Писая в генофонд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Писая в генофонд

Всё опубликованное в книжках «Писая в генофонд» и «Арт и Шок Души» возникло из одного состояния рассудка. Обе, в конечном итоге, вышли под одной обложкой. По большей части материал был написан в Венеции, штат Калифорния, в 1986 году. Я тогда жил через дорогу от весьма бойкого места, где торговали крэком. Дела они вели и днём, и ночью. В какой-то момент его обстреляли из проезжавшей машины, похоже, убили каких-то девчонок. Вскоре после этого притон закрылся.

Я видел это по ТВ. Рейс «Л-1011». Цветные съёмки. Он выглядел как сломанная игрушка. Люди с мешками для мусора собирали конечности. Повсюду разбросаны багаж, одежда, тела и большие куски металла. Я никогда не забуду это зрелище – огромный самолёт, разодранный на куски, распотрошённый, будто его испинали гигантской ногой. Интересно, каково им было. Собирать головы, руки, пальцы и перемешанные внутренности и складывать в пластиковые пакеты. Интересно, эти парни обшаривают карманы мертвецов себе на пиво? Почему нет? На кой хрен жмурику деньги? Мухи, должно быть, кишмя кишат, поскольку лето и всё такое. Спроси у любой, и она тебе скажет: нет ничего лучше свежих кишок в летний день! Телекамера поворачивается к главному коронёру. Он сказал, что опознание тел займёт много времени. Большая часть покрыта реактивным топливом, многие обгорели до неузнаваемости. Он просил родственников принести какие-нибудь фотографии, карты стоматологов, информацию от врачей (о послеоперационных шрамах), поскольку всё это поможет ускорить процесс. Через несколько дней в «Тайм» и «Ньюсуик» будут хорошие цветные фотографии кучи исковерканного металла и разорванных тел. Я торчу от таких снимков: несколько месяцев назад опубликовали несколько клёвых цветных кадров, на которых громоздились горы трупов в концлагере Бельзен. Но так или иначе, когда журналы с картинками авиакатастрофы выйдут, я их обязательно куплю, да, сэр. И скажу: «Ёлки-палки, как хорошо, что меня в том самолёте не было! Только глянь на этих людей. Они мертвы, обнажены и сожжены!»

По-моему, она даже не человек, она какая-то разновидность микроба. Фикция. Отвратительная, невротичная и грубая. Жалкая – вот какое слово приходит на ум. Когда она пьяна и развязна, находиться рядом с ней – пытка. Она употребляет марихуану как лекарство для поддержания жизни. Живее всего она, когда у неё есть шанс «обдолбаться». Когда она закидывается и пускает слюни на травку, я думаю про себя «кокаиновая блядь», но меняю «кокаиновая» на «марихуановая». Она редко моется, и порой вонь от неё бывает совершенно ужасающей. Я не люблю, чтобы нас ставили рядом, поскольку вижу, как мерзко она ведёт себя с теми, с кем я работаю. Когда она входит в комнату, я или выхожу, или стараюсь держаться от неё подальше. Я надеюсь, она продолжит свой маленький мучительный путь и исчезнет из моего поля зрения. Я не испытываю к ней никакой ненависти. Она ухитряется обламывать всех вокруг. Меня, безусловно, тоже. Я не хотел так к ней относиться, нет. Теперь это перешло в необратимую стадию. Я избегаю её при любой возможности.

Я случайно подслушал разговор в компании. Девушка говорила, что вынуждена раскошеливаться всякий раз, когда наступают месячные. Она сказала, что «Мидол» и тампоны нужно раздавать в благотворительных коробках. Я раньше об этом не думал. Тут она права. Что, если парню придётся выкладывать монету всякий раз, когда надо пописать? Вначале ничего, а потом эти монеты станут накапливаться, и будешь напрягаться, чтобы их хватило подольше. Представьте, вы говорите: «Чёрт, я проссал сегодня доллар!» А если пиво любите? А если баксов не будет? Чек выписывать? Ссать по кредитке? А если придётся аскать: «Братушка, не подкинешь монетку? Мне надо пописать». Сущий ад мочевого пузыря, старик. Подумать только!

Здесь холодно, холодно и дождливо. Август, но похоже на октябрь. Даже воздух пахнет по-осеннему. Осенняя пора наводит на мысли о том, как я работал в магазине мороженого в Вашингтоне, округ Колумбия. Квартира осенью 1980 года у меня была воистину мерзкой, и я избегал её как только мог. Приходилось шататься по улицам и отрабатывать дополнительные смены в магазине мороженого. Приходилось подолгу шляться одному. Пока мой автомобиль был ещё исправен, я ездил по ночам, открыв все окна, лишь бы лицо обдавал холодный воздух. Я объезжал разные районы Нью-Йорка, просто чтобы в голове прояснилось. Потом я столько кататься перестал, мне стало больше нравиться ходить пешком. Я отправлялся в дальние прогулки один. От того, что мне нравилось гулять в одиночку, я чувствовал себя стариком. Никогда не забуду запаха осеннего воздуха в тот год. Квартира была для меня последним прибежищем, поэтому я проводил много времени на улице. Временами казалось, что меня выводит из себя абсолютно всё. Я работал за прилавком в магазине мороженого, и покупатели меня просто изматывали. Я принимал заказы весь день. Я чувствовал себя старой рубашкой, которую снова и снова сдают в прачечную. К концу смены я был выжат как лимон – от людей, их болтовни и чепухи, которую они несли. Прогулки действовали благотворно. Так здорово выйти на улицу, где воздух чист и прохладен. Жизнь казалась прекрасной. Иногда кто-то из покупателей приглашал меня на вечеринку или на обед, но я отказывался. Какая-то часть меня идти хотела, но такие вылазки всегда лишь усугубляли моё отчуждение. От людских разговоров мне становилось одиноко, и я озлоблялся. Одиноко – потому что я не мог приспособиться, никогда не мог. Когда мне об этом напоминали, это задевало. И злило, ибо вновь подтверждалось то, что я всегда знал: я одинок и всем чужой.

Отчуждённым и одиноким я чувствовал себя подолгу. Но со всем этим пришло и настоящее сильное ощущение независимости. Мне стало нравиться обедать одному и проводить большую часть свободного времени в одиночестве. Я гулял по этим улицам, небо в облаках, дождик то капает, то прекращается, и ко мне волнами приходят чётко оформленные воспоминания. Ту осень я помню яснее всего. Я уже не ходил в школу, и у меня возникало странное чувство: осень, а мне не надо сидеть за партой. Я отчётливее осознавал каждый день и каждую ночь, а также всё время между ними. Иногда мне не хватает такой жизни. Мне нравились ночи в магазинчике мороженого. Место, где нужно что-то делать и которое – не квартира. Я шёл домой медленно, любуясь уличными фонарями, вдыхая холодный воздух. Квартира была как тюремная камера. Мне хотелось избить себя, если я поздно вставал. Дорога в Джорджтаун была длинной, но я знал, что чем быстрее уйду из этой квартиры, тем лучше. Проклятье, в ту осень я был одинок. Я мечтал жить с какой-нибудь девушкой. Но в действительности не делал ничего, чтобы знакомиться с девушками, слишком застенчив, слишком заморочен. Осень наводит меня на мысли о женщинах. В магазине мороженого у меня был один или два выходных в неделю. Но поскольку я взял на себя больше обязанностей, выходные почти сошли на нет. В ту осень я почти всегда брал выходной в пятницу на ночь. Пятница – мой любимый день недели. Вечером в пятницу я или гулял до одури, или сидел в гостях у Майка или Криса. Мы тусовались, пили коку и слушали бесконечные пластинки. Одно из моих любимых воспоминаний.

Никогда не забуду, как плохо и одновременно хорошо чувствуешь себя в депрессии и одиночестве. Это и теперь так. Тротуары, деревья, витрины магазинов – они стали моими друзьями. Каждый раз, проходя мимо дома, где топился камин, я пытался представить, что люди делают внутри. Иногда я чувствовал такую оторванность от всего, что хотелось умереть. Я чувствовал себя ужасно, но затем из ниоткуда меня затопляла волна расслабления и покоя. Это моя жизнь! Моя депрессия! Благо для меня! Воздух, листья и уличные фонари улыбались мне, и я чувствовал себя неплохо. В ту осень я понимал: да, я один в этом мире, совершенно один. Одинок и всем чужой, но в то же время я – не один, у меня есть я. В детстве я всегда был одинок, но впервые настало такое время, когда я осознал, что значит быть одному. Я чувствовал себя так, словно мог выдержать длиннейшую зиму. Мне тревожно, когда моё сознание переполняется воспоминаниями, с которыми я не могу освоиться. Я выписываю их из своей системы и надеюсь, что это получается. Бегу, запыхавшись, от одного слова к другому. Иногда я думаю, что рассекаю свои мозги на маленькие кусочки. Когда меня заключают в рамки сознания и времени внешние элементы, вроде погоды или географического положения, я слетаю с катушек. Чтобы освободиться от этого, я должен написать книгу размером с телефонный справочник.

Ничто не действует на меня так, как осень, всё-таки ничто. Я прямо сейчас могу представить, как гуляю по П-стрит, могу почувствовать. Я чувствую каминный дым на

О-стрит прямо сейчас. Вижу уличные фонари на Р-стрит. Но в то же время я чувствую засасывающую пустоту, которая парализовала меня и сделала угрюмым и холодным. Я могу вспомнить, как сидел в этой тёмной квартире, провонявшей краской и инсектицидами, так дико желая выйти, но не имея ни малейшей, чёрт возьми, идеи, куда идти. Всякий раз, когда воздух холодеет, я переношусь во все эти места. Мне мерещится неоновый свете моего магазина, если смотреть на него из «Народного Драгстора» напротив. Он выглядит оживлённым и радостным. Светящийся стеклянный куб в темноте, холодная стена. Я будто смотрю на мир снаружи. Гуляя по улицам на окраине земли. Одинокий и чужой.

Как ты сегодня? Всё карабкаешься наверх? Тебе рассказали все про эту лестницу. Карабкайся, и обретёшь спасение. Спорим, нелегко? Руки устали? Ещё бы, лестница-то длинная. Вера – такое слово они говорили? Надежда? Я за тобой давненько наблюдаю. Не лезешь ты ни на какую лестницу. Ты крутишься как белка в колесе.

Этим летом я остался на острове в одиночестве. Мой ум гуляет сам по себе, обычно по улицам моего родного города.

Одинокие ночные прогулки по бульвару Макартур. Влажный, неподвижный воздух. Мотыльки вьются в свете уличных фонарей. Я иду сквозь ночь, больной, свободный и одинокий. Солнце никогда не взойдёт над этими улицами. Бульвар Макартур всегда тёмный и тихий. Уличные фонари – маленькие жёлтые планеты, которые не дают мне далеко отвалиться. Я оторван от всего. Я погружаюсь в себя так глубоко, что превращаюсь в самое жалкое, одинокое, безобразное животное на свете. Лето становится тюрьмой, севшим на мель кораблём, лестницей в никуда. Лето вновь приносит мысли о девушке и её доме. Я чувствовал себя таким маленьким, что мог бы спрятаться в трещины мостовой. Летнее животное, я не могу ни убежать, ни спрятаться от этого. Путешествие моего сознания продолжается, и вот я стою перед домом с верандой на Бичер-стрит. Вижу себя и других знакомых на крыльце, они неподвижны.

Они – статуи. Внезапно я тяжелею, словно меня наполняет вода или песок. Я становлюсь усталым, ленивым и безмозглым. Косным и задышливым. Я знаю, что я есть, но не знаю, что должен делать. Если сомневаюсь, то я обычно двигаюсь. Ухожу и гуляю где-нибудь, пытаясь выйти изо рта или задницы летнего зверя, который проглотил меня. Закаты хуже всего. Они умирают медленно и печально, пылая и прощаясь. Я хочу протянуть руку и схватить солнце, закинуть его обратно в небо: так у меня будет больше времени, чтобы понять эту дилемму. Я знаю, что уже слишком поздно добираться до других берегов. Я не стал бы, даже если б смог. Лето выжигает меня, оставляя лишь пустую оболочку. Возбуждённую бессонницей и жаждой всего сразу. Я бесхребетно зависаю ни там и ни здесь. Моя кожа дубеет, и меня в ней крючит. Я запечатан в ней. Все поры, все отверстия. Под этой дублёной шкурой я кричу, верчусь, трясусь и сгораю в молчании. Интересно, не лучше ли мне оказаться подальше от всего, что хоть как-то похоже вот на это? Можно изменить пейзаж вокруг. Можно удрать от кулаков, что молотят тебя, но сбежать от своих чувств нельзя. Я прополз по всем сточным трубам отсюда дотуда, и у меня ни разу не получилось. И я сгораю молча.

Как-то ночью мне приснился сон. Я лежал на полу с закрытыми глазами, а твари оживали: змея ползла в пустыне по тропе параллельно прямой, вымощенной чёрным дороге. Заходит солнце, но вокруг ещё достаточно светло. В другую сторону на горизонте идёт по дороге женщина. Она и змея сближаются и почти минуют друг друга, но вдруг останавливаются. Обе выходят на полосу между тропой и дорогой. Внезапно налетает ветер, и змея превращается в человека. У него тёмные волосы. Тело его отмечено шрамами и символами, знаками его племени. Двое становятся лицом друг к другу и обнимаются. Налетает другой порыв ветра и сдувает с них все одежды. Солнце на секунду останавливается и начинает медленно восходить, становится глубоко-малиновым и испускает низкий металлический вой. Двое стоят, крепко обнявшись, совершенно неподвижно. Их тела сливаются, точно две части головоломки. Налетает новый порыв ветра и сдувает с мужчины и женщины всю плоть и все внутренности: что остаются лишь два скелета, сомкнутых в объятии. Их челюсти открываются, и они начинают вгрызаться друг в друга, кость в кость, зубы в зубы. Солнце уже воет на такой частоте, что сотрясается вся земля. Скелеты скрежещут друг о друга так, словно пытаются уничтожить друг друга. Налетает ещё один порыв ветра и полностью переплетает двоих так, что виден только один силуэт; это происходит в одно мгновение ока, а потом изображение взрывается и превращается в груду песка. Та сгорает бело-голубым пламенем, и не остаётся ничего. Теперь солнце изменило форму, стало двойной спиралью, ярко-красной, скрученной. Оно тонет вдали, грохот умолкает, а свет меркнет.

Мне нравятся мои головные боли, они чистые. Больше всего мне нравятся те, что у меня в последнее время. Боль скачет по всей голове. Иногда они приходят ниоткуда. Боль проносится через мою голову, как вспышка света. Острая и чистая. Я вижу в мозгу холодные голубые осколки. От них моя голова расширяется, сжимается и принимает отвратительные формы. Иногда я даже щурюсь от боли. Она как пуля, что входит в мой мозг и прокладывает там свой путь, извиваясь, как змея, воткнутая в розетку. Иногда я думаю, что что-то хочет войти мне в голову, а иногда мне кажется, что что-то пытается из неё вырваться. Как восходящее солнце. Изъязвлённое. Палящее. Оно разрушает клетки моего мозга. Постоянно вращается и выбрасывается спиралями. Может, в моей голове нашла прибежище колония беглых крыс, и они превращают мои мозги в трущобы, в зловонный притон для снов и галлюцинаций. Они проедают путь в сердцевине моего мозга, поглощая серое и белое вещество. Подкрепляясь, накапливая силы, чтобы насылать и воплощать чуму и мор. Боль даёт мне силы и знания. Принуждает понимать, признавать, сливаться с ней, наслаждаться ею и её производными: привидением и ожесточённым, абсолютным поступательным движением. Мне нравятся мои головные боли.

Я – разноцветная ткань человеческих шрамов. Я склонён к самобичеванию, и я бичую себя почём зря. ХВАТИТ УЖЕ! Я не оправдаю надежд. Наверное, я забыл упомянуть о своём всепоглощающем малодушии, тупости и явном, чистейшем убожестве. Но в твоих глазах я – незнакомец, и моё настроение колбасит гильотиной, а мои руки никак не связаны с черепушкой, и у меня бешеные мускулы и уклончивый взгляд, и у моего побуждения нет названия, я не знаю, что делать с этими мускулами, членом, мозгами, ножом – всё равно чем. Я только хочу что-то сделать.

Мы с Иэном отправились покататься на машине. Переехали Ки-бридж, по которому я обычно ходил домой с работы. Проехали по М-стрит. Проехали и по Р-стрит, мимо места, где чёрный хлыщ стукнул меня головой о стену дома и забрал мой плейер, мимо места, где та собака посмотрела мне в глаза и через долю секунды попала под колёса автомобиля, забрызгав кровью мои ботинки. Мимо квартала, где девушка-хиппи украсила мои волосы цветами, пока мужики – её компаньоны – переворачивали машины. Мимо Монтроуз-парка. Мимо Школы Джексона, куда я ходил в первый, второй и третий класс и где меня били и надо мной издевались, потому что я был белым в 1969 году. Меня обвиняли в смерти Мартина Лютера Кинга. У меня в ушах до сих пор стоит их хор: «Бей, бей, белых не жалей, вмажь ему, ниггер, вмажь ему, ниггер, чтобы он копыта откинул поскорей!» Я до сих пор помню, как у меня крутило живот и сыпались искры из глаз. По Тридцатой улице, по Кью-стрит, мимо моей старой автобусной остановки, мимо квартиры, где белого мальчика изнасиловали и заставили играть в гнусные игры с чёрным ублюдком. Снова по Висконсин-авеню, мимо «7-11», мимо библиотеки, мимо «Сэйфуэя». Мы едем дальше и останавливаемся возле дома родителей Иэна. Припарковываем машину и идём гулять по Висконсин-авеню. Иэн идёт в банк; я отхожу недалеко – к зданию, где когда-то был мой любимый магазин, там я работал несколько лет. Теперь в этом здании ресторан. Я обхожу вокруг дома/чтобы посмотреть на заднюю лестницу, по которой несколько лет ходил вверх-вниз, вынося мусор. Ступеньки, на которых я присаживался пообедать. Ступеньки, на которых я уничтожал помёт больных животных. Знаете, всяких там кошек, кроликов. Люди приходили со своими больными зверушками, просили усыпить их. Конечно, у нас не было оборудования для этих целей. Что не волновало моего босса. Он брал деньги, а я брал животных, уносил на заднюю лестницу и убивал. Некоторым лихо сворачивал шеи. Других брал и бил головой о деревянные перила. Быстрым и плавным движением. Обычно, когда я шёл домой, все мои башмаки были в крови. Ступеньки чёрного хода. Один раз я пошёл выносить мусор и увидел парня, которому отсасывала стриптизерша из соседнего бара. Я возвращаюсь по переулку и вновь выхожу на улицу. Я озираюсь: почти все здания в квартале снесены. Прохожу мимо ресторана и заглядываю внутрь. Семейство хорошо одетых людей сидит за столом, они поднимают головы и видят меня, у них чуть глаза не выпадают. Я отступаю от стекла, иду обратно по Висконсин-авеню к банку. Думаю об этом семействе: как они ужинают, как их ноги постукивают по полу. Полу, который служил крышей самой большой колонии крыс на свете. Этот дом кишел крысами, крысиное дерьмо повсюду. Целые кучи его гнили между всеми балками. Крысиное гетто в миниатюре. Над залом, где семья ужинает, – комната, где мой босс имел обыкновение трахать своих дружков. Однажды он пожаловался мне, как трудно отстирать вазелин от простынёй.

Кушайте, леди, крысы шныряют, скребутся и срут под вами. Невротичные гомики ебутся и стонут над вами. Вы окружены, завалены дерьмом, потом и вазелином, ешьте с аппетитом, спите крепко. Это так противоестественно, такое извращение, что я затворился в собственном доме. Я смотрю на себя, смотрящего на себя, изнанка на изнанку, выворачиваясь наизнанку и с подвывихом.

Я хочу подождать, пока снова не возникнут привидения. Я увижу своего босса – он выйдет из задней стены, голый, его рвёт, он воняет дерьмом, сетует на простыни и на то, «как дико ненавидит он черномазых в этом городе». Такова была одна из его навязчивых идей. У него была огромная псина, которую он выдрессировал тоже ненавидеть негров. Он говорил: «Тэннис, не хочешь ли слопать черномазого?» В воздухе теперь пахнет озоном. Я сижу в комнате с открытым окном. Свежий воздух мягко, нежно втекает в комнату. Так нежно, что может запросто унести меня. Мне одиноко, если воздух пахнет озоном. Его запах напоминает мне время одиночества, неизменно. Серый, прохладный и пустой, от него замыкаешься в себе. Я уже бывал на этом подоконнике. Я не прыгнул, у меня кишка тонка. Просто сидел на стуле и представлял, как моё тело летит вниз сквозь озон. Думая о девочках, думая о том, что это никогда не получается. Никогда. А затем подыхаешь или же просто засыпаешь…

Я выхожу на улицу. Я слышу машин и людей, но не этого мне хочется. Я хочу услышать музыку джунглей. Здесь всё изолгалось. Мне кажется, я понимаю разницу между грязью и мерзостью. Грязь чистая, а мерзость – мерзкая, и так повсюду. Это режет глаз. У меня хватка лучше, чем у многих, кого я знаю. И если я сделаю усилие, я могу продержаться здесь. Но иногда меня что-то вынуждают, и мозги мои переходят на автопилот, мне хочется взбрыкнуть и войти прямо в их блистающие умы. Но ты же знаешь, что ничего не выйдет. Их сознания никому не затронуть. Всё равно что колотить по воздуху. Если не хочешь отступаться, с таким же успехом можешь двинуться по той же прямой в их плоть. Ты понимаешь, о чем я. С улыбкой на лице говори на международном языке: грязь и мерзость.

Шум входит, вытесняя меня из мозгов. Сначала детский смех мешается с дождём. Смех постепенно затихает и сменяется грохотом артиллерийских орудий. Грохот орудий остаётся неизменным, а дождь затихает. Теперь я слышу людей, они разговаривают, смеются, кричат, плачут. Как тогда – когда я лежал в больнице. Всю ночь они орали, требовали лекарств, хотели поправиться. Старушка в соседней палате вопила так, словно её поджаривали живьём. Вся больница кричала. Я уже думал, что я потеряю рассудок. В ней, или вне её, я больше не вижу разницы. Звук, я не могу заглушить звук их голосов. Когда я совсем один у себя в комнате, в ушах всё равно звучат их голоса, их крик. Я знаю, что сам виноват в том, что впустил их. Я сам хочу поправиться. Я ни от чего не убегаю, я просто пытаюсь освободиться от этих звуков. Если не выйдет, я привыкну к ним, и мне придёт конец. Дождь барабанит по ящикам с покойниками. Дождь мешается с мёртвыми детьми. Что я вижу, что я слышу. Вся эта больница – дурдом. Вопящая сральня. Орудийный огонь где-то вдали. Тела падают, кричат, пытаются выздороветь, сделать хоть что-то, лишь бы поправиться. И ты знаешь, как ужасно ощущать пустоту, когда ты полон ею. Они наполняют тебя пустотой, а потом приходят требовать оплаты. Они хотят оплаты, но не хотят того, что им светит. Это никогда не подводит. Мои слабости всегда достаточно сильны, чтобы сшибить меня наземь. Мои слабости – сильнейшие орудия, что я могу обратить на себя. Не всегда будет так. С каждым днём мне становится лучше. Может, однажды я не захочу, я не буду таким сопляком. Это всё – один большой дурдом, вопящая сральня.

Дети бормочут, а похоже на стрельбу. На каждый голосок – пуля. На каждый крик, каждую мольбу, каждый день – полное уничтожение в стенах моей комнаты.

План турпоездки фирмы «Поиск и Уничтожение», пункт 1: Организация развлекательных авиатуров во время войны. Отдыхающие, из тех, кто может себе это позволить, будут летать над местами ведения боёв и иметь возможность сбрасывать напалм и бомбы на сельских жителей. Могу себе представить. Из счетверённых динамиков ревёт вагнеровский «Полёт Валькирий». Жирные белые туристы в спортивных костюмах из полиэфира и дурацких гавайских распашонках сидят в своих креслах, у каждого – личный пульт с кнопкой.

– Теперь уже можно? – спрашивают они. Улыбающаяся стюардесса многозначительно подмигивает и говорит:

– Скоро, очень скоро.

– Но я хочу открыть огонь сейчас! Я хочу убивать сейчас! Я хочу уничтожать сейчас! Сейчас! – канючит толстый лысеющий господин.

– Успокойся, дорогой, – говорит его жена, – ты слышал, что сказала стюардесса? Скоро мы будем над полигоном. Слышишь музыку, дорогой, всё уже начинается.

Вскоре они обрушивают огонь на города внизу. Трёп в самолёте напоминает те, что можно услышать в удачный вечер на арене для бокса. Отдыхающие привозят домой фотографии и сувениры. Кое-кто фотографируется с обугленной расчлененкой. Они улыбаются и показывают в камеру большой палец. У некоторых на шее – связки человеческих ушей. Все женщины хотят сняться с капитаном. Люди будут возвращаться домой со своими версиями того, сколько «чучмеков» они уложили, причём врут все безбожно. У каждого будет история о ком-то одном, кто сбежал.

– Один из этих маленьких ублюдков спрятался на рисовом поле. Я так нажрался, там бесплатно дают такие огромные порции, что упустил его. А Мадж взорвала маленького сукина сына прямо в воде. Вот это женщина!

Я привык считать, что красный, синий, зелёный и жёлтый – мои друзья. Какое-то время я думал, что если захочется, я смогу заставить эти линии ходить кругами. Теперь я поумнел. Мои друзья – чёрный, белый и прямая линия. В своей комнате я свободен. Цвета вспыхивают, когда захотят. Линии сруливают, куда им угодно. Вне своей комнаты я не свободен, именно там чёрный и белый на моей стороне, а та прямая линия – моё выбранное направление. Я знаю, как она действует на тебя. Я знаю, каково тебе от неё. У этого лезвия есть и другая сторона, её я тоже знаю, и я устал играть с тобой в игры. Спасибо тебе за все дары. На днях верну.

Больно отпускать. Временами кажется, чем упорнее пытаешься держаться за что-то или кого-то, тем больше оно хочет вырваться. Чувствуешь себя каким-то преступником от того, что чувствовал, желал. От того, что вынужден был желать быть желанным. Тебя это пугает: ты думаешь, что твои чувства неправильные, и от этого чувствуешь себя маленьким, ведь так тяжело держать их в себе, когда выпустишь их, и они не вернутся. Остаёшься таким одиноким, что и выразить нельзя. Проклятье, это ни с чем не сравнить, правда? Я был в этой шкуре, ты тоже. Ты киваешь.

Холод снаружи, холод внутри, запах сала и дезинфекции. Парни за стойкой, похоже, ненавидят всякого входящего. Это одно из твоих рабочих мест, и всё это время ты твердишь себе, что это лишь временно, пока не появится настоящее дело. Одно из мест, где, посмотрев на часы, можешь поклясться, что их стрелки не сдвинулись ни на секунду с тех пор, как ты посмотрел на них час назад. То место, где понимаешь, что уже пробыл здесь больше года. Конечно, ты ненавидишь его, но тебе тут уже не так плохо, как раньше. В мозгу ничего, кроме ненависти и способности принимать заказы. Но опять-таки: какого чёрта я вообще должен что-то говорить? По мне, так эти парни могут думать, что нет ничего лучше, чем обслуживать компанию метадоновых торговцев и шлюх. Никто ни в ком ничего не понимает.

Этикетки пластинок. Почему не этикетки на бутылках кира? К примеру, этикетка приблизительно с такой надписью: «Предупреждение: употребление этого продукта может вызвать рвоту, туман в глазах, потерю контроля, потерю памяти, сильные головные боли, сухость во рту. Длительное употребление этого продукта может привести к зависимости. Длительное употребление этого продукта может привести к утрате уверенности в себе. Длительное употребление этого продукта может привести к полной потере самоуважения. Длительное употребление этого продукта приводит к разрушению души».

Я понял, что это значит для меня. Ничего. Я ничего не вижу. У меня есть лишь то, у чего можно учиться, и те силы, которые можно постичь. Мой мозг теперь настроен на другую волну. Имена, лица, я не помню их. Они ничего не значат. Всё больше и больше, день за днём, я отрываюсь от них. Ответов нет, есть только множество вопросов. Нет, на фиг.

У меня больше нет вопросов. Нет вопросов, нечего объяснять. Я не могу говорить с ними. Они доказывали мне это снова и снова. Я привык считать, что могу разговаривать с ней, но иногда я просто не знаю. Иногда я говорю с ней, и мне кажется, что надо мной втихомолку смеются. Так мне было сегодня. Я держал в руке телефонную трубку и тупо смотрел на неё. В конце концов я просто повесил трубку и ушёл. Эти телефонные будки – почти как гробы. Интересно, в них кого-нибудь хоронят?

Иногда я представляю себя парнем, уцепившимся за пропеллер, который вращается на полной скорости. Моё тело вертит и крутит, а я держусь за него изо всех сил. Меня тянет дальше. Я в движении, но не контролирую его. Закрыв глаза, я вижу, как рвусь вперёд на этом пропеллере, а он прорезает путь сквозь густой подлесок и кроны деревьев. У пропеллера отлично получается. Моё тело искалечено, поскольку бьётся о стволы, ветки и кусты. Мне нужно подружиться с машиной. Я должен понять эту силу, приручить её и направить, чтобы она не волочила меня за собой. Мне нужно стать одним целым с машиной. Хватит держаться за мартышкин хвост. Мне нужно залезть мартышке на спину.

Я вижу это в твоих глазах. Они влажные, как у собаки. Ты цепляешься за соломинку, чтобы не утонуть. Ты тянешь руки, хватаясь что-то прочное. Ты слаб и нищ. Тебе нужно за что-то держаться, чтобы у тебя был козёл отпущения. Не тяни ко мне руки. Я тоже тону.

Возьми моё ничьё тело и направь его к солнцу. Домой. От тебя я чувствую себя ямой. Я должен её засыпать. Я заполняю её землёй. От тебя я чувствую себя ямой. Я распахиваю окно и осматриваюсь. В ответ на меня смотрят убийцы. Убийцы гуляют на солнышке. Человек из грязной ямы. Где его откопали? Человек из грязной ямы. Проходите мимо. Мне вам нечего дать. Проходите мимо. Я закапываю себя. Я врубаюсь в себя. Я копаю себе яму один. Я не хочу никого в своей яме.