Зерентуй

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зерентуй

I

Вероятно, многие из собратов по оружию согласятся со мною в том, что для человека, у которого на лице поместились уже непрошеные морщины, а в волосах появилась ничем не излечимая седина, некоторые минуты прошлого лелеют еще очерствевшую уже душу, волнуют воображение и молодят постаревшее сердце. Вот эти-то дорогие минуты и заставляют меня опять взяться за перо, чтоб снова как бы пережить былое и поделиться с друзьями теми впечатлениями, которые так глубоко залегли в память и еще глубже завоевали себе место за охотничьей пазухой.

Из этой серии воспоминаний мне хочется побеседовать о тех годах молодости, когда я только что приехал в далекий Нерчинский край, не быв по рождению сибиряком, и по воле начальства получил первую командировку в серебряный Зерентуйский рудник.

Нельзя не сказать об этой местности хоть маленькой характеристики. Как самый рудник, так и селение Зерентуй находится всего в двенадцати верстах от Большого Нерчинского завода, главного центра горного управления в крае, и расположены на пологих возвышенностях нагорной местности. Строевого леса здесь нет совсем, а все холмы или голы, или покрыты небольшим однообразным кустарником, который на сибирском диалекте зовется ерником. Вообще вся местность Зерентуя не трогает за душу, а напротив, наводит какое-то уныние и разочарование после тех картин природы, какие приходилось видеть при путешествии в Забайкалье. В Зерентуе даже нет речки, а бегут только небольшие ключики, поточинки, родники, которыми и пользуются волей-неволей поселившиеся тут жители, большею частию бергалы (бергбауэры), то есть обязательные горнорабочие люди — в прежнее время закрепощения, но ныне работающие повольно и по условиям.

В Зерентуе были и тюрьмы, где содержались ссыльнокаторжные, обязательно работавшие в руднике, но в мое время, в половине пятидесятых годов, работы арестантами здесь уже не производились и клейменые затворники вскоре были все переведены на золотые казенные промысла.

Цель командировки моей в Зерентуйский рудник заключалась в том, чтоб я произвел оптовые работы при прохождении Воздаянской штольни, где расход, показываемый приставом рудника, в то время унтер-шихтмейстером Скрипиным, выражался цифрою более сметного положения.

Тогда все мое имение состояло из двух чемоданов с бельем и платьем, двух ружей с необходимыми принадлежностями и здоровенного легаша Каштана; а за плечами у меня не было никакой удручающей заботы, кроме неизбежной тоски по родине, после прощания с обожаемыми мною родителями. Полнейшее одиночество, незнакомый суровый край, лязг кандалов, клейменые лица — все это давало себя знать на каждом шагу, и только силой воли и верой я подавил в себе тоску наболевшего сердца по родине и свыкся со всем окружающим, а богатая охота в крае мало-помалу помирила меня с тяжелой обстановкой. Она, исподволь задевая туго натянутые струны, скоро заиграла полным охотничьим аккордом и волей-неволей заставила меня предаться всей молодой душой этой благородной страсти. Не будь я страстным охотником, а простым смертным и даже не любителем природы, как один из моих товарищей, при первом знакомстве с Даурией я бы мог только сказать, подражая пиитам:

Край отдаленный, снегами повитый,

Скорбью людскою, слезами облитый.

Правом гражданским, природой забытый,

Славою каторги в мире покрытый!..

Эти грустные думы являются сами собой у всех тех, кто смотрит только на одну внешнюю сторону обстановки, не знакомится с народом и не заглядывает за те ширмы, где можно получить более или менее полное понятие о жизни. В самом деле, смотря на Зерентуй одним внешним взглядом, вы увидите довольно грустную картину, потому что вся местность и постройки селения не ласкают пытливого взгляда, а напротив, — небольшие домишки «бергалов», не напоминающие ничем русских деревень, наводят безотчетную тоску на душу, и во всем руднике нет ни одного такого здания, которое бы сколько-нибудь остановило ваше внимание и приятно поласкало глаз. Даже дом управляющего смотрит какой-то казенщиной, и только единственная березовая роща в так называемом саду несколько смягчает взор наблюдателя, а выдаваясь из общего грустного пейзажа, говорит о том, что вот именно в этом самом месте живет управляющий рудником.

Почти таков же и Благодатский рудник, ближайший сосед Зерентуя. В том и другом селениях постройки разбиты на плоскогорьях и более или менее правильным амфитеатром спускаются в долины, где мало-мало бегут небольшие ключики.

Если же познакомиться поближе с жителями этих невзрачных оазисов Даурии, то вы увидите, что тут люди живут лучше многих российских деревчан. Все они почти поголовно имеют при доме по нескольку коров, лошадей, овец и едят не мякину, а хороший хлеб, обыкновенно просееваемый не на решето, а на сито, пшеничное печенье и очень часто мясные щи, свинину, баранину. Только самая бедность пробавляется на кары иском (кирпичном) чае, но пьет его не из самоваров, как это бестолково делается в Западной Сибири, а из чугунок, гончарных латок, со всевозможными пряжениками кулинарного бабьего искусства. Кирпичный чай не заваривается, а сливается, т. е. в кипящую воду бросается потребное количество толченого карыма, заправляется солью, молоком, сметаной, маслом и нередко затураном (поджаренной на масле мукой); затем все это сливается поварешкой до тех пор, пока чай выделит свои части. Так что, судя по такому приготовлению, выходит не чай, а скорее — особого рода похлебка, которая очень питательна и привычному человеку вкусна. Есть такие замечательные любители этого чая, особенно старухи, что им ничего не значит в один присест выпить полуведерную посудину. Забайкальских женщин даже дразнят местные скалозубы тем, что если у хозяйки есть карым в запасе, то она обыкновенно садится сливать его к окну, поднимает поварешку высоко и весело поет:

Уж ты, парень, уж ты, бравый!

Если же чайку нет или мало, а купить не на что, то она прячется, сливает остаточки запаса так, что едва видно ее ложку, — словно болтает, и уже слезно поет:

Проходи-тко ты, мое скучное времечко, поскорей!

Вот в этом-то захолустье необъятной Сибири, за восемь тысяч верст от родины, мне и пришлось впервые испробовать свои служебные силы. В Зерентуйский рудник я приехал зимою в 1856 году и, не имея никого знакомых, подыскал себе квартиру у ссыльного еврея Кубича, который, благополучно отбыв свой срок каторги, был уже свободным жителем, торговал разными разностями, имел кроме своего помещения отдельную избенку и относительно жил очень порядочно.

Избенка, в которой я поместился, стояла на одних общих сенях, под одной крышей с жилищем хозяина. Она была так мизерна, что в ней едва помещались кровать, небольшой столик, лавка и крохотная русская печь. Несмотря на это, два ее оконца выходили на улицу, а третье, из другой стены, в глухой узкий переулочек, по которому все более или менее близкие соседи ходили за водой. Потолок моего палаццо так низко находился от пола, что я, несмотря на свой средний рост, почти задевал головой за матку, а в единственную выходную дверь приходилось сгибаться чуть не вдвое, чтоб выйти в просторные сени.

За квартиру и за стол, хотя и простой, но очень сытный и опрятный, я платил Кубичу семь рублей в месяц. Тут заключался обед, ужин, молоко и печение к чаю. Из этого читатель легко увидит ту дешевизну, какая была в пятидесятых годах в Нерчинском крае. Словом, я поместился относительно очень удобно; был доволен тем, что никому ничем не обязывался и вполне по своему желанию располагал временем. На работы я ездил три и четыре раза в сутки, по мере надобности, и, несмотря на это, у меня все-таки оставалось много свободного времени, которое я и употреблял преимущественно на охоту. Она служила мне единственным развлечением, тем более потому, что тут же мне приходилось знакомиться с моим будущим денщиком Михайлой Кузнецовым, который, как истый охотник, знал все места охоты по всей окрестности, а как хороший умный человек, мог быть искренним сотоварищем по оружию. Он познакомил меня со многими практическими приемами и, так сказать, тайнами сибирской охоты, а затем сдружился со мною так, что только одно положение разделяло нас на житейском поприще. Но в сущности мы были искренними друзьями, что и заставило Михаилу, семейного человека, идти ко мне в денщики, согласно тогдашних правил для горных инженеров — получать прислугу натурой. Денщичество Михаилы состоялось впоследствии, а сначала у меня прислуживал один из молодых подростков рабочей команды, Петр. Этот юноша находился при мне только днем, затем уходил домой; он ничем особым не выделялся, а только слепо исполнял мои приказания.

Так как около Зерентуйского рудника во множестве водились каменные рябчики (серые куропатки) и зайцы, то мы с Михайлой почти всю зиму исключительно охотились за ними. Об этих последних я говорил довольно подробно в своих «Записках охотника», и повторяться не хочется, тем более потому, что охота эта не представляла собой какого-либо особого способа, она состояла исключительно в том, что мы собирали мальчишек, которые заходили в колки и с криком и песнями гнали зайцев, а мы караулили на удобных местах с противоположной стороны и стреляли выбегающих ушканов, как говорят сибиряки.

Что же касается каменных рябчиков, то мы ездили в пошевенках около кустиков, овражков и по солнечным припекам, где, находя эту дичь в табунчиках, стреляли нередко в сидячих, а более приходилось бить на бегу и влет. Чаще же всего мы отправлялись на охоту рано утром и тогда встречали рябчиков преимущественно около гумен, на токах или вблизи хлебных вымолотков, особенно гречишных, где они, завидя нас, так ловко прятались в труху и притаивались, что вся штука состояла в том, чтоб уметь рассмотреть их хитрость. Тут вся охота заключалась в зоркости глаза и терпении, для чего приходилось иногда несколько раз проезжать шагом по различным направлениям и внимательно присматриваться, но отнюдь не останавливаться до тех пор, пока не убедишься в том, что мнимая чернота — не разбитая хлебная труха, а действительно крепко сидящие и притаившиеся рябчики. Иногда случалось наезжать на запрятавшийся табунчик так близко, что чуть-чуть не задеваешь их полозом. Но шельмоватая дичь ни одним движением не выдавала, себя, а напротив — закрывала даже глаза и упорно сидела в трухе. Тут и стрелять не представлялось возможности, а надо было не шевелясь проезжать мимо и, уже тихонько повернувшись, выпускать заряд назад.

Надо заметить, что такие подъезды необходимо было делать очень рано утром, так что нередко приходилось выезжать со двора до зари, а прибыв на место к рассвету, находить уже рябчиков на кормовище. В очень холодные утра они всегда сидели крепче и нередко всем табунчиком собирались в одну кучку, располагаясь таким образом, что составляли правильный кружок, — все они до одного садились вплотную друг возле друга, головами наружу и хвостиками внутрь. Вот, бывало, как заметишь такую компанию да ударишь в меру, так глядишь — сразу штук 6–8 и лежит на месте, а остальные с ужасным переполохом моментально взлетают и, чирикая, бросаются спасаться, обыкновенно в близлежащие кустики или овражки. Однажды мне удалось вышибить из такого кружка, из своего знаменитого «мортимера», одиннадцать штук; но в этом случае я выдержал и нарочно отъехал подальше, чтоб дробь не ударила кучей, а несколько разбросило.

Бывало, какая радость, как вовремя усмотришь притаившийся табунчик и сумеешь объехать, и наоборот, сколько досады, когда прозеваешь, вспугнешь всех и только, ругаясь, посмотришь на улетающих и чирикающих рябчиков!.. При этой охоте необходимо ездить на обстрелянном, привычном коне, а то как раз вылетишь из пошевенок и останешься один в поле, потому что вспугнутые рябчики всегда взлетают все вдруг и с страшным шумом. Вот именно такой казус и был однажды и с нами, когда «кучеривший» Михайло как раз наехал конем на весь табун залегших рябчиков, которые, взлетев из-под самых ног лошади, до того испугали хоть и привычного Серка, что он окончательно взбеленился, бросился на дыбы в сторону и вывалил нас обоих на снег; но, по счастию, выпущенные из рук вожжи скоро запутались за пеньки в кустарнике и остановили храпающего буцефала. Сначала нам обоим было ужасно досадно, а потом, когда мы проводили глазами рябчиков и увидали, что лошадь остановилась, то мы, сидя на снегу и вытряхая его отовсюду, хохотали чуть не до слез, посмеиваясь друг над другом.

Однажды ночью приехал в рудник управляющий округом, бывший в то время капитаном, Янчуковский и утром, потребовав меня к себе, не хотел верить тому, что я в 30-градусный мороз был на охоте. Потом он рассказывал этот казус всем товарищам как анекдот. Да, теперь мне несколько смешно и самому, но, вспомнив былое, нисколько не удивляешься прошедшему и только со слезами на глазах вспоминаешь те годы молодости, когда всесильная страсть к охоте делала и не такие выходки, а устраивала курьезные фокусы, о которых, если рассказать, то, пожалуй, не поверят и настоящие, истые собраты по оружию…

Не упомню, которого числа, но в один из очень морозных дней, мы с Михайлой отправились в подъезд за рябчиками — и каково же было наше удивление, когда мы вместо рябчиков заметили в ворохе гречишной соломы притаившегося волка. По счастию, в моем патронташе был заряд картечи; я тотчас высыпал его на дробь и, подъехав шагов на пятнадцать, ударил в спрятавшегося кума, а когда он соскочил на ноги, то вторым зарядом самодельной сечки пустил ему в ухо так, что волк упал и, несколько побившись, попал в наши пошевни.

А другой раз Михайло, заметив в кустах залегшую лисицу, тотчас передал мне вожжи, тихо свалился на снег за санки и, когда я проехал, сразу убил прозевавшую кумушку.

Надо заметить, что около Зерентуя иногда водились и дикие козы, но в тот год они куда-то «откочевали», так что мне с Михайлой в этот период не пришлось на них поохотиться…

Но вот подошел март. Солнышко стало пригревать посильнее, зимние дороги почернели, и стали появляться лужи; а в Благовещение (25 ч.) пришел ко мне вечерком сияющий Михайло и сказал, что на речках уже видели появившихся уток. Долго толковали мы на эту тему и, поужинав вместе, улеглись спать, все еще толкуя о том, что весною они долго живут около Зерентуйского рудника и что охота на них в это время крайне интересна.

И долго-долго еще гуторили мы по этому поводу, как вдруг услыхали, что кто-то, подъехав верхом к нашей избенке, торопливо постучал в оконце.

Михайло встал с потника, постланного на полу, и тихо спросил:

— Кто тут?

— Да я, Митрич! Донской.

— Ну, что тебе надо?

— Да на штольне нарядчика шпуром убило, так его благородию доложить надо.

Слыша эту неприятную новость, я тотчас соскочил с кровати, велел Михаиле отворить в сенях дверь, чтоб впустить вестника, и начал поспешно одеваться.

Вошел побледневший Донской и торопливо рассказал о том, как нарядчик Гурбатов пожалел невыпаливший пороховой шпур в люфтлоге[25] и стал его снова проходить медным штревелем[26]; но вдруг последовал выстрел, несчастного ударило оторванной горной породой на подъеме и бросило на лестницу, с которой он, упав, еще больше расшибся о каменную почву горной выработки…

— Что же он, живой? — спросил Михайло Донского.

— Здышет и стонет, когда я поехал, а теперь, брат, не знаю.

— Эко, парень, какая беда! А семья — мал-мала меньше!..

— Что поделаешь? Не чаял, сердечный! Да, вишь, воля господня!..

— И на что проходил? Залить бы водой.

— Кабы знал, так и валил, а то, вишь, пожалел, что тунно пропадает работа и порох…

Не прошло и четверти часа, как я, с рабочим Донским, уже летел почти во весь опор верхом на Воздаянскую штольну, а Михаилу послал к фельдшеру, чтоб тот немедленно, с необходимыми принадлежностями, как можно скорее приехал к месту несчастия…

Благодаря господа все кончилось относительно благополучно, потому что Гурбатова не «убило», как говорил, по общему сибирскому выражению, Донской, а только сильно ушибло и немного поизувечило. Его спасла толстая овчинная шуба, по которой хватило воспламенившимся шпуром. Когда я спустился вниз по лестницам, на двадцать две сажени глубины, в люфтлог, то нашел несчастного всего в крови, едва дышащего от боли. Мы тотчас в бадье воротом подняли его наверх, вспрыснули холодной водой, дали немного водки, а затем, когда прискакал фельдшер, тотчас пустили кровь и расшибленные части перевязали холодными компрессами с арникой, а потом, еще до утренней зари, осторожно доставили больного прямо в лазарет. Когда я приехал домой, то Михайло разбудил уже Кубича, поставил самовар и ждал меня с чаем.

Гурбатов, прохворав около трех недель, совершенно поправился, но опоздай я каких-нибудь четверть часа на рудник — несчастного задавило бы подтеком крови, и Гурбатова не стало бы на сем свете.

Оставляя этот несчастный случай и десятки ему подобных при рудничных работах, я ворочусь к началу весны, которая так магически действует на всякого истого охотника, и попробую познакомить читателя с той весенней охотой, какой я пользовался, живя в Зерентуйском руднике. Но так как я только что еще слышал от Михаилы о первом появлении прилетной водяной птицы, а сам ее не видал, то зная, что в первые дни охота не так интересна и сопряжена с большими затруднениями, — я приостановлюсь и подожду, чтоб приближающаяся вошла в свои пределы, а дичи налетело побольше, потому что про одиночные удачные выстрелы по уткам говорить не стоит. Кроме того, я убежден еще и в том, что писать и читать про одну только охоту утомительно и скучно, а потому попробую в это время вспомнить о жизни и ее особых моментах в Зерентуе, так как всякий охотник прежде всего человек, которому присуще обращать внимание и на что-либо другое, более или менее интересное и помимо охоты.

Итак, позволяя себе сделать небольшую паузу, мне хочется сказать в это время о замечательном субъекте, казачьем офицере Явениусе, который был командирован в Зерентуйский рудник для надзора за военным караулом, находящимся при занимании поста около бренных останков тюрьмы, где еще заключалась небольшая партия арестантов. Тут, мне кажется, кстати будет заметить, что сформирование забайкальских казаков из бывших приписных крестьян к Нерчинскому горному округу состоялось по инициативе графа Муравьева-Амурского, — это всецело его детище! Лишь только казачество было решено, как, понятное дело, явилась потребность в офицерах, и вот Муравьев кликнул клич по всей Руси православной, дескать, пожалуйте, господа, вот вам честь и место, — приходите и княжите!

Призыв этот магической силой разнесся по всем полкам российского воинства, и многие из тех промотавшихся или спившихся субъектов, которым тяжело было оставаться в своих командах, изъявили полное желание ехать в Восточную Сибирь, чтоб принять бразды правления в новом войске, учить бывших крестьян уму-разуму и княжить; а главное, заполучить увеличенные выдачи на дорогу и рассчитывать на уменьшенный срок сибирской службы. Многие из этих пионеров, вероятнее всего, не помнят, от «сердечных возлияний», как они добрались до Даурии. Знаю немало и таких примеров, что некоторым из них при путешествии зимою прописывалось в подорожных и казачьих «бланках», чтоб на станциях обязательно выдавалась проезжающему проходная доха!.. Делалось это по той простой причине, что у многих казачьих пионеров, этих цивилизаторов края, кроме солдатского форменного пальто, не было при себе никакой другой теплой одежды. Значит, если не дать офицеру ямщицкой дохи, то он замерзнет на дороге же, как таракан, а потому вместо цивилизации привезет в край только свой один проспиртовавшийся труп.

Видел своими глазами, как однажды один из подобных пионеров просил ямщика положить в «перекладную» побольше сена, чтоб можно было им хорошенько закутаться. Действительно так и случилось: когда ямщик исполнил просьбу офицера, то этот последний бросил в повозку небольшой чемоданчик, засаленную подушку, залез сам, закутался с головой сеном и бессвязно крикнул: «Пошел!»

Пусть читатель догадается сам, что можно было ожидать от этих первых пионеров при формировании забайкальского казачества. Только особенная понятливость сибирского простолюдина, его терпение, выносливость характера сделали то, что образовалось казачество, а вся эта реформа произошла почти без особых волнений. Сам атаман Запольский говаривал так: что если б все люди были настолько доступны и понятливы, как сибиряки, то он взялся бы приготовить в два-три месяца сотни тысяч отборного войска, а останавливаясь на цивилизаторах, не стеснялся делать такое заключение, что если сформировать другое забайкальское казачество и снова вытребовать такое же количество учителей, то он ручается в том, что по всей российской армии не останется более уже ни одного негодяя. В принципе решение это верно, и выражения атамана, вероятно, еще многие помнят.

Один из «отцов-командиров» Донинского батальона однажды собрал к себе старейших из образовавшихся казаков и серьезно спросил их:

— Ну, а что вы, ребятушки, засеваете?

— Да как что, ваше благородие! Сеем всякого хлеба достаточно: ярицу, овес, ячмень, гречиху и пшеницу различных сортов, — значит, кубанку, простую, арнаутку, кому кака люба.

— Хорошо! А крупу сеете?

— Крупу… крупу! — шептали казаки, переглядывались и топтались на месте.

— Да, да, крупу сеете? — повторил командир.

— Никак нет, ваше благородие! — проговорило несколько голосов.

— Ну вот то-то и есть, болваны! А вы знаете, что крупа — это лучший солдатский приварок. Сеять! С будущего же года сеять! Слышите? — скомандовал командир и с миром отпустил людей.

Казаки вышли на улицу, поулыбались двусмысленно между собою, похлопали по бедрам руками и разошлись по домам; но казус этот живо разошелся по всему Забайкалью, и многие, подтрунивая над казаками Донинского батальона, в шутку называли их крупосевами.

Полагаю, что и Явениус был одним из первых пионеров забайкальского казачества. Когда он появился в Зерентуе, то немедленно послал за приставом рудника с приказанием явиться к нему. Скрыпии, очень почтенная личность, зашел ко мне и сказал о требовании Явениуса.

— А-а! — сказал я. — Так, вероятно, этот же посланный был и у меня с тем же самым «приказанием».

— Должно быть, что так; ну и что же вы ему ответили?

— Я, батенька, погорячился и велел сказать посланному, что его барин — дурак!

— Ну нет, это уж чересчур. А я объяснил уряднику, что я являться к его благородию не имею надобности и не обязан. А если ему угодно видеть меня, то пусть пожалует, тогда я готов к его услугам…

Понятное дело, что Скрыпин и я с первых же минут сделались врагами в глазах Явениуса, и он все-таки вообразил себе, что он комендант рудника, а потому отдал такой приказ по всему селению, чтоб все жители, после пробития вечерней зари, т. е. с девяти часов вечера, отнюдь не отлучались без крайней надобности из домов и не шлялись по улицам.

Все, конечно, смеялись над самозваным комендантом и не исполняли этого требования, тем более потому, что самая рудничная работа уже тесно связана с ночным движением рабочих людей, так как в руднике обязательно производились работы в ночных сменах.

Комендант, увидя, что никто не исполняет его распоряжений, освирепел. Он ежедневно, после вечерней зари, стал ездить по улицам с казаком и бил нагайками тех, которые, не успевая заскочить в дома, попадались под его удары. Никакие бумажные отношения пристава не помогали делу, и такая потеха продолжалась несколько дней, так что даже многие женщины побывали под казацкой нагайкой. Но вот «дошлые» сибиряки сами догадались, что нужно делать, и жестоко проучили непрошеного коменданта. Они собрались, человек десять, замаскировались во что попало, понадели импровизированные парики, бороды из пакли и конского волоса, залегли вечером в огороды и ждали проезда коменданта, а чтоб привлечь его внимание к окраине селения, они отрядили двух молодцов, которые притворились пьяными и орали песни. Лишь только смерклось на улице и произведенный маневр приманил к назначенному месту строгого блюстителя неуместного порядка, как передовые бойцы тотчас, сдернув с лошадей Явениуса и провожавшего его казака, крикнули товарищам, те моментально выскочили из засады, отобрали лошадей и так отжарили своими нагайками коменданта, что после этой бани едва запихали его на коня и, понуждая животное со всех сторон, отправили восвояси.

Этим казусом прекратились наблюдения коменданта. Когда же кончались последние звуки вечерней зари, Явениус тотчас уходил домой, а высунувшиеся в окна головы арестантов кричали ему разные мудреные изречения из запаса каторжанского репертуара и свистали сквозь пальцы.

Эту проделку рабочих Явениус почему-то относил к содействию Скрыпина и моему, а потому собирался отмстить нам обоим; но мы узнали об этом намерении от его же подчиненных казаков и предупредили катастрофу.

Говоря о Зерентуе, нельзя пройти молчанием о его соседе — Благодатском руднике, в селении которого жил богатый еврей Хаим. Человек этот, несмотря на свои «гешефты», был очень доброй личностью и помогал всевозможными ссудами не только рабочим, но и многим людям из окрестных селений. В лице Хаима олицетворялась идея народного банка. Он давал деньги и товары в долг за небольшие проценты и под полевые работы, так как, быв хорошим агрономом, засевал много хлеба. Зная всех и каждого, Хаим никогда не ссужал тех, которые просили его помощи, не имея нужды, а тем более ради пьянства; нет, он был искренним помощником тех, кои действительно нуждались либо по какому-нибудь несчастию, либо по стечению обстоятельств, требующих расходов. Народ хорошо это понимал и долг Хаиму деньгами или работой считал почти священной обязанностью.

У Хаима была очень недурненькая молоденькая дочь Таубе, про существование которой узнал г. Явениус, а познакомившись с семейством, начал сильно ухаживать за девушкой, уверяя отца, что он желает вступить с нею в законный брак. Как кажется ни лестно простой евреечке выйти замуж за офицера, тем не менее умная Таубе и слышать не хотела об этом. Что думал отец — не знаю, но только известно мне то, что он, при всей своей осмотрительности, дал Явениусу взаймы, что-то 300 или 400 рублей, хорошенько не помню.

Пронесся слух, что г. Явениус должен получить какое-то небольшое наследство от умершего родственника, о чем будто бы есть уже объявление на почте в Нерчинском заводе. Хаим был как-то в гостях у моего хозяина Кубича и радовался, что Явениус отдаст ему долг, в котором он начинал уже сомневаться.

Но вот однажды, поздно вечером, келейно пришли ко мне казаки из команды коменданта — один вроде фельдфебеля, а другой урядник — и просили моего совета в том, как поступить им при следующем обстоятельстве: их командир приказывает им завтра ехать к Хаиму и просить его прибыть в Зерентуй за получением долга, а когда он отправится, то подкараулить Таубе на дороге, так как девушка эта должна вечером проехать из Нерчинского завода, схватить ее и привезти ночью к нему. Что же касается самого Хаима, то командир дал приказание другим казакам, чтоб они были готовы с нагайками и когда он, показав деньги еврею, получит от него заимодавную расписку, то они тотчас должны «отжарить» Хаима на славу и выпроводить за рудник.

Сообразив всю нелепость вышесказанного, я, признаться, заподозрил казаков, подумав, что нет ли тут какой-нибудь ловушки лично на мою особу; а потому незаметно взял саквояж, достал револьвер и положил его в карман.

Однако же при дальнейших расспросах и суждениях я убедился в том, что казаки говорят истину, действительно искренне просят моего совета, но с тем, чтоб я молчал о их просьбе и выручил их из двойной беды, так как, исполнив в точности приказание командира, они могут попасть под строжайшую ответственность, а отказавшись от этого поручения, нажить себе опасного врага в лице их ближайшего повелителя.

Подумав немного, я сказал казакам:

— Благодарю вас, ребятушки, за доверие ко мне; в моем молчании вы можете быть уверены — где нужно, там я могила, но вы сами не выдайте себя и никому не говорите, что были у меня. Что же касается командира, то изъявите ему готовность, поезжайте к Хаиму, но дочь его Таубе ни под каким видом не хватайте, а скажите потом, что она приехала раньше вас домой. Я же со своей стороны сейчас напишу записку Хаиму и утром пораньше пошлю ее к нему, где скажу, чтоб он отнюдь не ездил к вашему командиру; а почему — это сообщу ему лично при свидании. Поняли?

— Поняли, ваше благородие! Благодарим покорно за неоставление своими милостями. Простите, что обеспокоили, счастливо оставаться! — говорили казаки, выходя из моей хаты.

Хаим был человек грамотный, а потому я утром же послал к нему «нарочным» коротенькую, но вескую предупредительную записку. Через несколько дней он лично явился ко мне благодарить за услугу. Хаим говорил, что ему бы и в ум не пришло подозревать в таком гнусном намерении «благородного» человека… Я уже говорил в своих «Записках охотника Вост. Сиб.», что г. Явениус был большой любитель жареной зайчатины, но, не будучи сам охотником, он посылал за зайцами сибиряков, которые, стреляя из винтовок, не могли часто добывать своему начальнику любимую им дичь. Между тем он видел, что я таскаю зайцев вязанками. Явениуса ужасно бесила эта штука, он сильно сердился на промышленников, которые «таскали» ему только «давленых ушканов», зло смеялся над ними и даже стращал их командирскою властью того времени. Но все это не помогало, а я нарочно упрямился и не посылал ему на жаркое, так что казаки приходили ко мне и просили научить их стрелять эту дичь, думая, что я знаю слово, а потому бью такую пропасть «ушканов». Я им сказал, что я не чародей, и объяснил, в чем суть; они успокоились.

Вскоре последних тюремщиков перевели на Карийские золотые промыслы, а «благородному» коменданту дали какое-то другое назначение, и мы с ним более не встречались.

Заканчивая речь о Хаиме, мне хочется познакомить читателя с некоторыми приемами этого замечательного деятеля. Я уже говорил о том, что Хаим засевал много хлеба: но ведь это же делали и многие другие, даже из лиц служащих, потому что посев хлеба приносил порядочные выгоды; только дело в том, что когда приходила страда, то каждый день становился дорог; ввиду того, чтоб поспевший хлеб не перестоял на корню, все агрономы страшно нуждались в рабочих руках; между тем все хлебопашцы убирали свои собственные пашни в то же время и не шли на заработки ни за какую плату. Словом, многие горевали и придумывали разные способы, чтоб заменить рабочих, делали помочи, хорошие угощения и платили дорогую поденную плату, но все это мало помогало, так что хлеб нередко «утекал» из колоса на корню. (Только один Хаим не печалился об недостатке рук: у него всегда народу было достаточно, несмотря на то, что он на помочах давал только одно хорошее угощение и редко производил поденную плату. Все это невольно бросалось в глаза, и многие задавались вопросом — почему это так? Знали только одно, что Хаим делает ссуды под работы еще зимою, но это не объясняло причины стечения той массы народа, какая собиралась на его помочи.

Вот однажды Вик. Федос. Янчуковский просил Хаима о том, чтоб он открыл ему секрет для сбора рабочих.

— Эх, васе высокоблагородие! — говорил еврей. — Вам никогда не сделать того, цто сделает Хаим; а не сделать потому, цто вы не знаете того, цто знает Хаим. Мне, например, известна вся подноготная по всей окрестности, знакомы все отнесения молодезы, секретные связи замузных, и вот я перед работой еду или иду по всем и зову на помоц всех лично сам, да тихонецко и сепну, например, Паласке, что смотри, мол, приходи, — Костя у меня будет, а Косте скажу, цто, мол, смотри будет Паласка. Вот таким зе манером тихонецко оповесцу всех и Катюсек, и Сергусек, да и бабам сепну, какой цего любо. Вот, смотрис, и недосуг, а все и бегут к Хаиму, потому цто оне хоросо знают, цто Хаим их не выдаст и не обманет; а если сказал Маланье, цто будет тут зе и Яска, то это уз верно. Вот оно цто, васе высокоблагородие! Ну, а вам этого не сделать.

— Понял! — сказал Виктор Федосеевич, — ты, Хаим, прав и до тонкости изучил премудрость нашего бытия; тебе, брат, и книги в руки, — спасибо!..

Выше я упомянул о рабочем Донском. Надо заметить, что эта личность получила легендарную известность едва ли не по всему Нерчинскому горному округу; а случившийся с ним казус, наверно, пойдет в последующее поколение на долгое время и примет характер легенды. Дело в том, что молодой еще Донской был не последним поклонником российского Бахуса, и вот он весною, быв на каноне[27] в Михайловском руднике, порядочно пображничал со своими товарищами и, захмелев, отстал от них, а потому отправился домой уже ночью, один. Обязательная служба того времени заставляла его быть непременно к утренней раскомандировке в своей команде; а так как расстояние перехода невелико — всего четыре версты, — то он и не думал подыскивать себе спутника. Дорога одна, сбиться невозможно, место ровное, безлесное, только небольшие горки пересекают путь; речек нет, значит, чего же бояться? Вот он простился с хозяевами, нахлобучил шапчонку и весело отправился домой, в Зерентуйский рудник.

Но вышло не совсем так, потому что у пьяного свои особые комбинации, другие воззрения на все окружающее и ему иногда кажется, что пьяна, например, улица, а не он. Так, вероятно, было с Донским, потому что он не пошел дорогой, а захотел пробраться прямее, отправившись через горы, где, на его беду, находились старинные, заброшенные горные выработки, около которых предохранительные загородки от времени пришли в ветхость, попадали и не достигали предназначенной цели, открывая доступ к зияющим пропастям глубоких рудничных шахт, шурфов и поверхностных разрезов.

На другой день празднества рабочего Донского в Зерентуе не оказалось. Спросили товарищей, бывших с ним на каноне в Михайловском руднике, те сказали, что видели Донского вечером, знали, что он собирался идти с ними, но пока остался у хозяев и сказал, что он придет один. Пристав тотчас послал в Михайловский рудник узнать и, если Донской там, то немедленно, взяв его под арест, доставить в свою команду. Посланцы, явившись на другой день, доложили, что Донского там нет, что он, по отзыву хозяев, ушел от них домой, хоть и поздно вечером, но все-таки в тот же день праздника.

Думали уже и так, что Донской дома, но скрывается пьяный от местного начальства, боясь наказания. Вот старательно поискали его и дома, и по соседям, но без вести потерявшегося Донского нигде не оказывалось, а между тем прошло уже два дня. Пристав Зерентуйского рудника, по своей обязанности, донес о неявке рабочего начальнику в Нерчинский завод; а сам тотчас же нарядил команду, чтоб она сделала облаву в окрестностях прилежащих рудников и непременно нашла хоть труп потерявшегося рабочего.

Многочисленная команда разбилась на отдельные поисковые партии и, под присмотром особых нарядчиков, пустилась повсеместно искать Донского, но, проходив целый день, не нашла никаких признаков существования потерявшегося. Признали необходимым сделать поиски и на другой день, так как время стояло холодное, а было известно, что Донской гулял в легкой одежде. Тут отправились даже многие женщины, особенно его родственницы, помогать облавцам: стали кричать, бить в трещотки и прислушиваться, не подаст ли где-нибудь голоса несчастный.

Оказалось, что эта последняя мера была действительнее, потому что небольшой кучке людей, проходившей мимо старой Петровской шахты, удалось услышать слабые, неясные звуки, выходившие из недр глубокой горной выработки. Обрадовавшись такому открытию, искатели подошли к самому отверстию темнозияющей шахты и стали кричать в глубину пропасти. Каково же было их удивление, когда они уже ясно услыхали из шахты отчаянные вопли погибающего и доносящиеся до них как бы замогильные мольбы:

— Братцы!.. Я здесь… Спасите, а то погибну!.. Спасите поскорее!..

Весть о находке, как эхо, полетела по всей окрестности с горы на гору, из долины в долину и скоро оповестила всех искателей, которые шли, бежали и ехали верхом к Петровской шахте. Заведующие партиями тотчас дали знать приставу рудника, и когда тот немедля приехал на место, то убедился, что достать Донского из старой глубокой выработки нет никакой возможности, как только сняв где-либо готовый рудничный ворот, наскоро пристроить его к Петровской шахте и при этом приспособлении достать несчастного, потому что никаких лестниц в шахте уже не существовало; все они обвалились, а самая крепь (сруб из бревен) во многих местах «ушла» и только в некоторых пунктах была еще цела и поддерживала шахту от окончательного обвала; глубина же всего колодца шахты, как известно было многим старожилам, когда-то тут работавшим, достигала до тридцати сажен. Немедленно было приступлено к сооружению временного ворота, и когда его сделали общими силами рабочих, то из всей команды нашелся только один смельчак, который согласился спуститься в привязанной на веревка бадье в глубину шахты.

Когда его тихо и со всеми предосторожностями спускали вниз, то все присутствующие, как один человек, лишь набожно крестились и благословляли отважного. Сначала в массе слышался сдержанный разговор, перешедший в общий шепот, а когда бадья с человеком исчезла из глаз — мертвая тишина царила над всеми, точно тихий ангел парил над всей толпой и заставлял только невидимо внутренне молиться…

По мере того как спускали в шахту бадью, отважный рабочий подавал голос и постукивал по уцелевшей крепи, чтоб вызвать ответный голос страдальца и убедиться в том, где дать сигнал, чтоб остановить спускаемую с ним бадью. Но вот и эти звуки становились все тише и глуше, наконец они замерли в темной глубине, а тонкая веревочка дала знать, чтоб прекратили спуск. Все снова набожно перекрестились и стали высказывать свои предположения…

Оказалось, что смелый сотоварищ обрел Донского на восьмой сажени по глубине шахты от поверхности, кой-как сохранившегося за обвалившейся крепью в образовавшейся пустоте и едва примостившегося на провалившихся туда полугнилых бревнах, — так что один господь хранил несчастного почти четыре дня от неизбежной смерти. Когда спасающий товарищ остановил бадью и с большими усилиями подтянул ее крюком к тому месту, где скрывался Донской, то много стоило ему труда, силы и отваги, чтоб одолеть препятствия и, работая инструментом, попасть туда же, где скрывался несчастный.

Трудно описать ту радость, какую ощущал Донской, когда увидал возможность своего спасения и обнял товарища. Он, то моляся, то братски целуя своего спасителя, почти не мог съесть кусочка хлеба и выпить рюмку водки от крайнего волнения и потери сил; но это было необходимо для Донского, чтоб поддержать бодрость духа и воскресить онемевшие мускулы для предстоящего воздушного путешествия над зияющей черной пропастью. Когда все нужное было наконец сделано, тогда спустившийся Товарищ осторожно посадил Донского в бадью, привязал его к канату, кой-как прилепился сам и дал знать, что все готово. Тогда работающие сотоварищи на поверхности, под руководством самого пристава, осторожно стали «выбирать» канат на ворот — и бадья с такой дорогой кладью тихо поехала кверху, покачиваясь в стороны и потряхиваясь над страшной глубиной обвалившейся шахты, из которой пахло затхлой сыростью и доносились неясные звуки от падения в пропасть мелких, задетых бадьей камешков. Ворот поскрипывал от тяжести, канат туго навивался на веретено: мозолистые руки рабочих дружно, но осторожно вертели кривошипы ворота, и глаза собратьев были невольно устремлены в темную пропасть. Все присутствующие замерли от ожидания, столпились в одну плотную массу и тянулись один через другого, чтоб поскорее увидать выходящую к поверхности тяжесть…

Но вот роковая бадья вышла тихонько наружу; ее осторожно «приняли» с ворота и вынули почти обезумевшего Донского.

Так как он сильно «окреп» от рудничного холода и сырости, то его тотчас же натерли вином, уложили на сено в телегу и, накрыв шубами, повезли в Зерентуй, где он скоро поправился и пошел на работы.

Невольно является вопрос такого сорта: каким же образом полупьяный человек попал в старую шахту на восьмую сажень ее глубины да очутился за крепью; тогда как никаких лестниц уже не существовало, а сохранившаяся бревенчатая крепь во многих местах совсем обвалилась и упала на дно шахты? Других же рудничных ходов к шахте уже не было: все они, обрушась, завалились породой.

Если допустить, что пьяный Донской упал прямо с поступи, на-косых, то есть по диагонали колодца шахты, то он мог только удариться о ее стенку, а попав на какое-нибудь высунувшееся бревно, непременно бы убился или жестоко расшибся, пролетев такую внушительную глубину. Но дело в том, что Донской был весь цел и невредим, а чтоб попасть туда, где он просидел около четырех дней, пришлось спустившемуся товарищу разрабатывать инструментом из висящей над пропастью бадьи.

Вся эта штука была загадкой тогда, остается загадкой и до настоящего дня.

Когда я лично спрашивал Донского о случившемся, то он говорил, что ничего не знает и сам не понимает того, какими судьбами очутился он в старой шахте за ее ветхой крепью.

Когда же я спросил его о том, что, вероятно же, он помнит то время, как пошел из Михайловского рудника, хорошо зная, что будь он без памяти или в совершенном бессознании пьяного человека, но еще крепкого на ногах, то его ни за что бы не отпустили хозяева.

— Как не помнить, ваше благородие! Это я хорошо помню и как теперь вижу, — говорил он, — что когда я вышел из Михайловского, то догнал своего товарища (имени и фамилии я не упомню), который сказал мне:

— А, Митька! Это ты? Так пойдем, брат, вместе.

— Я говорю — Пойдем! Но когда мы пошли рядом и стали разговаривать, то мне и помстилось — как же это, мол, так? — он покойный, а я живой, а идем, значит, вместе. И знаете, ваше благородие, как передумал я это на уме, и так мне сделалось страшно, что и сказать не умею. А он словно заметил, что я трушу, да и говорит:

— Ты чего, Митька, боишься? Я ведь живой!

— Я поглядел на него, да и подумал опять — живой! Взаболь живой! Так чего же я струсил? Иду, значит, все рядом и бояться не стал, и на душе стало полегче; иду да и вижу, что недалеко деревня, значит, как следует деревня — и дома стоят, и дворы, и огороды. Он остановился да и говорит: «А что, Митька, зайдем ко мне да выпьем по рюмочке». — «Ну, что ж, говорю, пожалуй, пойдем».

— Вот мы зашли; я сел на лавку, а он достал полуштоф, налил стакан да и потчует, — на, говорит, пей на здоровье!

— Я, знаете, принял от него стакан, как теперь вижу, в левую руку, а правой-то перекрестился — да больше, ваше благородие, ничего и не помню, и где нахожусь — не знаю! А когда мне стало холодно и я словно очнулся, то увидал, будто в сумерках, что я сижу на каком-то бревне, а где именно и понять не могу. Потом сделалось маленько посветлее, и я разглядел, что нахожусь в какой-то старой шахте, за крепью!..

— Ну хорошо, Донской! Значит, ты пришел в себя, отрезвился, — так что же ты думал и соображал?

— Ох, ваше благородие! О чем я думал целых три ночи и почти четыре дня, то уж и вспомнить боюся, — инда душа замирает… Сколько я молился, сколько слез выплакал, сколько кричал до того, что грудь заболела!.. Да нет, барин, всего и не спрашивайте. Да мне всего и не рассказать, что я перенес и вытерпел…

Я, конечно, сейчас же прекратил беседу и хотел Донского угостить водкой, но он отказался и сказал, что после того случая пить вино совсем перестал, так что вот уже несколько лет, как и в рот не берет этого проклятого зелья.

— Ну, а вот что, Донской! — спросил я. — Тот, с которым ты шел, был действительно покойный?

— Как же, барин, — покойный; это и товарищи мои все знают, что он умер до того случая года за полтора. Я и теперь иногда за него служу панафиды, а то нет-нет да и приснится, царство ему небесное!..

II

Написав уже несколько листов этих воспоминаний, я до сих пор нисколько не познакомил читателя с особой моего хозяина, чистого типа еврея Кубича. Этот небольшой, седенький человечек был крайне симпатичной личностью как по своему поведению, опрятной и строгой жизни, так по уму и своей начитанности, не только по халдейской, но и русской библиотеке, особенно книг духовного содержания и догматов веры, на которые он смотрел с такой точки зрения, что трудно было верить тому, что это говорит еврей, да еще раввин между своей братии. Он, например, нисколько не отвергал великого учения Спасителя и с благоговением относился к святому евангелию, а когда я попросил его перекреститься, то он сделал крестное знамение и несколько улыбнулся, как бы в том смысле, что ты, дескать, этого не ожидал от еврея, а я вот взял да и перекрестился…

Кубич частенько приходил ко мне вечерами, нередко просиживал до глубокой ночи, рассуждал о разных разностях и выспрашивал о газетных толках и о современной политике. Видимо было, что он знаком с географическим положением государств и понимал их отношения между собою. Но всего забавнее было то, что старик чрезвычайно любил анекдоты, особенно те, в которых остроумие или соль речи играли первую роль. Так как я в то время знал массу всевозможных курьезных рассказов, то Кубич частенько после назидательных повествований с особенным вниманием слушал мои анекдоты и хохотал до слез, а однажды не вытерпел и сконфуженный выбежал на улицу из моей избенки, так что в этот вечер я уже не мог заманить старика послушать еще другой, более занимательный казус.

— Нет, — говорил он, — будет! Я и без другого не усну теперь целую ноц.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.