Ароша Эрлих и Зиночка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ароша Эрлих и Зиночка

Четыре участка сходились углами — наш, Нагибиных, Антокольских и Александровой с Эрлихом. На месте стыка была калитка, через которую все друг к другу ходили по-соседски. С Нагибиными, правда, вначале не заладилось: Ксения Алексеевна, мама писателя, зашла к нам в первый раз запросто, по дачному, в сарафане, в тапочках — а моя мама не разобралась, кто это, приняла по одёжке, говорила свысока, небрежно, как она обычно разговаривала с людьми «не нашего круга». Поняв, кто это, сменила, конечно, тон, но было уже поздно: Ксения Алексеевна полыхнула молчаливым презрением, повернулась и ушла.

Мама была несколько сконфужена, но, оправдывая себя, осуждала соседку: «Пришла черт знает в каком виде — откуда я знала, кто она такая? Я думала, это домработница. И что я такого сказала! Подумаешь, барыня!» Барыня или не барыня, но больше Нагибинская мама к нам ни ногой. Сам Нагибин иногда принимал участие в наших застольях.

Чаще всех к нашему вечернему столу приходили Арон Исаевич Эрлих с женой Зинаидой Николаевной Александровой — Ароша и Зиночка, как очень скоро стали называть их мои родители. Ароша, тщедушный, с серыми навыкате глазами под нависшими бровями, впалыми щеками, несколько искривленным ртом и большим вислым носом, напоминал усталого, доброго, всегда немножко голодного крокодила. Ему было едва за шестьдесят, но мне он казался стареньким и каким-то сникшим. С моим отцом они были ровесники, но отец смотрелся куда крепче, активнее, энергичнее. В Ароше чувствовалась некая скованность, робость, нежелание обострять разговор, особенно, когда отец начинал свои крамольные речи, до которых был охотник. По мере таких речей отец распалялся, ему хотелось завести собеседника, вызвать на ответный горячий разговор, а Ароша кротко помалкивал, пил чай с сушками и ловко давил грецкие орехи один о другой, зажимая в левом кулаке. Правая рука была сухая и почти не действовала. Отец над Арошей подтрунивал, упрекал в том, что он всего боится, иногда доводил до того, что тот обижался и уходил. Тут на отца набрасывались мама и Зиночка, он шел мириться, и Ароша возвращался и снова давил грецкие орехи в левом кулаке.

Эти орехи были непременной принадлежностью наших застолий. Ими доверху наполняли большую черную керамическую вазу, которую ставили в центре стола. Прилагались щипцы, передаваемые по кругу. Разговоры сопровождались треском скорлупы. Разумеется, подавались и другие яства, была и водка, и закуска к ней, и очень вкусная самодельная черносмородиновая наливка в фигурном графине, но гости, приходя, обычно провозглашали: «Мы к вам на орехи!»

Конечно, отец бывал несправедливо резок с милым, побитым жизнью Арошей: много лет его гнобили как «еврейского буржуазного националиста», потом как «безродного космополита», кто-то пустил идиотский слух, что он служил в белой армии — это он-то, с его национальностью, да еще сухорукий с детства. И попробуй докажи, что это не так. Да еще не известно, что хуже — белогвардеец или буржуазный националист. Попробуй сохрани при этом достоинство и философическое чувство юмора. И теперь, когда все было позади, он хотел только одного: чтобы его оставили в покое, не трогали, дали спокойно писать книжки.

Эта возможность, наконец-то, наступила. Он чувствовал себя на взлете и вовсе не считал себя старым и сникшим. Даже обижался, когда подчеркивали его возраст. С шутливым огорчением рассказал о том, как встретил на днях знакомую девушку — Сашеньку Ильф, хотел поддержать ее под локоток при переходе через лужу, а вместо этого она сама взяла его под руку, чтобы его поддержать!

— Представляете? — недоумевал он. — Она — меня! Неужели я выгляжу таким немощным?

Теперь у него одна за другой выходили книжки — «Жизнь впереди», «Молодые люди», «Многие годы». Что ни год, то новая. Он дарил их друзьям, и друзья от души за него радовались и поднимали за его успехи рюмки с водкой и черносмородиновой наливкой.

Книжки были о целомудренной любви и дружбе подростков. Герои были хорошие и очень хорошие, но попадались и плохие — безыдейные стиляги, в которых легко угадывались прототипы — пасынок Илюшка и его друг Валька Разумов, который часто приезжал на дачу и крутился в нашей компании. Стилягам требовались деньги на узкие брюки и коктейль-холл, и они доходили в своем ужасном поведении до того, что спекулировали пластинками «на костях», а однажды украли ценные книги из родительской библиотеки. Под конец гадкие юнцы вставали на путь исправления, чего нельзя было сказать об их прототипах.

Все острые углы в книжках были аккуратно округлены. Точно соблюдались пропорции отрицательного-положительного, типичного-нетипичного. Ни шага влево, ни шага вправо. Он хотел идти со всеми в ногу, в едином строю. О нем теперь можно было сказать словами Зощенко: «Испуганный писатель — уже не писатель».

Однажды, когда за нашим столом, как обычно, собрались гости, он принес старый довоенный журнал «30 дней» и прочитал вслух свой ранний рассказ, который был там напечатан. Рассказ назывался «Женитьба молодого Оборота». Контраст с его нынешними писаниями был ошеломляющий. Все равно как если бы сверкающий гранями, поющий хрусталь баккара поставить рядом с граненым стеклянным стаканом. Трудно было поверить, что этот дерзкий, ироничный, блистающий полнокровными образами, смелыми находками, бабелевским юмором рассказ написан тем же самым автором. Это был не просто другой писатель, это был другой человек, из другой жизни, из относительно вольных двадцатых годов, когда он работал в «Гудке» с Ильфом, Олешей, Булгаковым — он любил вспоминать о тех временах, мечтал написать книжку о своей молодости, рассказывал у нас за чаем всякие эпизоды, и в такие моменты казалось, что из нынешней скукоженой оболочки проблескивает уверенный в себе, молодой человек, красавец и ловелас. У него было когда-то множество друзей среди талантливых писателей, газетчиков, деятелей разгромленного антифашистского комитета, артистов запрещенного еврейского театра. Почти всех постигла трагическая судьба. А его случайно пронесло через все рифы и выбросило на берег живого, но с оробевшей душой.

Счастье, что рядом с ним была чудесная Зиночка, Зинка-корзинка, уютная, кругленькая, миловидная, уравновешенная, аккуратная и надежная. Написав в молодости знаменитую песню о гибели Чапаева («До красных отрядов, река, добеги, скажи, что любимый Чапаев погиб. Пусть конница мчится, пусть пули свистят! Пусть красные белым за все отомстят! Урал, Урал-река, бурлива и широка»), она отошла от боевой политической тематики и обрела себя в качестве поэта для самых маленьких. И в этом жанре очень преуспела. Детские книжки ее издавались огромными тиражами, стихи включались во все детские сборники и даже в школьные хрестоматии. И по справедливости: Зиночкины стихи были просты, познавательны, понятны и интересны малышам. («Это — куры, это — утки. Черный Шарик спит у будки. Мы его не позовем, убежим гулять вдвоем» — а что, разве плохо?) К тому же отвечали всем требованиям нашей педагогики и идеологии. Они были крепким материальным фундаментом семейной жизни в те годы, когда Ароша ничего не зарабатывал. Собственно, дача строилась на гонорары от неприхотливых Зиночкиных «Я рубашку сшила Мишке, я сошью ему штанишки». Но достраивалась дача уже на гонорары от Арошиных книжек, чем он очень гордился.

«Неблагонадежное» замужество в годы борьбы с буржуазным национализмом и космополитизмом Зиночке почему-то не повредило, а Ароше, может быть, в какой-то мере послужило охранной грамотой. У самой-то у нее социальное происхождение было безупречное: из Ивановских ткачей, и сама бывшая ткачиха, рабфаковка и комсомолка. В ней, при всей ее интеллигентности, оставалось что-то симпатично простонародное. Ничего кичливого, ничего барского. Их Настя, в отличие от нашей Нюры, была не столько домработницей, сколько членом семьи, доверенным лицом, помощницей. Зиночку и Арошу она обожала, с Илюшкой вечно воевала, но, пожалуй, Настя была единственная, с кем он иногда считался.

Зиночка замечательно пекла пироги и часто приносила их к нашим застольям. С мамой они очень подружились. Любили сидеть вдвоем на крылечке и шушукаться.

Нередко Ароша и Зиночка приводили к нам «на орехи» гостивших летом у них во времянке литературоведа Сергея Александровича Макашина и его жену Таисью Михайловну, Зиночкину подругу юности. Иногда с ними приходила их дочка Таня, тоже студентка филфака, на курс младше меня, мальчишеского вида, беленькая и независимая. Года два спустя мы с ней оказались вместе в фольклорной экспедиции в Карелии и подружились.

Сергей Александрович, моложавый, очень красивый блондин, был автором книг о жизни и творчестве Салтыкова-Щедрина, Некрасова, Белинского. Девятнадцатый век он знал, казалось, так, словно там родился и жил постоянно, хотя и двадцатый познал на своей шкуре — воевал в Великую отечественную, был ранен, побывал в окружении, пробивался через немецкий тыл, видел стоящие на запасных путях немецкие эшелоны с желтыми крестами, обозначающими ядовитые газы. О чем бы он ни рассказывал за нашим столом — о войне или о жизненных перипетиях Михаила Евграфовича, Николая Алексеевича или Виссариона Григорьевича — это всегда было так интересно, что утихал даже треск ореховой скорлупы.

В такие вечера на лице Ароши Эрлиха было написано: как хорошо! Дружеское застолье, интеллигентная атмосфера, друг, которого он привел и «угощает» им присутствующих. Только что напечатана положительная рецензия на вышедшую книгу и одобрена новая рукопись. Ароша стеснительно протягивал левую руку за конфетой, кусочком пирога, чашкой чая… И правда, хорошо.

В конце зимы шестьдесят третьего года позвонила рыдающая Настя. Из ее несвязного рассказа узнали: сидели за столом в московской квартире, обедали, вдруг Арон Исаевич встал как-то неловко, опрокинул стул и повалился на пол. Приехавший врач «скорой помощи» констатировал смерть. Инфаркт.

Проститься к Донскому крематорию приехало много народу. Стояли у похоронного автобуса, притоптывая и сморкаясь — день был холодный, промозглый. Ждать пришлось долго. Из открытых ворот крематория медленно, одна за другой, выходили скорбные процессии, а им навстречу вступали под своды новые. За автобусом, в котором стоял гроб с телом Ароши, уже выстроилось несколько таких же автобусов и толпились люди с такими же скорбными лицами и так же притоптывали и сморкались. Это было как перрон вокзала, только те, кого сегодня провожали, уезжали навсегда.

Зиночка держалась спокойно, а Настя плакала, не переставая, тихонько, с подвывом.

Шоферы похоронных автобусов, деликатно понижая голос, буднично переговаривались:

— Она фаршу полкило купила. Я говорю: если покупать фарш — то сразу килограмма два. На всю ораву полкило — никто ж и не почувствует.

Подошла служительница в синем халате, сказала так же буднично:

— Давайте, несите.

Гроб внесли под своды крематория и сняли крышку. Кто-то тихо воскликнул:

— Смотрите: лицо Данте!

Правда: благородное аскетическое лицо, нос с горбинкой… А главное: с лица Ароши сошло наконец въевшееся выражение затаенной боязни удара из-за угла, оно разгладилось и приобрело выражение наконец-то обретенного душевного покоя.

Дачу Зиночка года через два продала писательнице Ирине Радунской.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.