования? Разве страсть к гультяйству, разбою, грабежу может охватывать целый народ, подымать его на борьбу с правящими классами, разжигать внутреннюю междоусобицу? Разве целые десятки тысяч людей станут жертвовать своей жизнью, подвергаться мучительным пыткам и позорной смерти, пока для них остается хоть какая-нибудь возможность мирным трудом добывать себе средства существования? Нет, нужно оставить все эти шляхетские благоглупости о бессмысленном своевольстве разнузданной черни, о страсти к грабежу и изуверству и так далее. Все эти ужасные и свирепые оборванцы, выступавшие с косами и дубьем против панов-ляхов, все они были такие же обездоленные и поруганные люди, как и он, сотник чигиринский. Если раньше разница в положении мешала ему чувствовать свою кровную связь с народом и ясно видеть общее положение вещей, то теперь преграда рушилась. И Богдан убедился, что он может восстановить свое попранное достоинство и положение, только соединив свое дело с делом всего народа. Конец колебаниям и нерешительности! Он не будет более простым зрителем и невольным участником кровавой народной драмы; он станет теперь во главе движения и будет с оружием в руках отстаивать народные интересы.
Вспомнил, конечно, при этом Богдан и о сочувствии короля к казакам, и о той роли, какую может сыграть выданная королем грамота. В представлении народа король был каким-то мифическим лицом, во всяком случае, – желавшим блага своему народу. Зло же все заключалось в панах. Весьма важно было придать внешнюю законность восстанию, пользуясь именем верховного повелителя страны. Перед отъездом из Варшавы Хмельницкий посещает короля и рассказывает ему все свои злоключения и все бедствия и казаков и русского народа. Какой разговор произошел тут между королем, служившим, вопреки собственному желанию, игрушкой в руках магнатов-панов, и казаком, находившимся накануне своего неограниченного владычества над народом, – можно только догадываться. “Пора бы, кажется, всем вам вспомнить, – заключил свою речь король, – что вы – воины; у вас есть сабли: кто вам запрещает постоять за себя? Я же, со своей стороны, всегда буду вашим благодетелем”. С таким напутствием уехал ограбленный и осмеянный казак к себе на Украину, и скоро панам пришлось жестоко расплатиться за свои неправды.
В следующей главе мы возвратимся к изложению хода событий, а теперь пополним нашу характеристику казацкого батьки как личности еще несколькими крупными чертами.
Богдан Хмельницкий, как мы только что показали, принадлежал к той категории общественных деятелей, которые становятся во главе общего дела, только испытав на себе лично всю несправедливость известного порядка. Этот личный элемент дает себя чувствовать и в его некоторых других крупных деяниях. Понятно, что личное чувство далеко не всегда находилось в соответствии с общественными интересами. Так, Хмельницкий никогда не мог забыть о Чаплинском. Возвратив себе хутор Суботов и женщину, разыгравшую невольно роль прекрасной Елены, находясь наверху своего могущества, он все-таки корит панов несправедливостями, учиненными над ним лично, требует выдачи своего личного врага и грозит, что он отправится искать его в Варшаву, даже в Гданьск. Странно читать эти угрозы, это требование наряду с требованиями, которые должны обеспечить религиозную, социальную и политическую независимость народа. В минуты раздражения Чаплинский в его глазах играет даже большую роль, чем все бедствия народа: он – причина братоубийственной войны и взаимных жестокостей. Только человек, ослепленный личной злобой, может доходить до подобных смешных объяснений. Хмельницкий при этом забывал одно маленькое обстоятельство: не он поднял русский народ на отмщение обиды, нанесенной ему, Хмельницкому, Чаплинским, – а наоборот, восставший уже народ принял его и поставил во главе своего восстания, чтобы он отстоял возможность человеческого существования для всех.
Тот же личный элемент чувствуется и в войне с молдаванским господарем Лупулом. В самый разгар народной борьбы, когда враг успел оправиться от первых поражений и когда следовало быть особенно осмотрительным и не растрачивать своих сил на посторонние дела, Богдан затеял женить сына своего Тимофея на Домне-Розанде, дочери Лупула, и, так как господарь молдаванский не видел ничего лестного для себя в родстве с мятежным казаком, то прекрасную Розанду приходилось добывать силой. “Если ты не отдашь своей дочери за моего сына, – писал Хмельницкий Лупулу, – то я пошлю к тебе сто тысяч сватов!” Лупул, рассчитывая на поддержку поляков, заупрямился. Тогда Хмельницкий действительно отправил свадебный поезд в числе 15 тысяч казаков и 20 тысяч татар под предводительством самого жениха Тимоша. От дела были отвлечены не только эти силы. Сам гетман с остальным войском держался также, по необходимости, около границы, чтобы в случае нужды подать помощь. Тимош ворвался в Молдавию, опустошил ее, подступил уже к самым Яссам. Лупул, оставленный поляками, должен был теперь унизительно просить пощады и соглашался отдать дочь свою за Тимофея. Но это было притворное согласие. Под разными предлогами он откладывал свадьбу. Да и как было не откладывать. Домна-Розанда могла сделать партию получше: на ней не прочь были жениться такие представители польского магнатства, как Вишневецкий, Потоцкий, Калиновский. А тут приходится предпочесть простого казака, хотя отважного и ловкого, но вместе с тем грубого, лишенного образования, не знавшего, как себя держать, и на все приветствия отвечавшего упорным молчанием, одним словом, “ни бе, ни ме”, как выражается о нем один очевидец. Лупул тянул, а казацкий вождь терял время и силы на устройство семейного дела. Наконец раздосадованный, он снова пишет господарю в таком тоне: “Сосватай, господарь, дщерь свою с сыном моим, Тимофеем, и тоби добре буде, а не виддаси – изотру, изомну, и останку твоего не останется, и вихрем прах твой размечу по воздуси”. Что это были не пустые слова, показала Батогская битва, в которой Хмельницкий нанес жестокое поражение полякам. Действительно, он мог теперь “измять”, “истереть” молдавского господаря так, что и “останка” его не осталось бы. Лупул поспешил написать, что ждет Тимоша. Свадьба состоялась. Однако Богдан Хмельницкий дорого заплатил за свою настойчивость: он потерял сына, и в нем, быть может, преемника, способного довести до конца начатое дело. Молдавию в ту пору обуревали внутренние раздоры. Тимош защищал, конечно, своего тестя. Под Сочавою он был ранен. Известие об этом застало Хмельницкого как раз среди военных приготовлений против поляков, готовых вторгнуться под предводительством самого короля в русскую землю. Страх потерять сына был так велик, что гетман, несмотря на открытый протест казацких полковников, указывавших на угрожавшую опасность Украине и необходимость защищать первым дело ее, решился идти на помощь сыну. Но рана Тимоша оказалась смертельной, он умер. Казаки, храбро выдерживавшие осаду под Сочавой, сдались на условиях, обеспечивавших им возможность честного отступления, и теперь везли на Украину гроб с останками своего предводителя. Эта печальная процессия попалась навстречу спешившему отцу. “Слава Богу, – сказал он, – мой Тимофей умер, как казак, и не достался в руки врагов”.
Так печально кончившееся вмешательство в дела молдаванские может быть еще объяснено политическими соображениями. Для Украины, бесспорно, было бы выгодно иметь в лице молдаванского господаря союзника, связанного узами родства. Несвоевременно только все это затеял Хмельницкий. Личные семейные отношения мешали ему взглянуть прямо на общее положение вещей и дать надлежащую оценку совершавшимся явлениям. То же повторилось и в деле еще более важном, – при выборе преемника казацкому батьке. Будучи гетманом, Хмельницкий пользовался почти неограниченной властью. Казаки не признавали наследственной власти; они избирали себе вождя. На него возлагалось трудное дело – управлять народом среди беспрестанных военных тревог. Чтобы успешно выполнить такую задачу, необходимы были чрезвычайные полномочия, и каждый казацкий гетман обыкновенно получал их. Кто же не оправдывал доверия, тот должен был сложить булаву и мог поплатиться даже жизнью. Во все время кровавой борьбы Богдан оставался во главе народа. Но ему было уже около 60 лет; силы его заметно ослабевали. Рассказывают, что его отравили недруги южнорусского народа медленно действующим ядом. Хуже всякого яда на стареющего гетмана действовала, вероятно, необходимость не только постоянной борьбы с оружием в руках, но и беспрестанных дипломатических ухищрений. И при всем том он не мог отвязаться от тяжелой мысли, что, несмотря на реки пролитой крови и массу потраченного труда, будущее Украины представляет загадку, и даже весьма тревожную загадку. Среди этой борьбы и этой дипломатии его все чаще и чаще посещает мысль о смерти. Кто же будет продолжать неоконченное дело? Но разве мало было у него славных сподвижников? Разве мог бы он собрать свой разрозненный народ и так страшно разгромить Польшу, если бы он был один среди бездарностей, если бы ему не помогали отважные полководцы и вообще люди способные? Конечно, они есть, и он укажет их казацкой старшине. А род Хмельницких должен будет снова возвратиться к безвестному существованию, и мои дети, мое потомство превратится в простых казаков? К тоске по общему делу присоединяется тоска по личному. Вот если бы жив был Тимош, этот многообещавший юноша, он мог бы продолжать дело отца, мог бы по праву занять его место. Увы, Тимош погиб из-за прекрасных глаз Домны-Розанды и честолюбия отца. Но разве, думает старик, недостаточно заслуг моих, разве не я вырвал украинский народ из рук шляхетских и разве в вознаграждение моих заслуг гетманское достоинство не следует оставить в моем роду? Эта мысль овладевает им все настойчивее и настойчивее, и он желает, чтобы гетманское достоинство было передано сыну его Юрию, тогда еще 16-летнему юноше, болезненному, трусливому и совершенно неспособному. Это было, конечно, безумное желание. Он не решается высказать его прямо, но, очевидно, исподволь подготавливает почву. На собравшейся по его желанию раде казацкой старшины он, между прочим, говорит:
“Десять лет я посвящал себя отечеству, не щадя ни здоровья, ни жизни; но теперь, по воле Создателя моего, старость и болезни одолели меня; изнемогают члены тела моего, схожу в могилу, братья, и оставляю вас на произвол судьбы”~ “Бог знает, братья, чье это несчастье, что не дал мне Господь окончить этой войны так, как бы хотелось: во-первых, утвердить навеки независимость и вольность вашу; во-вторых, освободить также Волынь, Покутье, Подол и Полесье и так избавить оружием нашим от ига польского народ русский, благочестивый, принуждаемый к унии~ Не успел я окончить своего дела, умираю с величайшим прискорбием; но не знаю, что будет после меня. Прошу вас, братья, пока я жив, изберите себе при моих глазах нового гетмана вольными голосами. Если я буду знать отчасти будущую судьбу вашу, то спокойнее сойду в могилу”.
Затем он указывает на некоторых заслуженных казаков.
“Нет, нет! – кричит рада, зная его затаенное желание. – За твои знаменитые заслуги перед войском запорожским, за твои кровавые труды, за твой разум и мужество, с которым ты избавил нас от ярма ляхского, прославил перед целым светом и устроил свободным народом, мы должны и по смерти твоей оказывать честь твоему дому. Никто не будет у нас гетманом, кроме Юрия, твоего сына”.
За эту фальшь, за эту попытку установить наследственное гетманство Украина пролила немало крови: дела, совершенные “разумом и мужеством”, требуют и для дальнейшего своего преуспевания разума и мужества, а не вырождающегося идиотизма.
Многие ставят в вину Богдану его дипломатическое двоедушие и даже криводушие. Мы думаем, что пристрастье к своим личным делам, от которого он не мог освободиться даже в вопросах величайшей общественной важности, имеет неизмеримо большее значение, чем эти якобы коварство и вероломство. Стоит только представить себе условия, при которых приходилось действовать Хмельницкому, чтобы понять всю пустоту подобных обвинений. Скажем больше – не обладай Богдан такими дипломатическими способностями, едва ли бы ему удалось совершить то, что он совершил. Обвиняют Хмельницкого, как будто бы все вокруг него были в прекраснодушном настроении и один только этот коварный казак пускался на хитрости, присягал, изменял, снова присягал и так без конца. Но кто были его враги и его союзники? Поляки, турки, татары, Москва. Поляки действительно не раз присылали Адама Киселя в качестве миротворца. Но кто же из казаков не понимал, что его красноречивые излияния означали просто временное бессилье шляхты и что какие бы договоры ни подписывались, поляки нарушат их, как только соберутся с силами? Поляки примирились бы искренне только на одном условии: на полном уничтожении казачества и на превращении всего русского народа в безгласных хлопов. Выдающийся поляк того времени Иеремия Вишневецкий не считал нужным скрывать этого. Таким образом, двоедушная дипломатия с поляками была прямым ответом на их двоедушную политику. Татары не знали другого закона, кроме грабежа, и всегда были на стороне того, кто мог привлечь их заманчивыми грабительскими перспективами. Они изменяли южноруссам в самый критический момент. И почему бы это Богдан Хмельницкий питал к ним какие-нибудь особенно лояльные чувства? Напротив, это был явный и злейший враг. По обстоятельствам времени и места из него временно удавалось сделать союзника, и союзник этот оказывался единственным; никакого выбора не представлялось; естественно, что Хмельницкий всеми силами старался поддерживать добрые отношения, глубоко затаив до лучших дней мысль о расплате за все опустошения, причиняемые Украине. Татары находились в зависимости от турецкого султана, и, чтобы иметь их на своей стороне, необходимо было поддерживать хорошие отношения с Турцией. Отсюда сношения с Турцией. В трудные минуты, когда союзники и якобы друзья, пользуясь обстоятельствами, раскрывали свои волчьи пасти, Хмельницкий готов был идти в подданство даже турецкому султану. Это была по тому времени страшно еретическая мысль: добровольно идти в подданство к непримиримому врагу всего христианского мира! Но, во-первых, мысль эта приходила Хмельницкому только в тех случаях, когда он попадал в ловушку, из которой не представлялось никакого другого выхода; во-вторых, в настоящее время мы видим, что даже завоеванные мечом народы не потеряли под турецким владычеством своей самобытности и на наших глазах возрождаются в самостоятельные государства. Так ли уж был недальновиден Богдан, как это представляется его недоброжелателям? Остается еще Москва. Но она, как известно, придерживалась тогда крайне нерешительной и медлительной политики по отношению к Малороссии; отношения же ее к покоренным княжествам и соседним государствам далеко не отличались в то время прямодушием. Известно, как настойчиво добивались казаки помощи от Москвы и как она под разными предлогами отказывала им; только когда рушились всякие надежды объединить польское и московское государства под главенством московского царя, оказалось возможным “нарушить крестное целование”, объявить войну полякам и принять казаков под “высокую государеву руку”. Смешно было бы ожидать от Хмельницкого открытой, что называется, честной политики, когда отношения не только между чуждыми народами, но и между родственными князьями всецело держались на подсиживанье, обмане, вероломстве и тому подобных прелестях грубой дипломатии XVII века. Богдан Хмельницкий не был религиозным или социальным реформатором. Он призван был освободить южнорусский народ от шляхетско-католической зависимости. При других условиях это освобождение могло бы совершиться и без нарушения единства польского государства. И как сам он был сыном своего времени, так и действовать он мог, пользуясь теми общественными силами и теми вообще приемами, какие были выработаны раньше его.
Другое дело его внутренняя политика, его отношение к интересам народной массы, которая, собственно, и доставила ему торжество. Двоедушия и вероломства здесь также не было, но была нерешительность, недостаточная определенность поступков, как бы даже непонимание, во имя чего восстало все это хлопство. Вынуждаемый обстоятельствами, он шел на компромиссы с поляками, заходившие иногда так далеко, что они теряли характер компромисса и превращались, казалось, в отступничество. Но не будем слишком строги к человеку, волей судеб поставленному в самом центре “ада кромешной злобы” и чувствовавшему временами свое полное бессилье укротить эти адские силы. Удушливые испарения польско-шляхетской культуры могли затуманить не такую голову.
Нужно подумать только, что представлял в то время русский народ, лишенный иезуитами лучших своих сил, тогдашняя чернь, чтобы понять, как трудно, как невозможно даже было делать вместе с нею какое-нибудь положительное дело! А между тем, для действительного достижения той цели, к которой стремилась чернь, нужно было не только изгнать панов-ляхов, но и заложить новое основание общественного порядка. Чернь же давала массу горючего материала для разрушительной работы и почти никакого – для созидательной. Поэтому всякий раз, когда от войны дело переходило к миру, Хмельницкий как бы отступался от черни. Но не следует забывать, что это отступничество носило дипломатический, бумажный характер, что все время, пока Хмельницкий стоял во главе народа, паны-ляхи не могли возвратить себе прежнего положения на Украине и что “подданные” их сохраняли на самом деле полную свободу. Заключая Зборовский и Белоцерковский договоры, усмиряя чернь, он прекрасно понимал всю недолговечность этих соглашений и готовился к новой войне за свободу усмиряемой им же черни. Чернь узнавала об этом только тогда, когда начиналась новая война, и потому волновалась и обвиняла своего гетмана в измене. Но для нас, имеющих возможность обозреть деятельность Хмельницкого во всей ее совокупности, такие обвинения теряют смысл и значение.