Шахтама

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Шахтама

I

Можете себе представить, с каким разбитым чувством, после прощанья с своей первой любовью, приехал я в Шахтаминский золотой промысел, этот вертеп настоящей, патентованной каторги. Тут не запоешь и не услышишь под свежим впечатлением обаяния известного старинного романса:

Ты скоро меня позабудешь,

Но я не забуду тебя!..

Селения Шахтаминского золотого промысла были раскинуты на плоскогорьях долины речки Шахтамы, в двух местах и носили название Верхнего и Нижнего промысла. Первый отстоял от последнего в трех или четырех верстах довольно сносного пути, по которому представлялась возможность ездить на экипажах.

«Резиденция» управления сосредоточивалась на Нижнем промысле. Тут жили управляющий, священник, аудитор и фельдшер, заменяющий доктора. Тут же помещалась главная контора, лазарет и неизбежная с высокими палями тюрьма, со «штатным» палачом, или «заплечным мастером», как он назывался официально. Этот «мастер» был действительно настоящим профессором своего незавидного искусства, изображая собой геркулеса вершков двенадцати ростом, с косою саженью в плечах и чуть не пудовыми кулачищами. Словом, он был на своем месте, и вся подвластная ему каторга называла его не Гришкой, а величала Григорием Парфенычем. Да ей и нельзя было не величать этого зверя в образе человека, потому что, мне кажется, никто из ссыльнокаторжных не мог поручиться за то, что не попадет под ужасные удары Тришкиной плети.

Но оставим эту печальную картину еще недавнего прошлого, порадуемся великим реформам царствования императора Александра II и скажем о том, что Верхний Шахтаминский промысел был гораздо беднее постройками и представлял собой крайне грустную картину человеческого жилища. Тут выделялась громадная тюрьма, с теми же остроконечными высокими палями, а вдали от нее лепились небольшие избенки и землянки обязательных «бергалов» и ссыльных вольных, то есть тех ссыльнокаторжных, кои отбыли сроки казематного заключения и могли жить «по воле», исполняя промысловые работы. Вот тут-то, в этих вертепах скитания клейменых людей, совершались иногда такие преступления, что волосы становятся шишом при одном воспоминании о них и удивляешься тому, до чего иногда может человек походить на зверя в своих страшных поступках.

А если бы проследить историю совершающихся зверств, то мы пришли бы к тому печальному заключению, что наибольшая половина проступков возникала от возлияний водки и возмездия страстных поклонников прекрасного пола. Увы! Измена женщины и тут чаще всего служила яблоком раздора между обладателями сердец и доводила нередко соперников до такого исступления, что сами Мессалины попадали кверху ногами за два нагнутые дерева, а плоды их порочной связи без всякой пощады разбивались головами об печки или, как щенята, с тряпкой во рту, дохли в мутной воде промысловой речки!..

Так как Шахтаминский золотой промысел лежал в такой местности, где тайга не отличалась красотами природы, то и весь пейзаж расположившихся селений не производил приятного впечатления. Вся долина Шахтамы пролегает между лесистыми пологостями гор, не отличающихся характерной причудливостью тайги. Напротив, крайне однообразный и угрюмый вид их наводит какое-то уныние на душу и не производит того эффекта, как большая часть гористых местностей. Ко всему левому берегу речки прилегают темные северные покатости более или менее пологого хребта, а солнечная сторона не изобилует красивыми увалами, и только ниже промыслов, где Шахтама несколько изменяет свое направление, появляются кое-где отдельные горки, которые останавливают на себе взор любителя природы и смягчают тяжелое впечатление при выезде его из вертепа ссылки и стона бичуемых страдальцев того памятного времени.

II

Так как я приехал в Шахтаму в первой половине июня, то понятно, что занимался охотой очень мало. В это время представлялась возможность охотиться только за дикими козами, подманивая их на «пик» козленка (см. Зап. ох. Вост. Сиб.) и поджидая на солонцах и солянках. Но я тогда не был еще посвящен в эти способы охоты, а знакомых промышленников тут не было. Да меня, признаться, так запрягли за работу, что я с раннего утра должен был отправляться на самый нижний разрез промысловских работ и наблюдать за тем, чтоб поскорее очистить его от громадных валунов горной породы, загромоздивших всю площадь золотосодержащих песков. Тут приходилось работать и порохом, чтоб разорвать те глыбы, которые были не под силу человеческим мускулам и не поддавались простым приспособлениям народной механики.

Я приходил домой только пообедать и уже потом являлся к вечернему чаю, чем и заканчивал свой денной труд. Но случалось нередко, что и вечером приходилось работать до поздней ночи при поломках золотопромывочных машин или в общих суждениях в квартире беспокойного управляющего, которого в свою очередь давила разными вопросами и непосильными требованиями главная контора управления.

Так как в упомянутом нижнем разрезе была самая трудная работа относительно физических сил человека, то под мое ведение были отобраны такие атлеты из ссыльных рабочих, что стоило только любоваться этими пасынками судьбы и удивляться их бычачьей силе или замечательной сметке русского простолюдина. Этими тружениками выворачивались и поднимались на борта разреза иногда такие громадные валуны, весившие несколько сот пудов, что трудно поверить своим собственным глазам, видевшим это в действительности. Стоило только по-человечески обходиться с этими «пасынками», одобрять их усилия, отпускать за усердие пораньше с работы, а в критических случаях не указывать только пальцами, но в нужный момент помогать своими руками и плечами, — и тогда те же клейменые труженики становились настоящими братьями, а на их заскорузлых лицах выражалась добродушная улыбка, в речах появлялся юмор, остроумие, и вы забывали, что имеете дело с теми людьми, которых таврили, как лошадей, и называли презренным именем варнака или челдона…

В Шахтаме я помещался на одной казенной квартире с помощником пристава Николаем Геннадиевичем Даниловым, родным братом моего товарища по корпусной скамейке и выпуску в офицеры. Эта прекрасная личность была достойна особого уважения и дружбы как по человеческим правилам жизни, так и по доброте своего мягкого сердца. Мы жили с ним настоящими братьями, хотя он был постарше меня годов на восемь, а жизнь видел в гораздо больших и разнообразных фазах, чем я, потому что, получив порядочное наследство, он не окончил курса в горном институте, но вышел из первого специального класса, получил «чиновника», устроился в Петербурге при горном департаменте и жуировал на доставшиеся средства. Но — ничто не вечно в мире! — кошелек его чрез несколько лет поистощился, лакомые друзья и прихлебатели оставили, и он с горя поступил на службу в Нерчинские заводы, чтоб удалиться от соблазна, жить на малые средства, да разве вспоминать прошлое.

Он хорошо понимал, что в таком крае, как Нерчинский, раскутиться невозможно, и тут его симпатии выразились только слабостью к прекрасному полу да верховою ездой на диких необъезженных лошадях. Эти-то отчасти «сугубые» страсти и довели эту прекрасную личность до ранней могилы.

Однажды вечером, придя с работ, я ужаснулся, когда заглянул в его комнату: весь некрашеный белый пол был, как тюменский ковер, в красных пятнах, а сам Николай Геннадиевич лежал на кровати, бледный как полотно.

— Что это с тобою? — спросил я с участием.

— Да что, брат, упал с лошади прямо на камень и, должно быть, расшиб себе грудь. Вот посмотри-ка, что делается, — сказал он, встал с кровати и харкнул на пол печенками темной крови.

— Что же ты не пошлешь за фельдшером?

— А зачем? Может, и так пройдет.

— Как это можно, Николай Геннадиевич, так легко относиться к своему здоровью!

— А что?

— Да как что?! Ты знаешь, чем эта штука может окончиться?

— А чем? Поди-ка, чахоткой?

— Ну да немудрено! — сказал я грустно, подумав, и тотчас же послал за фельдшером, очень дельным и практичным эскулапом того времени.

— Давно ли это было, как ты упал с лошади? — спросил я, воротившись из кухни.

— Нет, недавно, вот только незадолго перед твоим приходом… Тьфу! Хххрр! Тьфу! — произносил он болезненно, и новые круги крови появлялись на белом полу.

Однако же эта неопрятность товарища доказывала уже то, что он крайне взволнован и озабочен своим положением.

Минут через десять пришел фельдшер Василий Иванович Дудин и тотчас принял меры против кровохарканья больного. Данилов чрез несколько дней будто поправился, но этот ушиб был началом его смертельной болезни…

Не замечая этого червяка, подтачивающего его организм, он влюбился в прекрасную девушку и вздумал жениться. Посватав ее, он получил согласие, и помолвка совершилась. Николай Геннадиевич торжествовал и торопил свадьбой, но к совершению этого обряда родителем невесты были выписаны некоторые вещи из Питера, и время тянулось, потому что в Нерчинском крае в тот период надо было, по крайней мере, полгода для того, чтобы получить заказанные предметы. Между тем болезнь жениха не дремала. Она стала видимой для многих, все сильнее и сильнее входила в свои права и заставила задуматься как родителя, так и самое невесту. Свадьбу начали откладывать под разными благовидными предлогами, и дело кончилось тем, что жених понял свое тяжелое положение и начал чахнуть уж не по дням, а по часам, а вслед за этим вскоре отправился к праотцам… Мир праху и вечный покой этому хорошему человеку!

Надо заметить, что Василий Иванович Дудин был не только порядочным эскулапом, но хорошим дельным охотником и веселым собеседником. Познакомившись со мной, он часто утешал меня тем, что если я заживусь до осени, то он покажет мне хорошие места охоты на рябчиков и молодых глухарей, где те и другие водятся в большом количестве. Но, господа, пока подходит осень, я позволю себе рассказать одно курьезное обстоятельство. А то, вспоминая прошлое, как-то не хочется пропускать некоторые характерные эпизоды из жизни на каторге.

Дело, видите, в том, что однажды рано утром (в бывший царский праздник предпрошлого царствования) ко мне постучали в дверь. Я соскочил с кровати, отпер задвижку и увидал запыхавшегося казака.

— Что тебе надо, голубчик? — спросил я, еще совсем не одетый.

— А вот послан до вашего благородия.

— От кого?

— От помощника управляющего, господина Пиленки.

— Да разве он приехал?

— Вчера вечером прибыть изволили.

— Ну, так что ему надо?

— Вас требуют.

— Требуют, вот как! А зачем меня требуют?

— Да в тюрьме бунт, так приказали сбегать за вами.

— Скажи, брат, господину Пиленке, что это не мое дело. Для этого есть управляющий промыслом и военный караул, понял?

— Слушаю, ваше благородие.

Казак тотчас ушел, а я запер дверь и снова улегся. Но не прошло и пяти минут, как опять постучал тот же казак.

— Ну, что?

— Да требуют, сударь, вас.

— Скажи, братец, что требовать он меня не может, я ему не подчинен, и это не мое дело, я ничем тут не заведую, — уже кипятясь, проговорил я.

— Слушаю-с.

Дверь снова закрылась, и я видел в окно, как казак полетел бегом, а у тюрьмы целый взвод казаков стоял с ружьями наперевес и толпился народ. Я, несколько охладев, начал одеваться и решился помогать товарищу, разыгрывающему роль начальства. Но вот вижу, что опять тот же казак бежит ко мне уже с запиской. Я встретил его па крыльце и взял цидулку. Пиленко наскоро пишет, что в тюрьме бунт, что он ничего не может поделать и убедительно просит меня прийти.

— Ну вот, это дело другое. Скажи, что сейчас буду.

Посланный убежал, а я нарочно тихо, не торопясь, пошел к тюрьме, что, конечно, видели заключенные в каземате сквозь забитые решетками окна.

Когда я вошел в караульную тюрьмы, где помещался особый конвой, то увидал, что Пиленко бледный как бумага и с пеною у рта сидит около стола на стуле, а кругом его стоят шесть или восемь казаков и держат ружья наперевес, обратив штыки в сторону арестантов. В камерах помещения был порядочный шум, и я увидал в открытые двери общей палаты, что многие «варначки» двусмысленно улыбались, покуривали носогрейки и сидели на нарах. Но в общем выражении лиц не было ничего такого, что говорило бы о серьезном настроении людей, а тем более не походило на бунт. Завидев меня, многие начали добродушно перемигиваться между собою и встали с нар.

Я, не торопясь поздоровавшись с Пиленкой, тихо спросил его, в чем дело.

— Да вот они, канальи, не хотят выходить на работу, — говорят, что сегодня «царский праздник», рождение покойного императора Николая (25 июня).

— Так почему же ты не объяснил им, в чем дело?

— Какое им, подлецам, объяснение! Их, скотов, надо передрать хорошенько, так это будет лучше всякого объяснения, и вперед научатся понимать, в чем дело и что бывает за бунт.

Видя, что он, по своей горячности, говорит вздор, который действительно может довести людей до бунта, я ни слова не сказав на это Пиленке, повернулся, пошел в общую камеру, ласково поздоровался с арестантами и спросил их, почему они не идут на работы.

— Да помилуйте, ваше благородие, сегодня царский праздник.

— Какой?

— Рождение государя императора, нашего батюшки, — ответили несколько голосов.

— Эх вы, школьники этакие! Ведь вы лучше нас знаете, что этот день праздновался прежде, а теперь нет. Ну, разве вы празднуете рождение Петра Великого?

— Никак нет!..

— Ну вот то-то и есть, а дурите!

— Так зачем же, ваше благородие, по сию пору стоит патрет батюшки Николая Павловича в самой конторе? — сказал один бойкий и сам улыбнулся.

— Вот видишь, голубчик, тебе и самому смешно стало, что ты сказал глупость, а еще умным мужиком считаешься! Ведь ты, поди, видел не раз, что в старых присутствиях и до сих пор висят портреты покойных императоров, да ведь вы их рождения не празднуете. Вам положено два праздника в месяц, вы и гуляете, никто от вас их не отнимает, и гуляйте с богом! А чего нельзя, того и просить не следует, ребятушки, — вот что!

— Так точно, ваше благородие! — сказали уже многие.

— Так-то так, да вот, видите, вы сами заводите глупости, а оно нехорошо, может из-за пустяков выйти худая история, поняли?

— Как не понять, ваше благородие! Хорошо понимаем, да, вишь, не одной матери детки, — сказал тот же и стал озираться.

Я пошел далее, но, встретив глазами хохла Марушку, страшного атлета, подошел к нему, ударил его по плечу ладонью и шутливо спросил:

— Ну, а ты, хохлина, отчего нейдешь? Ведь все равно и тут галушек нема.

— Який бис тут галушки! — сказал он шутливо, достал с полки свою шапку, рукавицы и весело добавил: — За мной дило не встане, я готов.

— Ну, а готов, так и ступай с богом, — сказал я и шутя, как доброго коня, повернул его за плечи. — Экий черт! — прибавил я, смеясь.

Он пошел тотчас к дверям, а за ним и вся тюрьма забрякала кандалами, понадела замусленные шапчонки и, галдя, вышла на двор. Затем каждый встал на свои места, ворота отворились и все арестанты, как один человек, пошли на работы. Кто-то из них затянул арестантскую песню:

Бывало, в доме преобширном,

В кругу друзей, в кругу родных…

Десятки голосов дружно подхватили излюбленный мотив задушевной песни, и еще долго раздавался он о дороги, ведущей прямо к промысловским разрезам.

— Вот подлецы-то! — сказал мне все еще бледный Пиленко и, закусив нижнюю губу, тихо отправился на свою квартиру…

— До свидания! — сказал я ему вслед.

— Ох, брат, извини!.. — пробурчал он сквозь зубы.

— На здоровье!.. — ответил я громко и пошел домой пить чай.

III

Придя домой, я застал Николая Геннадиевича уже за самоваром.

— Что там такое случилось? — спросил он тревожно.

— А ничего особенного. Варначки, как видно, не любят Пиленку и вздумали пошкольничать, а он, по обыкновению, обозлился да чуть не наделал целой истории.

— Так я и думал: он вечно суется туда, где его не спрашивают, и всегда останется с носом…

Тут отворилась дверь и к нам вошел Дудин.

— Чай да сахар! — сказал он, весело посмеиваясь.

— Милости просим, Василий Иванович! Садитесь-ка да выкушайте стаканчик, — приветствовал его Данилов.

— Ничего, можно-с, это не вредно, — сказал он, усаживаясь к столу.

— А я к вам! — обратился он, глядя на меня.

— Ко мне? Извольте, я слушаю.

— Пойдемте сегодня на солянку покараулить козуль. Я хотел было один, да, признаться, боюсь. Видите, иногда медведи подходят, так одному-то, знаете, неловко…

— Вот за это спасибо, Василий Иванович! Пойдемте, пойдемте! А я еще ни разу не карауливал и не понимаю, что это за штука.

— А штука простая, не головоломная, — да вот увидите!..

Мы тут же уговорились относительно всего, что нужно для такой охоты, и решили, чтоб вечером, около семи часов, отправиться на солянку. Прислуживающий у Данилова человек, слышав наш разговор, сказал Дудину:

— Напрасно, Василий Иванович, вы сегодня собираетесь.

— А что?

— Да, однако, дождь будет.

— Это почему ты узнал?

— А потому что сегодня с утра чушки повизгивают и таскают в гайно солому да сено.

— Мели больше. Экой барометр твои чушки! — сказал, смеясь, Дудин, отправляясь домой…

В условленное время Василий Иванович зашел за мной, и мы весело пошли, он с винтовкой, а я с «мортимером», заряженным картечью. Его козья солянка была очень недалеко от промысла и помещалась в небольшой падушечке, под маленькой горкой, на крохотной полянке, почти со всех сторон окруженной кустами и редким смешанным лесом.

Дудин рассказал мне все, что нужно, и мы уселись в сидьбу, загороженную тоненькими жердочками и прилегающей толстой валежиной громадной лиственницы.

Долго сидели мы в ожидании, тихо отмахиваясь от комаров, которые жалили немилосердно во все открытые части тела и заставили нас «закурить» гнилушки (задымить, зажечь), чтоб хоть сколько-нибудь отогнать этих кровожадных вампиров.

Вдруг откуда-то прибежала к нам ящерка, остановилась У согнутых колен Дудина, посмотрела на нас, как-то поводила головкой и забралась на его ноги. Он не шевелился и наблюдал, что будет дальше. Ящерка приостановилась и потянулась к его пазухе, тогда Василий Иванович не вытерпел, моментально схватил ее рукой и выбросил вон.

— Ах ты, шельма этакая! У меня там хлеб. Неужели она его услыхала? — сказал он тихонько.

— Надо бы еще подождать, — прошептал я.

— Что вы. Не вытерпеть: она бы залезла, проклятая! — говорил он вполголоса и затряс головой…

Начинало уже смеркаться. Но вот кое-где на небе стали появляться скученные темные облачка с белыми окраинами. Затем послышались раскаты отдаленного грома, и вскоре закропил дождик из образовавшейся тучи.

— Однако убираться поскорее домой, — сказал с досадой Дудин. — Это уж не охота, и никакого толку не будет.

— Отчего? Может, пройдет.

— Нет, Александр Александрович, видите, кругом затянуло мороком, а козуля в такое погодье нейдет…

Как мне ни хотелось остаться, чтоб покараулить тогда еще в первый раз в жизни, но пришлось «мортимера» за пихнуть в чехол и повиноваться своему ментору.

— А что, Василий Иванович, верно, батенька, замечанье нашего Федора справедливо, — сказал я, закуривая папиросу.

— Я ведь и раньше слыхал эту примету от старых людей, да, признаться, не верил. Ну посудите сами, почем же может знать чушка, что будет дождик!

— Она, значит, не хуже барометра, Василий Иванович.

— Да не хуже и есть, а мы деньги тратим да неметчину покупаем. А вот заведи только чушек, так и сыт будешь, и погоду узнаешь, — говорил он, смеясь.

Мы накинули на себя ружья и торопливо отправились восвояси, поминутно сбиваясь в темноте с тропинки и запинаясь за камни и корни.

В самом деле, предсказание Федора сбылось на этот раз замечательно, потому что не успели мы добраться до промысла, как гроза разыгралась ужасная и страшный ливень промочил нас до нитки. Не забуду я той картины, как долговязый Дудин торопился домой и, согнувшись, улепетывал по лужам, делая прыжки, как козуля, но в то же время успевая креститься после ослепительной молнии и сильных ударов.

Когда и я, как сумасшедший, прибежал домой, то с меня бежали целые потоки, а не спавший еще Данилов подшучивал надо мной и угощал холодной водой.

— Что? Каковы козули? — говорил он, смеясь и помогая мне выжимать промокшую одежду.

— Нет, Николай Геннадиевич! Ты лучше скажи — каковы проклятые чушки, — сказал я, утираясь от пота.

— Да, брат! Это действительно штука забавная. Вот и не верь после этого народным приметам…

В одно прекрасное июльское утро был я, по обыкновению, со своими атлетами на нижнем разрезе и вытаскивал уже последние валуны на борт, как к работам подъехал верхом управляющий округом, тогда еще капитан, Виктор Федосеевич Янчуковский. Он был в мундире, шарфе и каске с султаном.

Я явился к нему, как к управляющему, и отрапортовал о благополучной работе.

Он поздоровался, объехал разрез, поблагодарил варначков, обещал им водки. А мне, выразив особое дружеское спасибо, сказал:

— Сейчас будет горный начальник, садитесь поскорей на коня и поедемте вместе встречать, а то он обидится.

— А как я поеду не в форме?

— Это-то и хорошо, он знает, что вы на работе, сказал он, отправляясь верхом.

Я побежал к своей лошади, тут же привязанной у куста, и хотел поскорее заскочить в седло, но она не стояла на месте, вертелась во все стороны, поднималась на дыбы и ржала. Ей нужно было немедля бежать за своим товарищем, а потому она горячилась. Я уже всунул ногу в стремя, но левая рука сорвалась с загривка, а правой я никак не успевал схватиться за луку седла, вследствие чего держал лошадь только за повод и невольно подскакивал на правой ноге. Так как лошадь стояла в кустах, то никто из рабочих и нарядчиков не видал моей неполадки. А между тем она принимала крайне серьезный характер и грозила большой опасностью, потому что двойная толстая подошва полуболотного сапога задела за край стремени, носок уперся в верхнюю пряжку или скобку, и я никак не мог высвободить ногу. Мне по-прежнему приходилось только подскакивать да вертеться около задурившей лошади, которая бесилась еще более и начала лягаться. Я мысленно умолял господа о помиловании и кричал рабочим о помощи, но было уже поздно, и единственная мысль спасения, точно свыше, осенила мою голову: я тотчас, подскакивая, начал сдергивать левый сапог, и мне удалось это в тот самый момент, когда лошадь вырвала у меня из левой руки повод и, ударив козла, стремглав понеслась по каменистой тропинке, окруженной накосо срубленными пеньками молодой поросли листвянок.

В это время лопнула под седлом подпруга (татор по-сибирски), и оно съехало на круп, придерживаясь на одной подфее (подхвостнике), затем свалилось, попало под удар задних копыт и было отброшено в кусты. Лошадь опередила Янчуковского и во весь мах удрала на конюшню. Замечательно то, что мой сапог так крепко зацепился двойной подошвой, что вынес всю катастрофу, но не вылетел из стремени.

Как мне не благодарить бога за мысль спасения и Выполнение той почти невероятной штуки, при таком отчаянном положении; тем более потому, что я и дома с большим трудом сдергивал с ног тугие, отсыревшие сапоги.

Когда начальник вместе с Янчуковским подъехал к тому же разрезу, то я был в одном сапоге, а другой только еще разыскивали нарядчики. Моя левая нога так запухла, что я с большими усилиями мог надеть отысканный сапог и то без носка, на голое тело.

Начальник, покойный Иван Евграфович Разгильдеев, как бурят по своей родословной, был хорошим наездником. Он вместе со мной порадовался моему спасению и тут же сделал мне практическое наставление, что если есть другая лошадь, которая уже отправилась, то нужно свою повернуть головой в обратную сторону и тогда уже садиться, но непременно сначала крепко взяться рукой за луку седла. Он говорил, что на его памяти было много таких несчастных случаев, что копи «затаскивали» до смерти ущемленных ногою людей не только в тайге, но по гладкой поверхности степи. Кроме того, он не советовал всаднику иметь такие сапоги, где толстая подошва набивается сверху, выходя опасной зарубой под середину ступни.

Все это верно, и я строго помню его практические советы.

Разгильдеев, оставшись очень доволен моим сотрудничеством в Шахтаминском промысле, пожалел меня, как юношу, а потому любезно предложил мне поездку в Цурухайтуевскую крепость на Аргунь, где он будет сам и вместе поедет на ленных гусей.

Я, конечно, сердечно обрадовался такой любезности начальника и изъявил свою готовность.

— Ну, так вот что, молодой человек! — сказал он ласково. — Идите в контору, получите бланку (подорожную) и завтра же утром отправляйтесь прямым путем на Александровский завод, а оттуда, через Алгачинский рудник, на Цурухайтуй и закажите мне по дороге лошадей. Остановитесь у моего дяди Алексея Михайловича Муромова да скажите ему, что я вслед за вами буду к нему в гости. Пусть он приготовит своих рысаков, — я сделаю им экзамен, — а сами возьмите все свои ружья и везите с собой, потому что сейчас при мне нет ружья и я буду стрелять из вашего, хорошо?

— Очень приятно, полковник! А теперь позвольте благодарить вас за любезность и отправиться домой, чтоб успеть собраться в дорогу.

— С богом! — сказал он, и мы простились.

Я полетел домой чуть не вприскочку, радостно сказал Данилову о своей поездке, а на другой день к вечеру был уже в Александровском заводе, где забрал оставленные у товарища свои ружья и торопился к дальнейшему путешествию.

Можете судить, с каким радостным чувством я оставил ненавистную мне Шахтаму и что я передумал во время пути. Тут гуси целыми вереницами выплывали из камышей в моем воображении, согласно рассказов начальника, и я стрелял их по несколько штук зараз… Но, почувствовав себя на свободе, я невольно стал грезить о черноокой Рахили с ее воздушным, грациозным станом, а ее пылкая любовь сводила меня с ума при одном воспоминании… Я мысленно был с нею, и сердце мое рвалось на части… Но, увы! Я тяжело сознавал действительность разлуки, и горячие слезы текли по моим щекам… Нет, я лучше поставлю здесь несколько точек, потому что в настоящие дни мне уже и не выразить того чувства, которое давило меня при воспоминании о прелестной вдовушке, моей милой Верочке… «Где-то она теперь? Что она делает? Помнит ли меня?» — невольно шептали мои уста, и слеза за слезой капала на грудь мою…

Из Александровского завода я собрался выехать в тот же вечер. Ямщик Матвей Панов, еще молодой парень, хороший плясун и отличный песенник, подал мне удалую казенную тройку, и я покатил в легком открытом тарантасике. Но кони задурили на повороте улицы, тележка опрокинулась, я вылетел на середину дороги, но, благодаря бога, нисколько не ушибся, а бойкий ямщик не отпустил вожжи. Он несколько сажен протащился щукой, но все-таки остановил лошадей.

Когда я живо вскочил на ноги, подбежал к нему, перевернул тележку как следует, то схватил коренного под уздцы и спросил ямщика:

— Ну что, Матвей! Поди-ка, ушибся?

— Нет, барин, ничего! А вы не убились?

— Нет, только вымарался…

Словом, мы отделались благополучно. Но в экипаже изломалась оглобля, — пришлось воротиться на конюшенный двор, чтоб надеть новую, так что прошло около получаса и вечер еще более подвинулся к ночи. А затем мы снова заскочили в тележку, Панов ухарски свистнул на тройку, два колокольчика загудели под дугой, и мы понеслись резвой рысью по Алгачинской дороге.

На половине пути, к Алгачинскому руднику, в 16 верстах от Александровского завода, стоит деревня Манькова. В ней живут преимущественно выкресты из тунгусов, занимающиеся хлебопашеством, скотоводством и «зверовьем». Но, кроме того, носились темные слухи, что маньковцы ведут себя не совсем хорошо, что они при удобном случае «пошаливают».

Дорога отличная, вечер превосходный — и мы ехали весело. Довольно резвый коренщик покатывал рысью, а бойкие пристяжные вились «колечком» и задевали за живое русское сердце. Как-то невольно вспоминалась родина с ее ямщиками, с ее колокольчиками «малинового» звона, и это отрадное чувство глубоко проникало в осиротевшую в Сибири душу. Хотелось припомнить юные годы, как, бывало, езжал я в поместье матери Тверской губернии, и вот я под этим впечатлением обратился к своему вознице:

— А что, Панов! Ты хоть бы песню мне спел хорошую, — ты ведь на это молодец, как я знаю.

— Извольте, барин. Я и сам люблю это, а то как-то скучно, как едешь молчамши.

— Ну, так вот и валяй, какая тебе по сердцу.

Матвей подумал, просморкался, прокашлялся, поддержал несколько лошадей и затем приятным чистым тенором запел:

Ах вы, сени, мои сени,

Сени новые, кленовые,

Решетчатые!..

— Ох нет, брат, постой, постой! Мне такую не надо, — сказал я, взяв за плечо Панова.

— Так кака же, барин, вам люба? Это веселая!..

— Нет, нет, Матвей, я веселых не люблю. А ты, брат, запой какую-нибудь проголосную, — знаешь, такую, чтоб за сердце хватала.

— А-а! Вот вам что нужно, — я и сам, барин, люблю такие до смерти… Другой раз запоешь, да тут же и наплачешься досыта… Инда сердце-то высосет!

— Вот в этом-то и штука, Матвей! Это, брат, значит, что в тебе душа настоящая и сердце не каменное.

— Вестимо, барин, не каменное; да я и страсть какой жалостливый.

— А ты женатый?

— Нет, а хочу же жениться. Да все, знаете, по душе не могу подобрать себе ровни… Была, барин, одна девушка, так ей господь веку не дал: простыла (простудилась), значит, на масленке, схватила горячку, прохварала ден десять, да и кончилась, царство ей небесное!..

Тут Панов, сняв шапку, набожно перекрестился.

— Что ж, ты любил ее? — спросил я, маленько обождавши.

— Любил, барин, и так любил, что чуть было не рехнулся, как в землю зарыли…

Мы замолчали, и я слышал, как Панов начал пошвыркивать носом.

— Ну а вы, ваше благородие, не любили каку-нибудь барышню? — спросил он и обернулся ко мне.

Я, признаться, никак не ожидал такого вопроса и несколько смутился, а в голове моей мелькнула Рахиль, и я чувствовал, что покраснел.

— Нет, Матвей… Я еще, брат, молод… И мне пока не до женитьбы… — говорил я, теряясь и все еще припоминая недавно прошедшее.

— Та-ак! — протянул он сквозь зубы.

— А ты вот спой же песню-то, какую хотел, — сказал я уже твердо, заминая вопрос.

— Извольте, сударь, спою вам настоящую каторжанскую.

— Ну-тка валяй, — потешь душеньку.

Панов опять прокашлялся, расстегнул на рубахе ворот, поправил шапку, как будто она ему мешала, несколько поерзал на козлах, потом пригнулся и запел чистейшим симпатичным голосом:

Ты взойди-тка, взойди,

Солнце красное!

Над горою взойди

Над высокою.

Обогрей-ка ты нас,

Добрых молодцев, и т. д.

Матвей с таким чувством выговаривал душевные слова этой песни и таким соловьем выводил ноты, что я положительно заслушался и жалел, когда песня подходила к концу. А как только он кончил, я не вытерпел, привстал с места, взял его за плечи и сказал:

— Ну, брат, спасибо, молодец! Тебе бы только и петь с Шиловым.

— А ведь я его, барин, знаю; у него и научился, а то наши сибиряки петь совсем не умеют.

— Это верно, Матвей. А ты где же видел Шилова?

— На Карийских промыслах. Я там робил, а он тогде находился в тюрьме. Ну и песельник, ваше благородие! Таких и умру, так больше не услышу.

— А «березыньку» знаешь?

— Знаю и эту.

— Ну-тка катай.

Панов опять припоправился и еще нежнее начал:

Ох, то не березынька

С лозой совивалась,

То девчоночка

С молодчиком совыкалась!..

Тут он превзошел мои ожидания и так сердечно пел эту песню, что у меня замирала душа, навертывались слезы…

Вдруг Матвей стал осаживать лошадей, прервал песню и, обернувшись ко мне, торопливо сказал:

— Барин, барин! Смотрите-ка, это кто же попередь (впереди) нас на дороге?

— А где?

— Да вон на злобчик-то вызнялись, однако это волки!

— Нет, брат, не они. Волки бы отбеливали, а эти, видишь, чернеют.

— Так неужели коровы? Словно две черные «нетели»!..

В это время мы подъехали поближе, а неизвестные четвероногие сбежали с дороги налево от нас и начали останавливаться. Матвей поехал шагом и тихо сказал:

— Барин, стреляйте их поскорее, ведь это какие-то звери.

Я схватил одноствольный дробовик, заряженный крупной дробью, и взвел курок. Остальные два мои ружья, «мортимер» и «ричардсон», лежали в ящике. Панов остановил лошадей, но остановились и звери не далее как в пятнадцати саженях от нас. Два существа, совершенно черные, стояли рядом, как запряженные в дышло, и как бы повернули к нам головы. Но было уже так темно, что мы оба никак не могли хоть по контуру определить животных. Скорее всего они походили на громадных чушек (свиней), но в высокой траве очертания ног теряли фигуру, и мы все-таки недоумевали, кого именно встретили.

Я прицелился в ближайшего, но точно какая-то сила останавливала меня от выстрела, так что я не решился спустить курок. Панов, ожидая выстрела, сдерживал лошадей, которые начали перетаптываться на месте, прядать ушами и похрапывать.

— Нет, Матвей, не стану я в них стрелять, — сказал я решительно, взяв ружье из плеча.

— Да, однако, барин, не надо. Кто их знает, что это такое? Лучше поедемте подобру-поздорову. Не ровен час — уж не оборотни ли какие? — проговорил он, крестясь, и поехал рысью.

Я оглянулся. Предполагаемые звери оставались все в том же положении, и мы скоро потеряли их из глаз. А когда паша тройка перебежала то место, где были на злобчике неведомые, какие-то апокрифические существа, то лошади вдруг подхватили и потащили, так что мы оба едва сдержали их шарахнувшийся порыв.

— Что за диво, Матвей! Кто же это такие?

— Не знаю, барин, а только не скотина.

Мы ехали крупной рысью, долго толковали о встрече, делали всевозможные предположения, но ни к какому положительному заключению прийти не могли, тем более потому, что вся дорога от Александровского завода шла почти степью и сенокосными дачами, а лес оставался с левой стороны, за рекой Газимуром, и был от нас в нескольких верстах.

Но вот скоро и Маньково. Мы уже слышали потявкиванье собак и подъехали к газимурскому броду. Лишь только мы спустились между кустами на речку, как сзади нас по дороге послышался бойкий топот скачущего коня, а затем кто-то отчаянно закричал:

— Гей, гей! Постойте, постойте!

Но в это время мы уже въехали в воду, и я поспешно сказал Панову, чтоб он не останавливался, воображая, что нет ли тут какой-нибудь штуки, так как маньковцы имеют манеру «пошаливать».

Не успела еще наша тележка выбраться на крутой берег, как набежавший всадник со всего маха плюхнул в воду тотчас за мною, и целая масса холодных брызг, как дождем, обкатила мне всю голову и спину.

— Кто едет? — как-то боязливо и вместе с тем нахально закричал верховой.

— А тебе что за дело? — крикнул я грозно и не велел останавливаться.

Тут я увидал, что из-за тележки выскочил верхом какой-то мужик. Он был в одной рубахе, белых холщовых портах, босиком, без шапки и сидел на коне без седла.

— Здорово живете, господа честные! Путь дорогой! — приветствовал он уже тихо, но голос его дрожал, и мужичок постоянно тыкал в бока лошади голыми пятками.

— Здравствуй, братец! — сказал я все-таки строго.

— Куда изволите путь держать? Верно, в Алгачи? — сказал он, посматривая на мою кокарду на фуражке.

— Да, брат, в Алгачи, а что?

— Да напужался я, ваше благородие, до смерти и теперь отойти не могу.

— Какого же беса ты так напужался, Пляскин? — спросил Панов, узнавши всадника.

— А! Да это ты, Матвей Васильевич? Так кажется, коли не вклепался! — сказал в свою очередь мужичок, признавая Панова.

Мы все время ехали шагом и не останавливались.

— А что? Вы никого не видали на дороге? — спросил он нас.

— Нет, никого не видали, — поторопился я ответить, желая узнать что-либо о нашей загадочной встрече, так как, видимо, разговор клонился к тому и заикнувшийся Панов, желая что-то сказать, остановился на полуслове.

— А двух медведей разве не приметили, ваше благородие? — обратился ко мне Пляскин.

— Медведей? Что ты врешь! — сказал я.

— Так точно, сударь, медведей! Вот уже третий день как вышли, проклятые, в покосы и двух коней уже задавили.

— Что за диво! В покосы? — спросил я, веря и не веря Пляскину.

— Да, ваше благородие, вышли в степь и стали пакостить, так что и народ весь разогнали, оказия!

— Так и теперь уж не они ли тебя пугнули?

— Они, проклятые, они! Я лежал, значит, в балагане и слышал по колокольчикам, как вы ехали, как приостанавливались и как потом вдруг погнали. Меня точно ткнуло по сердцу, — ой, мол, это недаром!.. Я тотчас выскочил на степь да только успел поймать коня, как слышу пыхтят. Оглянулся, а они, проклятые, оба тут и есть!.. У меня инда волосы шишом встали, все вши в голове позамерзли. Я мигом заскочил на каурка, да и ударился во весь мах за вами.

— Что ж, они гнались за тобой или нет? — спросил Панов.

— Я уж, Матвей Васильевич, этого не приметил, а как сел на каурка, так и бежал без оглядки. Вот только теперь сердце маленько утихло, а то словно выпрыгнуть хочет, так вот и бьется, как голубь.

— Так неужели, Матвей, мы с тобой их и видели на покосе? — сказал я.

— Дак как что не их! — перебил меня Пляскин.

— Вот бы ладно вышло, если б я послушался Матвея да выстрелил в них дробью.

— Что ты, ваше благородие! Как это можно! Ведь они звери, самые ехидные звери. А теперь они оглазели, ничего не боятся! Вон на покосах все балаганы разворочали, и спокоя не стало. Многие деревчане и кошенину побросали, боятся и выехать. А они, проклятые, и днем не опасятся, так и бегают парочкой…

— Что ж вы их не стреляете? А еще промышленниками слывете!..

— Да ведь один-то не сунешься, ваше благородие! А вот норовим сделать облаву, всем миром, так вот уж тогда что у нас будет, а то — ни! Съест, проклятый!..

В это время мы въехали в Маньково, но вся деревня уже спала и ни в одной избенке не было огня; только повсюду тявкали собаки и, выскочив из-под ворот, провожали нашу тройку. Пляскин, поворотив к своему дому, простился с нами и оцытькал своих сердитых псов, а мы, озадаченные той и другой встречей, покатили далее по алгачинской дороге.

— Это ты, Матвей, своей песней приманил к нам медведей, — сказал я шутя.

— Ну да, барин! Хорошо, что не стреляли, а то, пожалуй, и другую бы песню запели мы с вами.

— Да, брат, это господь сохранил нас обоих.

— Так неужели бы мы не убежали на этой тройке?

— Не знаю, ну, а если бы кони шарахнулись с выстрела в сторону, да мы бы вылетели как давеча из тележки. Тогда, брат, что бы случилось?

— Храни господь и помилуй! — сказал он, набожно перекрестился и свистнул на коней.

При скорой езде по сырому вечеру и около речки я немного продрог, потому надел толстое серое форменное пальто, нахлобучил фуражку и приткнулся к запыленной подушке…

IV

Еще через сутки я был уже в Цурухайтуевской крепости, на берегах Аргуни, на границе с Китаем. Тут я познакомился с дядей Разгильдеева, Алексеем Михайловичем Муромовым, и он принял меня к себе как родного сына.

Mуромов был человек громадного роста и атлетического сложения. Он обладал такой силищей, что двухпудовую гирю легко перебрасывал одной рукой через весовую важню или крышу сарая. Как старый холостяк и на такой дальней окраине, он жил просто, но чисто, опрятно, ел хорошо и славился отличным наездником. Муромов в жеребятах узнавал будущих рысаков, а заполучал их от казаков за пустячные деньги, выращивал, наезжал — и лучше муромовских рысаков не было по всему Забайкалью.

Алексей Михайлович при выборе жеребят поступал так: пользуясь тем, что на берегу Аргуни богатые казаки держат сотенные табуны хороших даурских лошадей, он караулил то время, когда пастухи гоняли лошадей на водопой. Муромов выезжал тихонько на их путь и приглядывался к тем жеребятам, которые бойко выбрасывали ноги — и рысью или вскачь опережали своих матерей и собратов. Опытный глаз охотника никогда не ошибался, и Алексей Михайлович тут же намечал тех, кои впоследствии попадали в его конюшню, а потом под умелой наездкой делались первостатейными рысаками.

Когда я сказал Муромову о цели своего приезда и что Разгильдеев будет вслед за мной, он заторопился промять нового рысака, а относительно гусиной охоты сказал, что мы опоздали, так как вся компания уже уехала за Аргунь, в китайские владения, еще утром.

К обеду приехал Иван Евграфович, закусил и улегся отдохнуть. А вечером, когда схлынул жар, после покропившей тучки, Муромов предложил сделать экзамен своему рысаку, знаменитому впоследствии Крылатке.

Разгильдеев, как истый любитель и страстный охотник до охотных (беговых) лошадей, велел заложить присланную ему из Нерчинского завода тройку в маленький казанский тарантас, посадил с собой меня и, сам правя, поехал на Аргунскую степь делать испытание еще молодому Крылатке.

Надо заметить, что тут дорога как скатерть; а после покрапавшего дождика на ней сделалась такая «печать», что видно было не только колею проехавшего экипажа, но на почве отпечатывался каждый винт от шины и даже гвозди от подков.

Муромов, парой в тележке, ехал вперед все шагом рядом с нами и толковал с Разгильдеевым. Когда же мы заехали на шесть верст, он, поворотив назад, остановился, похолил коня и сказал так:

— Ты, Иван Евграфович, беги рядом да сначала не кричи и не ухай, а когда я крикну на коня сам, ну тогда уж валяй и делай что знаешь.

Муромов сел в тележку, подобрал вожжи и поехал рысью. Мы тоже направились рядом, но ту же минуту не могли уже держаться и пошли вскачь. Так мы проскакали версты полторы, а когда Муромов мастерски крикнул на Крылатку, подтянул немного вожжи, то он вдруг так наддал, что мы начали отставать.

Разгильдеев не вытерпел, встал на ноги и выдернул бич. Но как он ни кричал, как он ни стегал свою лихую тройку, мы все-таки отстали и приехали к дому тогда, когда Крылатку шагом проводил уже кучер.

Надо было видеть азарт Разгильдеева и что выражало его лицо инородческого типа, когда Крылатка летел, как орел, убегая от мчавшейся во весь карьер тройки. Иван Евграфович готов был сам выпрыгнуть из тарантаса и лететь птицей, чтоб только не поддаться еще молодому рысаку. Но силы не хватало, и он только ахал да произносил разные возгласы удивления, не пропуская и ближайшую родню по происхождению.

Действительно, картина бега рысака, при наблюдении сбоку, замечательна как по красоте как бы летящей лошади, так и по тому чувству, которое возбуждается в зрителе. Тут что-то особое задевает за сердце, и являются такие желания, что их трудно высказать на бумаге, да я и не берусь за это, потому что мне не выразить того, что чувствуют в такие минуты любители лошадей. Помню только, что мне самому-то хотелось управлять таким конем, то являлось желание сидеть на нем верхом. То наконец подмывало как бы самому посоперничать с лошадью и лететь рядом, так что при этом последнем чувстве невольная истома теснила дыхание, даже навертывались слезы, а ноги не стояли на месте и точно плясали по дну тарантаса… Я понимаю эту охоту и вполне сочувствую всем лошадникам: эта страсть не уступит благородной страсти закоренелого псового охотника — тут они равносильны, а простые ружейники к ним уж не суйся!.. затеребят. Да, пожалуй, и пустит еще шерсть гораздо скорее, чем какой-нибудь кровный Нахал догонит далеко поднявшегося матерого русака…

После этого мы все трое сели в тарантас и поехали на то место, где Крылатка был в апогее своего бега. Разгильдеев нарочно вылезал из экипажа и кнутовищем мерил по следам рысака занос задних ног за передние: оказалось, что он был более пяти четвертей.

Нельзя было не удивляться тому, как могла выскакать пристяжка при таком ходе на расстоянии шести верст!..

На другой день утром прибежал из Нерчинского завода нарочный и подал Разгильдееву пакет от генерал-губернатора.

Начальник вскрыл печать, прочитал бумагу, руки его затряслись, и он побледнел как мертвец…

Заметив эту страшную перемену и душевное волнение, я тотчас вышел на улицу и отправился на берег Аргуни…

Тут нашел меня Муромов и любезно предложил мне пару верховых лошадей да опытного казака-охотника, чтоб я не скучал, а съездил с ним на охоту. Но так как я об этой поездке говорил уже в своих записках, в статьях «Курьезы», то и умолчу здесь.

На следующее утро Разгильдеев собрался в дорогу, прямо в Нерчинский завод, а мне сказал, чтоб я отправлялся на свое место, в Шахтаминский золотой промысел.

Впоследствии я узнал, что начальник в Цурухайтуе получил свою отставку и что на его место назначен Оскар Александрович Дейхман.

После поспешного отъезда Разгильдеева выехал и я обратно на Алгачинский рудник. Как весело летел я из Шахтамы в Цурухайтуй, так грустно возвращался опять туда же, в ненавистную каторгу. Счастье еще, что после проливного дождя ночью в жаркий день все степные куры (дрохмы) вышли из степи к дорожным лужам, так что я, попутно встречая их, делал заезды и убил во время пути из «мортимера» шесть штук, в том числе одного петуха (см. «Пр. и ох.» Сент. 1884 г. «Подъездная охота»).

Добравшись до Алгачинского рудника, я остановился, чтоб отдохнуть и хорошенько закусить у пристава. Тут Я услыхал, что на днях в Маньковой была облава, на которой промышленники убили на степи одного медведя, а другой успел убежать, перебрался чрез реку Газимур и укатил восвояси, в прилежащий Газимурский лесной хребет. Этот факт подтвердил слова Пляскина и тот курьезный случай, что я с Пановым действительно встретил в покосах не оборотней, а настоящих медведей.

Когда проезжал чрез Александровский завод, меня остановил Янчуковский. Он дал мне небольшое поручение: съездить в Акатуевский рудник, и я тогда первый раз побывал в этом знаменитом захолустье, прослывшем по всей каторге своими угрюмыми казематами, суровой местностью и заточением тяжких преступников. А затем я несколько дней пожуировал в Александровском заводе за неимением дела, по случаю отъезда Янчуковского в Нерчинский завод, куда его потребовал начальник для подготовления округа к сдаче новому лицу. Тут я отдохнул среди своих знакомых и товарищей, так что предстоящая поездка в Шахтаму меня уже не так пугала, а ожидаемая охота подавала надежды на более приятную жизнь и в таком громыхающем цепями вертепе.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.