Бальджа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бальджа

I

Перенося свои воспоминания на бумагу, вижу, что, принимаясь за эту статью, я сделал большую ошибку, ранее познакомив читателя с тем, что было после; между тем как Бальджа — это «альфа» моих скитаний по тайге и первоначальная школа сибирской охоты. Сознавая эту ошибку, я все-таки осмеливаюсь думать, что читатель не будет строг и не посетует на меня за такую непоследовательность, так как воспоминания охотника не историческая запись и тут хронологический порядок не может играть важной роли.

Приехав в Нерчинский край новоиспеченным офицером, еще совсем юношей и не имеющим понятия о службе, в том значении, какова она была в то время на горных заводах и рудниках столь удаленного края, как Даурия, мне всякое перемещение казалось в каком-то розовом свете, и я, по юности лет, еще не понимал той тяжести жизни, которая скрывалась за ширмами и не могла выказаться сквозь невольную драпировку моего радужного калейдоскопа. Действительно, в то счастливое для меня время всякое перемещение по службе приносило мне только одно удовольствие и еще более развивало во мне страсть к путешествию, потому что почти всякое новое место гористой страны, сменяясь столь разнообразными картинами даурской Швейцарии, приводило меня в восторг и вселяло большую любовь к природе. По обычаю того времени и порядку службы, нас, горных офицеров, обязательно год или два содержали на практических занятиях и не давали ответственной должности; так что я, в силу этого порядка, в очень непродолжительный срок успел побывать во многих местах Нерчинского края и хоть несколько оглядеться, познакомиться и присмотреться к тому, к чему меня подготовляла служба. Эта разумная мера усвоила во мне наблюдательность и приучила заглядывать за те ширмы, которых я сначала как бы не замечал и недоумевал, что за ними делается!.. Да, эта разнообразная и как бы бродячая жизнь невольно развивала во мне опытность и с каждым днем моего существования помаленьку точно раздергивала драпировку моего калейдоскопа, а снимая ее, она показывала жизнь в натуре и этим уничтожала радужные цвета молодого воззрения, так что к семи цветам солнечного спектра примешивался черный, который, тушуя радугу, оставлял для жизни только что-то серенькое, запачканное, сальное, слезливое… Да, эта служба практических занятий в короткое время познакомила меня со многими фазами человеческой жизни, научила еще глубже заглядывать за ширмы и понимать горе и радости бытия человека как с эполетами на плечах, так в своедельной сермяге, так и громыхающего цепями на безъюдольной каторге…

В это время моего приспособления к жизни и службе в Восточной Сибири царил знаменитый генерал-губернатор Николай Николаевич Муравьев — тогда еще не граф Амурский. Личность эта крайне знаменательна и заслуживает особого внимания всякого истинно русского человека. В это самое время Муравьев только что окончил свои первые экспедиции на Амуре и обратил большое внимание на устраивающийся новый город Читу, так сказать, свое детище и центр управления Забайкальского новосформированного казачества, которое он образовал преимущественно из горнозаводских крестьян. Воздвигая Читу как областную столицу, Муравьеву хотелось во что бы то ни стало открыть и развить около этого центра и золотопромышленное дело; и вот он командирует на поиски драгоценного металла горного инженера А-ва, который состоял лично в его штате, делал с ним экскурсии по Амуру и находился в некотором фаворе…

Г. А-в довольно долго трудился в окрестностях забайкальской столицы и при всем своем усердии угодить Муравьеву не мог этого сделать потому, что золото, как нарочно, не открывалось в этой местности, и он волей-неволей должен был удалиться от этого района и производить разведки в более удаленном уголке Забайкалья.

Так как Муравьев, так сказать, «командовал» и горной частью в Нерчинском крае, то инженер А-в и обратился к нему с просьбой выбрать горнорабочих людей прямо с рудников и заводов, так как ощущал недостаток в умелых руках и численности этой рабочей силы. Вследствие этого доклада Муравьев командировал самого же А-ва в Нерчинский край, чтоб он лично выбрал команду, а горному начальнику дал предложение, чтоб он открыл все пути к этому выбору.

В это время в Александровском заводе (Нерчинского края) жил в отставке горн. инж. А. И. Павлуцкий, который в свое время много ходил по тайге как партионный офицер, открыл две знаменательные россыпи золота — Карийскую и Шахтаминскую — и был на разведках в юго-западной части обширного Нерчинского округа, но живя в тайге, захворал настолько сильно, что должен был оставить тайгу и его, больного, на качалке (см. ст. «Сломанная сошка»), вывезли из дремучих дебрей сибирских трущоб. Павлуцкий, как человек добрый, познакомившись с А-м, хотел ему помочь и еще послужить родине, а потому откровенно поговорил с искателем новой Калифорнии и посоветовал ему отправиться прямо в юго-западную часть Нерчинского края, на речку Бальджу, в которой Павлуцкий был лично, делал разведки и нашел надежные признаки скрывающегося в недрах золота.

Выбрав людей, тогда еще обязательных горнорабочих, А-в послушал советов старика Павлуцкого и отправился прямо, как по писаному, в указанное место; задал там разведочные работы, поручил их опытному надсмотрщику и уехал в Иркутск для личного свидания с Муравьевым. Унтерштейгер Тетерин, тот самый маленький человечек, о котором я говорил в статье своей «Урюм», скоро наткнулся на присутствие хорошей залежи золота и уведомил о находке своего командира г. А-ва, который, пользуясь милостью Муравьева, едущего в Питер, захотел отдохнуть и сам, а потому выпросил себе отпуск на Алтай, где находились его родственники; а на время этого отсутствия, чтобы партия не оставалась без офицера, Муравьев предписал горному начальнику Нерчинского края немедленно командировать молодого инженера в помощь г. А-ву, который должен ожидать посланное лицо в г. Чите и дать надлежащие указания.

В это самое время я находился на практических занятиях в Шахтаминском золотом промысле и не чаял о предстоящей командировке, как вдруг получаю экстренное распоряжение, которое гласило о том, чтоб я, раб божий Александр, немедленно явился за приказанием в Нерчинский завод, а затем, нимало не медля, отправился в гор. Читу, в распоряжение и помощь г. А-ва.

Тут рассуждать уж не приходилось, да и некогда, а потому я, — как одна голова не забота, — живо собрал свои вещи, сложил в чемодан, забрал все ружья — два дробовика и ижевский одноствольный штуцерок — и в сопровождении денщика Михаила Кузнецова (см. ст. «Култума») отправился в Нерчинский завод. Прожив в нем несколько дней, чтоб запастись необходимыми таежными принадлежностями, я в последних числах августа 1856 г. выехал на Московский тракт и покатил в г. Читу.

Как теперь, помню эту поездку, потому что она совпадала с моим желанием путешествовать и дала мне случай отделаться от ненавистного мне Шахтаминского промысла, в котором большая часть работ производилась ссыльнокаторжными людьми, а следовательно, ежедневно, с раннего утра до позднего вечера, слышался звон кандалов и нередко потрясающий вопль человеческих стонов от размашистых ударов кнута и трехлапчатой плети… Где жизнь перешагивала рубикон человеческого бытия и давила своей обстановкой как потому, что в таких местах жизнь — копейка, так и по каре возмездия законного порядка.

Так как эта поездка была в самый разгар осеннего пролета дичи, то я почти не заметил неудобств перекладной тележки, всегдашних лишений пути по глухим местам, и скоро докатил до г. Читы. Среди ежечасных наблюдений над новыми местами, по массе отлетающей птицы, мне слишком памятно одно место — это слияние рек Онона и Ингоды, где мне пришлось ночевать на почтовой станции, за разгоном почтовых лошадей. Во избежание войны с неприятными насекомыми я улегся спать в почтовый тарантас, но, несмотря на усталость от дневной поездки, почти что до утра уснуть не мог, потому что в эту серенькую ночь был такой пролет дичи, что трудно себе представить даже и в воображении. Не выходило такой паузы, чтоб где-нибудь не было слышно гусиного гоготанья или свиста от пролетающих табунов уток. Ну какой тут сон для страстного молодого охотника! — особенно тогда, когда гусиное гоготанье нередко было так близко к моей повозке, что я не один раз выскакивал из «волчка» кибитки и пристально смотрел вверх, но, конечно, ничего не видал, зато иногда слышал характерное дребезжание крыльев гусиного полета. Надо заметить, что слияние рек Онона и Ингоды — место чрезвычайно красивое и замечательно в Сибири по притонам для водной птицы, где она останавливается, отдыхает и группируется как весною, так и осенью для отлета на север или юг. Да, не забуду я этой ночи на 3-е сентября, по тому чувству охотничьей тревоги, которая переполняла мою душу каким-то особым трепетанием нервов и заставляла забывать неудовольствия путевой остановки, а равно и ночевания в почтовой кибитке, с чуть-чуть не голодным молодым желудком.

Приехав в Читу и явившись к наказному атаману М. С. Корсакову (впоследствии генерал-губернатор Вост. Сиб.), я узнал от него, что А-в, не дождавшись моего прибытия, уехал в отпуск, а мне оставил письмо, которое и было мне передано. Прочитав его тут же, в квартире Корсакова, я был поражен его содержанием. Письмо состояло из пятнадцати строчек, гласивших о том, что он, А-в, «устав нравственно и телесно», едет отдохнуть на Алтай; оставляет мне для работ 125 руб.; просит собрать команду, которая отпущена им гулять по деревням, и предлагает отправиться на речку Бальджу, где и производить разведки на золото. Ошалев окончательно, я сначала растерялся и не знал, что сказать дожидавшему меня Корсакову, бывшему тогда в приятельских отношениях с А-м. Видя мое замешательство, добрейший, как человек, Михаил Семенович спросил меня: «Ну, что же вы думаете делать?»

— Не знаю, ваше превосходительство, надо подумать.

— Ничего, — сказал он, — поезжайте и работайте, а деньги скоро пошлются.

— Слушаю, — отвечал я и хотел уже отправиться, как Корсаков оставил меня обедать, велел снять шпагу и долго протолковал со мной и с подошедшими к нему гостями, но о моем затруднительном положении более и не заикнулся. Видя это как бы намеренное молчание, я молчал сам; а пообедав, откланялся и, придя на станцию — свою квартиру, тотчас потребовал лошадей и отправился в путь, к месту, где гуляла команда.

Не могу тут не сказать, что во время моего отсутствия мой денщик Михайло достал от полицеймейстера Сахарова превосходного щенка[5], который был еще очень невелик, но начинал уже есть всякую всячину и потому не особенно пугал на предстоящий нам путь.

Можете судить, читатель, в каком настроении выехал я из г. Читы, имея в кармане только 125 руб. казенных денег и в перспективе такую трудную задачу, чтоб на эту сумму произвести работы и не заслужить нарекания за свою неумелость вывернуться из затруднительного положения, не видав еще службы и имея от роду только 22 года!..

Но молодость, счастливая молодость! Быстро передумав всякую штуку, я как-то скоро забыл предстоящие заботы и весело ехал все дальше и дальше, все ближе и ближе к цели своего назначения. Новые места, новые картины природы разбивали мои мрачные думы, а попадающаяся чуть не на каждом шагу разнообразная дичь приводила меня в восторг, как молодого охотника, и точно какой-то волшебной силой прогнала всю мою кручину. В самом деле, разнообразной дичи столько попадало на дороге, что я охотился за ней попутно до пресыщения, нередко привозил по нескольку штук на станцию и, конечно, тут же раздавал убитую птицу хозяйкам квартир и ямщикам. Разных пород уток было так много на прилегающих к дороге озерах, что трудно поверить, и мы их не стреляли, а берегли заряды на более ценную дичь, так как попадала и пропасть гусей, которые большими табунами встречались на песчаных отмелях рек, на зеленых отавах и по хлебным пашням. Покосачившиеся выводки тетеревей частенько попадались около самой дороги, а каменные рябчики (серые куропатки), равно как и белые куропатки, не особенно боясь проезжающих, бегали целыми табунчиками по колеям нашего тракта.

Весь длинный путь мы ехали отлично; только переезжая вброд речку Илю, пришлось потерпеть крушение, потому что после сильных дождей в хребтах вода прибыла настолько, что едва не выходила из берегов и с стремительным шумом неслась по руслу. Ямщик наш, понадеявшись на знание брода и бойкость лошадей, пустился переезжать речку, нисколько не остановясь на берегу и не посоветовавшись с нами. Лишь только наша тележка спустилась в речку, как вода залила весь кузов, а кони всплыли и их потащило струей. На самой середине речки наш экипаж чуть-чуть не перевернуло кверху колесами, и мы спаслись только благодаря тому, что я, видя неминуемую беду, как-то машинально передернул своего денщика Михаилу на свой же бок и тем сдавил поднимающийся борт тележки; а удалой ямщик, заметив пониже песчаный откосок, вовремя направил лошадей наискосок, вниз по течению, и благополучно доплыл до этой отмели, на которую мы и заехали, очутившись в затишье и вдающемся в берег плесе.

Спасшись таким образом, нам пришлось немало поработать, потому что, минуя брод, мы попали под довольно крутой и возвышенный берег, на который выехать нельзя было и подумать. Что тут делать? Сначала мы хотели посылать за народом в деревню, но, обдумав все положение и время, необходимое для посылки, мы порешили самим одолеть препятствие. Не думая долго, мы вылезли на берег, срубили колья и с помощью их и топора спустили канавкой берег, а затем по этой бреши вывели поодиночке лошадей. Потом разобрали почти весь наш немудрый экипаж и по частям перетаскали его на берег. Так как крушение это было днем и солнце светило ярко, то мы скоро привели все подмоченное в порядок, собрали экипаж, запрягли, сели и поехали, как ни в чем не бывало.

Чтоб не утомить читателя неинтересным для него дальнейшим путешествием, без особых приключений, я постараюсь быть кратким, чтоб поскорее добраться до сути рассказа и познакомить его только с тем, на чем мне хочется остановиться и побеседовать.

Добравшись до тех селений, где гуляла команда, я скоро собрал полупьяных людей и отправил их с нарядчиками ближе к месту работ, а сам познакомился с богатыми крестьянами и казаками, заподрядил их доставить в тайгу сухари, крупу, соль, мясо, кирпичный чай и прочие принадлежности таежного обихода, а для расчета команды занял денег. Читателю, быть может, покажется все это странным и, пожалуй, невероятным, что богатые люди верили, так сказать, на слово, не получая ни одной копейки за свои припасы! Сомнение его будет, конечно, весьма естественным и резонным, но только потому, что он, быть может, незнаком с порядками старосибирских обычаев. «Что за Аркадия!» — скажет он, что, не зная, совсем человека, богачи верят ему на тысячи и даже не спросят, когда получат за припасы деньги. Разве уж там кисельные берега и медовые речки, что такая простота в обиходе?

Да, господа! — отвечу я на ваши вопросы. Старая Сибирь лет 25 назад в некоторых своих уголках действительно была настоящей Аркадией и, пожалуй, обетованной землей с кисельными берегами и сытовыми речками. Для примера скажу хоть такой факт: останавясь в Ульхунском карауле, у богатого казака Перфильева, я втроем и с двумя лошадьми прожил на полном его иждивении ровно две недели, и когда при отъезде спросил его, что следует с меня за квартиру и содержание, то он обиделся за это до слез и жестоко на меня рассердился, говоря, что бог дал ему живот (скот) и богатство не для того, чтоб собирать гроши с проезжающих, а для того, чтобы приютить и чествовать своих гостей во славу божию и чрез знакомство с хорошими людьми приобретать славу доброго человека. «Не обижай меня, барин, — говорил он. — Бог мне дал всего вдоволь, и я горжусь тем, что у меня стоял хороший человек; это моя слава и моя честь. Живи хоть еще целый месяц, и я с тебя не возьму ни копейки; а поедешь обратно — меня, старика, не забывай, а то грех и тебе будет». После такого выговора мне оставалось только извиниться и сердечно благодарить старика за такое радушие и гостеприимство. Зато беда, если после такого постоя приехать в то же селение и остановиться на другой квартире, — это значит жестоко оскорбить старого хозяина и нажить в его лице непримиримого врага.

Действительно, трудно поверить тому, что в Сибири из крестьян и казаков есть такие богачи, что они стада овец считают не сотнями, а тысячами, а рогатый скот и лошадей сотнями голов. Многие из таких Крезов живут очень хорошо, конечно, относительно своих понятий о жизни: имеют хорошие помещения и приличную обстановку. Нередко в их домах увидите порядочную мебель, зеркала, фарфор, сервизы, дорогое столовое белье, серебро и проч.; но все это только для торжественных праздников и почетных приемов, а в обыденное время эти богачи, хоть едят просто и сытно, но никакого комфорта себе не дозволяют: ходят в простых овчинах, едят деревянными ложками; и не потому, что они скупятся, — нет, а скорее в силу привычки. Равно как и живут такие люди не в убранных комнатах (по их «горницах»), а в чистых простых избах с русской печью и неизменными полатями.

Отправив с грехом пополам пьяную команду, я, как и сказал выше, ездил из селения в селение и заготовлял необходимые припасы на всю зиму для существования партии в тайге. Путешествуя таким образом, я познакомился в Усть-Илинской волости с крестьянином Скородумовым, который, выслушав меня, вошел в мое положение и сделался первым моим благодетелем и другом. Он взял на себя большую часть заготовления припасов по самым умеренным ценам и снабдил меня деньгами на необходимые нужды. Не могу не выразить этому доброму человеку, печатно, своей полнейшей и искренней благодарности, хотя и через такой продолжительный период времени. Человек этот не только от души желал помочь моему горю, но и сердечно радел тому, чтоб розыски золота достигли своей цели, говоря, что «как и не послужить нашему батюшке царю, у него ведь заботы-те не наши, да и расходу-то в шапку не сложишь; надо же откуль взять и копейку, сама собой ведь не родится».

Устроив все, что следовало устроить для существования партии в тайге, я окончательно успокоился, ожил душой и повеселел так, что забыл всю свою кручину и, распрощавшись со своим благодетелем Скородумовым, с полной надеждой на будущее, радостно выехал из Усть-Илинской волости.

День был превосходный, солнце почти палило, и я на лихой скородумовской тройке, вместе с Михайлой, пролетел сряду две станции, направляясь к пределам тайги. Приехав на станцию, я потребовал лошадей, но кони были в поле, и мне пришлось подождать. Я спросил самовар и уселся пить чай, а когда заметил, что пригнали лошадей, то вышел из избы и пошел к подготовленной тележке, оставив Михаилу прохлаждаться у самовара, и собрать дорожные принадлежности.

Выйдя в сени и в крытое крыльцо, ведущее прямо на крытую же галерею к калитке, я встретил под навесом несколько цыган, которые пробирались в избу. Впереди всех бойко шел рослый и чрезвычайно представительной наружности старик цыган. Его выразительная физиономия и могучие плечи говорили сами за себя и невольно бросались в глаза. За ним шли две пожилые цыганки, и одна из них тоже выдавалась по своей наружности и лучшему одеянию. Позади же всех шла молодая девушка такой красоты, что я, увидев ее, невольно остановился и несколько смутился; но она бойко смотрела на меня и, заметя мое смущение, быстро покраснела и сама несколько потупилась. Сначала я, растерявшись, не знал, что делать, и не знал потому, что не хотел пройти мимо этой красавицы, не сказав ни одного слова. Точно какая-то неведомая сила заставляла меня остановиться, посмотреть на это дивное создание и поговорить хоть только для того, чтоб услыхать ее голос. И спасибо старику цыгану — он меня выручил.

— Здравствуй, барин! — сказал он. — Куда изволишь путь держать, верно, проезжий?

— Здравствуй, брат! — сказал и я. — Ты угадал, еду в партию искать золото.

— Не хочешь ли вот моя баба тебе поворожит, а вон моя дочь споет тебе песню, попляшет.

— Нет, голубчик, не надо; а вот иди в избу, там мой денщик пьет чай; он и вас всех напоит. Идите туда.

— Спасибо! — сказал старик и что-то проговорил на своем диалекте со своей женой.

Молодая цыганка быстро взглянула на меня, снова покраснела и так улыбнулась, что я и до сего дня помню эту улыбку. Чтобы не растеряться совсем и не показать своего смущения, я тотчас воротился в избу и сказал Михаиле, чтоб он заварил свежего чаю и напоил гостей. Выйдя обратно в сени, я сошелся с идущими цыганами, но молодая девушка стояла на том же месте и пристально смотрела на меня. Проходя мимо, я чувствовал себя уничтоженным, но, скоро поправившись, протянул ей руку и сказал:

— Здравствуй, красавица!

— Здравствуйте, барин! — проговорила она таким мягким и непринужденным голосом, что я снова опешил. Точно она давно меня знает и нисколько не стесняется моего замешательства, которого она не могла не заметить; этим она как бы ободряла меня и словно говорила — не думай обо мне дурно, но и не смущайся.

Девушка эта была довольно высокого роста и сложена замечательно хорошо. Ее круглые и довольно широкие плечи точно нарочно были так созданы для того, чтобы рельефнее показать грациозный бюст молодой красавицы, оттенять ее тонкую талию и отделить классически красивую головку. Руки ее до того были женственны и так малы, что меня передернуло, когда поздоровался с нею. Не знаю, право, сумею ли я очертить ее замечательное лицо, которое своим продолговатым правильным овалом напоминало о том, как непогрешима природа в таком замечательном творении человеческого образа. Почти совершенно прямой нос, с небольшим горбиком, оканчиваясь правильными, но несколько как бы вырезанными ноздрями, выделялся своей миловидной рельефностью. Но глаза — что это за глаза! — большие, продолговатые, темно-синие, с каким-то особенным блеском, и вместе с тем точно какая-то дымка застилала их от любопытного взора и говорила о том, что бойся этой поволоки, в ней-то и заключаются все чары красавицы. Какую-то особую мягкость и как бы затаенную глубину души придавали этим глазам длинные черные ресницы, которые точно сплетались между собою и в профиле резко выделялись над щекой, как бы казавшись шелковой бахромой. Черные правильные брови почти сходились над переносьем и придавали лицу достойную смелость и сознательную гордость. Но замечательнее всего то, что, смотря на глаза сбоку, с профиля, они казались темно-вишневыми, тогда как en face цвет их был чисто темно-синий. Точно прозрачная ляпис-лазурь лежала на красивой темно-агатовой подкладке. Правильный, маленький ротик, с розовыми, просящими поцелуя губками, довершали красоту этого замечательного лица. Волнистые, блестящие темно-каштановые, почти черные волосы были до того длинны, что несмотря на то, что, будучи вполовину подобранными на затылке жемчужной ниткой, они все-таки своими концами спускались ниже талии и точно роскошным, густым шиньоном закрывали сзади всю шею и часть плеч…

На девушке был надет красный кумачовый тюник, на прошивной синей юбке; а сверх белой кисейной рубашки рельефно охватывал красивую тонкую талию невысокий, черный, бархатный спенсер. На голове было легкое кисейное покрывало, которое как бы предполагалось только на случай для закрытия головы от солнца и дорожной пыли. Прекрасную позагоревшую шейку почти закрывали несколько ниток хороших бус.

Выйдя на улицу, я обернулся к девушке и ласково сказал:

— Вот ты, красавица, иди и погадай мне «на ручке», а то я не люблю, как гадают старухи.

— Изволь, барин, погадаю! Я на это мастерица, — сказала она, и бойко, мелкой и частой походкой, как-то поталкиваясь вперед, девушка подошла ко мне, когда я уже стоял у тележки и поправлял сиденье.

Тут я только заметил, что моя красавица путешествовала босиком и ее маленькие, с высоким подъемом, ножки были покрыты пылью и сильно загорели.

Я протянул ей руку кверху ладонью.

Девушка взяла меня за пальцы и стала глядеть мне на ладонь. Ее опущенные глаза только тут показали всю прелесть густых и длинных черных ресниц. Не выдержав этой пытки и прикосновения ее горячих рук, я невольно стал шалить и ущипнул ее за палец, который она вырвала и хотела опять гадать, но я снова ущипнул ее так же. Она быстро взглянула на меня, покраснела и тихо сказала:

— Полно, барин, не шали, пожалуйста, а то я уйду от тебя.

— А я тебя не пущу!..

— Как не пустишь, я ведь вольная птица, и если б не хотела, то и не подошла бы к тебе, а то, видишь, пришла сама и желаю поговорить с тобой, пока ты не уехал.

— Вот за это спасибо! Так садись хоть на кучерскую беседку и потолкуем.

— Хорошо! — сказала она и одним скачком прыгнула так ловко, что очутилась сидящей на тележке.

— Скажи, красавица, как тебя зовут?

— Зара, — отвечала она бойко и как-то особенно взглянула.

— Который же тебе год, милая Зара?

— Семнадцать, восемнадцатый пошел с Ильина дня.

— Отчего ты такая беленькая и так чисто говоришь по-русски, точно и не походишь на цыганку?

— Такая, верно, уродилась. Я маленькой долго жила в Верхнеудинске у купца, там научилась грамоте; читать и писать немного умею.

— Зачем же ты ушла от купца и очутилась в таборе, разве соскучилась?

— Отец силой взял меня от него, и я терпеть не могу этой кочующей, праздной жизни; так бы и убежала отсюда!..

— Ты говорила это отцу?

— Говорила.

— Что же он?

— И слышать не хочет, говорит, убью, коли пойдешь против моей воли.

— Для чего же он взял тебя в табор?

— Замуж хочет отдать за богатого цыгана.

— Что ж ты, согласна?

— Нет; я видеть не могу своего жениха, он такой старый и злой. Я и отцу сказала, что не пойду волей, а если отдаст силой, то утоплюсь.

— Что ж, ты любила или любишь другого?

— Нет, барин; я еще молода и никого не любила.

— А меня бы полюбила? — тихо спросил я и пытливо посмотрел ей в очи.

— Тебя? — спросила она, покраснела, быстро замигала влажными глазами, закрылась кисеей и нервно заплакала.

Я испугался, не знал, что делать; у меня у самого навернулись слезы, и я жестоко раскаивался, что предложил такой необдуманный вопрос.

— Полно, милая! не плачь, а то увидит отец и, пожалуй, на тебя рассердится.

— Нет, ничего, — сказала она тихо и утерлась кисеей.

— Что же ты, желала бы еще поучиться?

— С удовольствием, барин.

— А что ты читала?

— Пушкина читала, да только не все понимаю. А его «Цыган» знаю на память.

— Вот как! А еще что-нибудь читала?

— Басни Крылова, да тоже не все понимаю.

— Разве некому было растолковать тебе?

— То-то — некому; я все это тихонько читала.

— Почему же тихонько?

— Да, вишь, не давали: потому что купеческие дочки завидовали.

— А хотела бы креститься в православную веру?

— И хотела, да отец не велит.

— Долго вы здесь пробудете и куда пойдете?

— Не знаю, и куда пойдем — не знаю.

— А ты давно уже опять в таборе?

— Вот второй год пошел с весны.

— Ах ты, Зара, Зара! И зачем ты Зара! — сказал я и тихо взял ее за руку.

— Зачем, зачем! — повторила она почти шепотом. — Но я могу быть Катей, Олей — если ты захочешь! И отца не послушаю! — и она снова заплакала.

В это время вышел из сеней Михайло, а за ним и старый цыган со своими спутницами. Я тихонько дернул Зару за рукав, она оглянулась, быстро утерла слезы и живо соскочила с тележки. Подошел и цыган.

— Ну, что? Наговорилась с хорошим барином? — спросил он свою дочь.

— Да; я ему рассказывала, как жила в Верхнеудинске; как научилась грамоте и что умею работать.

— Дура ты, дура! Ты бы лучше сказала, как ты не слушаешь своего отца и противишься его воле; или то, как ты полюбила вот его благородие! Ты думаешь, я не вижу! — сказал довольно мягко цыган, с свойственным этой расе акцентом.

Зара взглянула на меня и так взглянула, что я никогда не забуду этого теплого взгляда, полного неги и любви, какая может выразиться только у пылкой и страстной девушки; но тотчас опустила глаза и силою воли подавила в себе затаенное чувство… только ее грудь выдавала это чувство и сильно поднималась повыше ее черного спенсера.

— Нут-ка, Зара, давай спляши барину на прощанье, — сказал старик и, взяв из-за пазухи гармонику, заиграл какую-то плясовую; женщины подхватили мотив и стали притопывать ногами.

Зара сначала стояла и точно не слышала музыки; но потом — вдруг глаза ее зажглись каким-то особенным блеском, она быстро повернулась, сдернула с головы кисейное покрывало, взяла его гирляндой в обе руки и пошла плясать — то что-то вроде качучи, то наподобие быстрой лезгинки. Вот где показала она свою природную грацию и чарующую быстроту движений.

Народу собралось много; все удивлялись и поощряли красавицу; а мой ямщик, запрягавший лошадей, стал у незатянутой супони и положительно осовел, потому что стоял как истукан в том же положении даже и тогда, когда Зара кончила пляску и едва переводила дыхание.

Я встал, поблагодарил Зару за доставленное удовольствие и крепко-крепко пожал ее руку. Она уже почти отдохнула и как-то особенно посмотрела мне прямо в глаза; я едва выдержал этот взгляд и, снова смутившись, сказал: «Ну, Зарочка, теперь спой хоть одну песенку».

Зара взглянула на отца, тот заиграл на гармонике и она, чистым грудным сопрано, запела:

Ах ты, ночь ли ночь,

Ночь осенняя!..

Немного погодя, ей стал подтягивать сам старик довольно чистым, хотя и старческим, баритоном. Дуэт вышел на славу, и когда окончилось пение, то все захлопали в ладони, а я, совсем побежденный красавицей, достал единственный свой полуимпериал и подал его Заре; но она не брала его и как бы с упреком покачала мне головой) но когда ей сказал что-то отец, она вспыхнула, быстро взяла монету и передала старику.

Лошади были уже готовы, я потряс руку цыгану и крепко, протяжно пожал Заре; а затем быстро заскочил в тележку и едва мог сказать ямщику: «Ну, айда, айда! поскорее…»

В этот самый момент меня кто-то крепко схватил за голову сзади, повернул к себе и крепко, и горячо поцеловал в самые губы два раза, а потом как бы нежно отпихнул от себя… Освободившись, я оглянулся, но уже за тележкой, как статуя, стояла Зара и махала своим белым покрывалом.

Лошади подхватили, пыль взвилася клубом, и я скоро потерял из виду прелестную Зару. Вылетя за деревню, я не мог удержаться — упал на подушку и зарыдал, как ребенок… Прощальный поцелуй Зары точно жег мои губы, а в закрытых глазах неотступно блестел чарующий образ замечательной девушки…

Очнувшись уже далеко на пути, я стал перебирать в голове, и у меня роилось столько несбыточных мыслей, что я забыл, где нахожусь, и не мог понять, что со мной делается: по всему моему телу бегала какая-то нервная дрожь, голова горела, а лишь только закрывал я глаза — мне снова представлялась во всей своей царственной красоте и грации синеокая Зара. Да, господа! Я до того был убит и поражен Зарой, что сквозь трели бойко звенящего колокольчика в моих ушах слышались душевно гармонические ноты ее грудного сопрано…

Подъезжая к следующей станции, я хотел силой воли побороть свое внутреннее волнение и потому шутя спросил ямщика: «А что, брат, какова молодая цыганка?»

— Диво, барин, да и только! Чистое диво! Ведь уродится же этакая писаная красавица и у кого же, подумаешь? У цыгана!.. Пфу!..

Признаюсь, последний возглас ямщика мне пришелся не по сердцу, потому что в моей голове вертелись совсем другие мысли, и я, стараясь переменить разговор, спросил:

— А откуда этот цыган?

— А кто его знает откуда: у нас они еще впервые, прежде я его не видывал. Ведь они шляются по всему белому свету…

Тройка остановилась у большой новой избы. Я вышел, покурил, мне запрягли лошадей в тарантасик, и я снова покатил далее, пересиливая себя и стараясь не думать о Заре. Но при всем моем желании побороть себя мне этого не удавалось, и я, вынув свою записную книжку, стал кое-как на ходу записывать точно нарочно лезущие в голову вирши. Листок этот сохранился у меня доныне, и вот то произведение, которое вылилось тогда из моей потрясенной молодой души, на пути к угрюмой тайге.

ЦЫГАНКЕ

Такой красавицы, клянуся!

Нигде доныне не видал.

Любить тебя — я признаюся,

Сейчас полжизни бы отдал!..

Умна ты, вижу, от природы;

Чиста, как голубь, по сей день!

Снося все бури, непогоды,—

Родную молча терпишь лень.

Судьба жестоко насмеялась

В твоем рождении — поверь;

В дворцах создать тебя боялась,—

К шатру, в степи, открыла дверь!..

Она боялась шума света,

Быть может, козней мировых!

Дала тебе, вместо паркета,—

Всю жизнь в кибитках путевых.

Увы! твой рок скитаться вечно,

Ковров пушистых не топтать;

Быть может, «маяться» сердечно,

Разумной жизни не видать,

Терпеть побои, жить обманом;

Себя, скитаясь, унижать!..

Питаться краденым бараном!..

Глупцов гаданьем ублажать!..

Не знать о мире и о боге.

Его любви не понимать;

Просить и клянчить на пороге,

До гроба лепты собирать!..

Того ль, красавица природы,

Достойна ты? — спрошу тебя!

Кто в бури жизни и невзгоды

Тебя согреет не любя!..

«Зачем ты Зара?» — повторяю:

Тебе б колечко я надел!..

Любя всем сердцем, — уверяю,

К тебе б вовек не охладел…

Как ни малодушны строчки последнего куплета, тем не менее я не хотел их выбросить и оставил в том самом виде, как они написались тогда, когда еще я только что начинал жить и носил на плечах неполных 22 года жизни при такой неопределенной обстановке собственного бытия.

II

Воображая, что партионная команда давно уже на месте, я рассчитывал осмотреть за попутьем некоторые долины рек на поиски золота, но вышло не так: оказалось, что всю мою партию я догнал верст через 90 и волей-неволей должен был остановиться в Кыренском казачьем карауле. Дело в том, что кыренские казаки, по простоте сибирских нравов обрадовавшись пьяным партионным гостям, курили сами вино и продавали рабочим, едва ли не из каждого дома этого большого селения. Караульцы продавали эту своедельную дрянь, самосидку, как они называют, по 30 коп. за полведра. Значит, пей сколько хочешь, тут уже и душа меры не знает! Из такого безобразия вышло то, что вся моя партия остановилась в карауле и, кроме некоторых штейгеров и нарядчиков, не было решительно ни одного трезвого человека. Многие рабочие валялись на улице, во дворах и огородах в совершенном бессознании и скорее напоминали собою животных, чем людей. Что тут делать? Пришлось воевать с местными доморощенными властями не на шутку, потому что на все мои просьбы и официальные отношения они были немы, глухи и, пожалуй, бессильны; а бессильны потому, что эти пресловутые господа «зауряд», хорунжие и сотники, были сами мокрогубы и «собственноручно» сидели вино в своих огородах. Делалось это без всякой церемонии и опаски со стороны акцизной власти, так как приезжающих ревизоров они или задаривали, или били иногда до полусмерти и выпроваживали из своих владений; а когда наезжал суд — то, конечно, виновных не оказывалось и доморощенных приспособлений выкурки вина не находилось!.. Значит, нраву нашему не препятствуй! Пей вовсю — отвечаем!..

Положение мое было критическое. Но вот, встав однажды рано утром, я вышел на улицу, сел на завалинку и посматриваю. Вижу, болтаясь во все стороны, пробирается мой партионец Баранов и несет целый туяс (бурак, посуда из бересты) вина. Я перевернул форменную шапку кокардой назад; сбросил сапоги, вывернул форменное пальто наизнанку и сижу — думаю, что будет? Баранов кой-как подобрался ко мне и, не узнав меня, спросил:

— А что, брат, не хошь ли выпить?

— Давай, брат, спасибо!

Он подал мне туяс, я открыл крышку и немного попил, но потом незаметно выплюнул эту дрянь и спросил:

— Почем брал?

И — о горе! — тут узнал меня Баранов и хотел было бежать, но я поймал его за шиворот и запихнул в калитку, во двор.

— Говори, где брал вино?

— Не знаю, ваше благородие!

— Говори, а то я тебя выдеру.

— Хоть запори до смерти, а где брал — не скажу!..

Я позвал штейгера Макарова, Михаилу, нарядчика Полуэктова, Тетерина, которые стояли на одной же квартире со мной; велел принести розог и разложил все еще упрямившегося в показаниях Баранова; но когда ему дали четыре розги, то он сказал: «Постой, барин, скажу всю правду. Брал я водку у жены бывшего старосты, заплатил десять копеек деньгами и отдал новый красный платочек».

— Где у ней вино? И куда она положила платочек?

— Вино, барин, в подполье; а платок она положила в сундучок, тут же в куте.

— Ты это не врешь?

— Нет, не вру; а за то на нее и сказываю, что она — сволочь! Нашего брата обидит.

— А есть у ней еще вино в подполье?

— Есть, барин! да еще какое — двоеное! то не продает, говорит, к Покрову берегу.

Я тотчас написал экстренную бумагу сотнику, заведующему караулом (казачьим селением), и просил его немедленно, с хорошими понятыми, пожаловать ко мне; а если он не явится, то я сейчас же пошлю нарочного к атаману Корсакову.

Не прошло и получаса, как ко мне заявился казачий сотник с четырьмя урядниками. Я объяснил ему, в чем суть, и просил сию же минуту сделать обыск у казачки такой-то, так как он раньше не оказывал мне никакой помощи, и что если он этого не сделает, то я брошу партию, уеду в Читу и донесу кабинету его величества, так как поисковая партия ходит от государя императора.

Сотник и понятые струхнули и ту же минуту отправились со мной в дом казачки. Я захватил все письменные принадлежности, отрезвившегося Баранова и своих сослуживцев.

Не стану описывать всей интересной процедуры обыска, а скажу только, что мы нашли в подполье громадные лагуны двоеной водки-самосидки и красненький платочек Баранова. Смешно и досадно было, когда женщина, чувствуя свою вину, сначала уселась на крышку подполья, а потом на заветный свой сундучок и ни за что не хотела сойти с этих драгоценностей; она говорила, что без мужа ни за что «не откроете я». Пришлось снимать ее силой, но она и тут не поддавалась и стала кусаться и плеваться. Видя «поличное» и мою решимость составить акт, сотник и понятые стали меня просить о снисхождении, и я, душевно радуясь такому исходу, порешил на том, чтоб казачку, для примера другим, высечь; а сам шепнул своему письмоводителю, чтоб он сообщил женщине о том, что сечь ее не будем, а сделаем только пример. Казачка, видя беду и просьбы своих же понятых, согласилась. Принесли розги. Заперли ворота, положили во всем одеянии бабу и велели ей кричать, а розгами шлепали по земле. Затем разбили глиняные лагуны с водкой и ушли по домам.

Этот казус имел такое влияние на караульцев, что все жители вылили все заготовленное вино и хлебную барду в речку; а на другой день все уже трезвые партионцы явились ко мне и жаловались только на то, что во всем селении нечем опохмелиться ни за какие деньги.

Пришлось пропившихся и полунагих рабочих одеть и тогда уже отправить далее, к месту работ, до которых оставалось еще более 140 верст. Но пример постыдного наказания казачки был так многознаменателен, что молнией облетел все окрестности и вина нигде уже не было, а кабаков в то время в этих селениях не существовало.

Прости, читатель, что я после встречи с Зарой знакомлю тебя с такой грязной картиной; но что делать, если так и было! Да, было почти 30 лет тому назад, когда еще розга имела магическое действие, а безвыходное положение заставило меня обратиться к такому приему, хотя в то время и не особенно резкому. И что мне оставалось делать, чтоб вывести спившихся рабочих, не имея никакой поддержки со стороны опустившейся до безобразия местной власти?

Придя в крайний пункт своего путешествия, в так называемый Бальджиканский караул, я остановил команду, дал ей отдохнуть, починиться, а затем увел людей в тайгу и распределил работы.

Бальджиканский казачий караул — это крайний пункт на юго-западной границе забайкальского казачества; и это, мне кажется, самое «убиенное место» из всех селений, какие мне только случалось видеть во всем обширном Забайкалье. Все селение состояло из семи дворов, в коих жило, должно полагать, не более 50 душ обоего пола. Бедность ужасная! Все домишки, с первого взгляда, поражали отсутствием домашнего обихода; а их небольшие окна были затянуты пузырем или полотном, пропитанным в древесной сере. Только у одного казака, Юдина, была отдельная изба с двумя окнами со стеклами. Конечно, этот дом и был вечной квартирой в кои-то века приезжающих чиновников. Ни в одном дворе не было не только телеги, но и ломаного колеса, потому что тут, кроме верховых троп, никаких дорог не существовало. Весь езжалый обиход жителей состоял в плохих седлах и простых дровнях, на которых зимою подвозили с лугов сено.

Бальджиканцы существовали скотоводством и звериным промыслом — только! Никакой культуры человеческого бытия они не знали, и вот почему все жители этой анти-Аркадии волей-неволей были зверопромышленники. В окрестностях Бальджиканского караула никакой хлеб и никакой овощ не произрастал. Сколько раз пробовали сеять ярицу, ячмень, садить картофель, капусту — и ничего не получалось. Поэтому несчастные жители все необходимые хлебные продукты привозили из окрестных селений, а в случае незаготовки питались одним мясом и молочными произведениями. Почему не родился хлеб и овощ — сказать не умею; но полагаю, что вследствие возвышенности места, сурового климата и короткости лета. Но травы росли хорошо, и потому скотоводство было довольно значительно и служило главным материалом бытия караульцев, этого забытого богом уголка Сибири.

Сами бальджиканцы называли свое место «убиенным» и нередко вспоминали известную легенду о рябчике, но с особым прибавлением. Они говорили, что когда Христос путешествовал по земле, то дошел до их места; но тут его испугал лесной рябчик своим крутым и шумным вспорхом. Тогда Спаситель осердился только в первый раз — он наказал рябчика, бывшего в то время большой птицей, тем, что сделал его маленьким; а в память этого события белое мясо рябчика разбил по всем другим сородным ему птицам, и вот почему у тетери, глухаря, куропатки есть часть белого мяса, которое зовут рябчиковым мясом. На том же месте, где испугался Спаситель, он плюнул и повелел, чтоб тут кроме леса и травы ничего более не произрастало. На плевке же Христа по незнанию человека построили Бальджиканский караул, и вот почему жители этого места так бедствуют до настоящего дня.

Все наше счастие, говорят они, заключается в том, что Спасителю не угодно было совсем оскудить это место и он не запретил водиться на нем разному зверю. И действительно им на это жаловаться нельзя, потому что в окрестностях Бальджикана на громадное расстояние, в нескончаемых горах и лесах водится множество разного зверя. Тут пропасть медведей, волков, лисиц, зайцев, белок, козуль, изюбров, сохатых, рысей и немало выдр и кабанов; а о мелких зверьках нечего и говорить — этого добра целая «неуйма»!

Так вот куда забросила меня судьба! Вдали от цивилизованных людей и всех благ и удовольствий, которые доставляет человеку цивилизация. Можете судить о том, что я испытывал в первое время, когда не успел еще освоиться с окружающими меня людьми и с новой обстановкой.

Можете судить, какая перспектива жизни предстояла и мне в этом ужасном захолустье! Что бы было со мною, если б я не был охотником и был взыскателен к жизни?.. Понятно и то, почему А-в убежал из такой прелестной Аркадии и захотел отдохнуть, пользуясь милостью Муравьева!..

Партионные работы были разбиты в 40 верстах от Бальджиканского караула, на речке Бальдже, которая брала свое начало в юго-восточных отрогах Саянского хребта, впадала в Прямую Бальджу, а эта несла свои воды в р. Онон, но впадала в него в пределах поднебесной империи и своим устьем, следовательно, не принадлежала России. Вообще весь этот район был самым юго-западным углом Забайкалья и прилегал почти к самой границе китайских северных владений. Вершины речки Бальджи заканчивались грандиозными отрогами гор, которые упирались в общий Саян (или Яблоновый хреб.), нередко были покрыты снегом и летом, а потому и носили название белков, или гольцов. Тут почти все горы были покрыты громадным кедровым лесом, редко лиственницею (на предгорьях и в долинах) и еще реже сосною, которая росла единично или небольшими группами на солнопеках южных покатостей гор. Смешанный лес — березы, ольхи, осины и проч. — встречался преимущественно на предгорных еланях, марях[6] и по долинам речек.

Долина р. Бальджи, где производились разведочные работы, не превышала длины 15 и много 18 верст и была так узка, что скорее походила на ущелье и пролегала между такими крутыми покатостями гор, покрытых сплошь кедровником, что на них и пешком трудно забраться, а не только подумать заехать на экипаже. Все это, взятое вместе, придавало местности какой-то особый колорит угрюмости и с непривычки производило на свежего пришельца крайне удручающее впечатление. Черные, высокие горы точно свинцом давили человека, а почти вечный их шум отзывался каким-то зловещим гуденьем и потрясающе неприятно действовал на нервы. Надо было сжиться со всей этой дикой прелестью, чтобы безропотно мириться с жизнью в этой трущобе, в этом вертепе сибирского захолустья!.. Хорошо должно быть такое место, где солнце зимою заглядывало только часа на полтора и много — на два, зато ночной мрак окутывал всю нагорную окрестность в продолжение шестнадцати часов!..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.