ПОХОДНАЯ ЖИЗНЬ
ПОХОДНАЯ ЖИЗНЬ
Красные наступали…
Три дня подряд, каждую ночь, шла в бой наша рота.
Мы защищали большую, богатую колонию, Гальбштадт или Куркулак, — не помню… Помню одно: на каштановых деревьях ее главной улицы болтались три трупа. Помню еще и лицо одного повешенного. Оно было вздуто, особенно щеки, которые выступали вперед и хоронили провалившийся вглубь нос. На длинной веревке под бородой повешенного болталась дощечка; «дезертир». Дощечка раскачивалась под ветром и, легонько ударяя о колени повешенного, вновь отскакивала далеко вперед.
— Вот!.. А вы говорите, своих не вешаем!.. — сказал как-то штабс-капитан Карнаоппулло. — Как не вешаем! И по три сразу…
— Да разве свои это? Ведь это те же красноармейцы! Вот если б офицера на вешалку вздернули.
— Еще что!.. А Ивановского позабыли?.. Мало?
И штабс-капитан отошел от ротного и нахмурился. В последнее время штабс-капитан хмурился очень часто. И всегда только в присутствии ротного. И всегда — отворачиваясь.
А около штаба полка дни напролет толпились солдаты и офицеры.
Около штаба расстреливали пленных латышей.
— Ты полковника Петерса видел? — на третий день боев и расстрелов спросил меня поручик Науменко. — Не правда ли, как битый ходит?.. Видел?
— Видел.
— А знаешь почему?.. Своих — латышей этих — жалеет. Сам ведь латыш! Говорят, места не находит. А по ночам, говорят, сидит в темной халупе, сжимает голову руками и рычит, как раненый зверь.
На четвертый день красные нас выбили. На пятый мы выбили красных.
Когда мы вновь входили в колонию, на трех каштанах главной улицы болтались три наших офицера, взятые красными в плен за день перед этим.
В бою на пятый день 7-я рота потеряла убитыми и ранеными около половины штыков. 8-я — треть. 5-я и наша — всего несколько.
— Как странно бьет артиллерия красных!.. На одном участке сметает решительно все; на другом, тут же рядом, только и дает перелеты и недолеты.
— А это смотря кто стоит на орудии. Если старый барбос — офицер еще с германской…
Поручик Скворцов удивленно посмотрел на ротного.
— Неужели вы думаете, что старые офицеры так же старательно, как когда-то по немцам, бьют теперь и по нашим цепям?
— Привычка!.. — коротко ответил ротный, задумавшись.
Мы сидели на траве, составив винтовки и сбросив с плеч тяжелые, уже вновь пополненные патронташи.
— Хоть бы дня три отдыха дали! Устали до черта!.. — жаловался поручик Науменко. — Ноги едва носят. Засыпаешь прямо в цепи…
— Дубье!.. Ослы!.. Дерево!.. Рав-няйсь! — кричал молодой штабс-капитан в щегольском френче, бегая возле сбившихся в кучу пленных.
— Равняйсь!..
Пленные, мобилизованные крестьянские парни, испуганно толпились на одном месте, очевидно не понимая, что от них требуют.
Наконец, их разбили. На латышей и на русских. К немногим латышам причислили почему-то и всех рыжих и белоголовых парней. В свою очередь из числа русских уже выделяли офицеров старой службы — для пополнения нашей офицерской роты. Отведенные в сторону, офицеры слюнили химические карандаши и друг другу на гимнастерках выводили погоны и звездочки.
…Где-то, очень далеко, вновь заухало орудие. Со штыков составленных винтовок сползли лучи солнца. На небо с двух сторон ложились тучи.
— Да ей-богу ж!.. — Галицкий перекрестился. — Ей-богу ж, так и заявил!.. Хошь бей, заявил, хошь!..
Поручики Науменко, Скворцов, штабс-капитан Карнаоппулло и некоторые офицеры других рот встали и пошли через поле. Встали и солдаты. Кольцо вокруг пленных быстро росло.
— И не пойду!.. Расстреляйте!.. Не пойду я!.. — кричал в кольце широкоплечий офицер-пленный. — Эй, вы, наемники заграничные!.. Свалка всероссийская!.. А правды ль не хотите?.. Капитан — думаете?.. Думаете — и побегу сразу?.. К вам?.. В гнездо ваше черносо… — Над головой его серой сталью блеснула шашка. Потом еще и еще. Кольцо быстро расступилось, вновь хлынуло вперед и сомкнулось уже над изрубленным офицером.
…Мы шли назад в колонию. Падал дождь… На каштановых деревьях главной улицы болтались неснятые веревки. С них бежала вода…
В этот вечер красные не наступали. За окном было темно. Шумел дождь. На лавке под окном лежал поручик Науменко. Кажется, спал.
— …Ерунда какая!.. А если и застрелится, черт с ним!.. Негодяя не жалко!.. Да только не застрелится он, — вполголоса говорил мне подпоручик Морозов. — Не из таких, брат, Скворцов этот! Хитрая бестия… У него ведь заряжены только те гнезда — по счету три, — которые сверху прикрыты ржавчиной. Шулер своего дела. Ну да, конечно!.. Ну, конечно, артист!.. Если барабан у него останавливается ржавым гнездом на очередь, он вновь его крутит… Вся и лавочка!.. А дураки в восторге: и смелость! и храбрость! и удаль! и фатализм! и тип Лермонтова! и еще ерунда всякая!.. Господи, и как не надоело!..
Проснулся поручик Науменко. Приподнялся на лавке и, потирая глаза, долго во все стороны дергал локтями.
В окно с новой силой ударил дождь.
— Господа, приготовьтесь, — вошел поручик Ауэ. — Сейчас выступаем… А капитан… помните?., этот, которого зарубили?.. — сказал он, уже взявшись за дверь. — Вот к нам бы… В роту бы такого!.. А?..
Через час мы выступили.
Над степью все еще шумел дождь. Я лежал под шинелью. С шинели стекала вода. Потом вода стала просачиваться, и я зарылся глубоко в солому. Под самым моим ухом тяжело ворочались колеса. Они тянули жидкую грязь вверх за собою и вновь бросали ее в звонко хлюпающие лужи. Прошел час… Второй… Может быть, третий и четвертый. Дождь перестал лить, и я высунул голову из-под шинели.
Край неба уже золотился. Светало… Нам навстречу бежала дорога. Вдоль дороги бежали низкие кусты, после дождя тяжелые и приглаженные.
— Скоро?
— А бог его!.. — ответил Галицкий и зевнул во весь рот. Мы двигались по направлению к Мелитополю, на помощь донцам, заманившим в мешок конную армию Жлобы.
* * *
По равнине, усеянной редким холмиком, металась красная конница. Донцы гнали ее с трех сторон — прямо на наши цепи.
Палило солнце. Трава давно уже высохла. За разбитыми лавами красных гонялись легкие столбики пыли. Это наши пулеметы искали правильный прицел.
— Снижай! Двадцать два!.. Снижай еще! Двадцать!.. Во-сем-над-цать! доносились до нас торопливые команды.
2-й батальон стоял в резерве. Красным было не до обстрела, и наши резервные роты взобрались на ближайшие холмики, с которых была видна вся широкая картина идущего боя.
На круглой вершине второго за нами холма торчала высокая мачта. На ней была установлена антенна беспроволочного телеграфа.
— Ну, как?
— Сейчас!.. Подождите! — суетился перед мачтою молодой офицер с серебряными погонами.
— Ну, как?..
— Ге-не-рал Абрамов двинул четвертый полк! — кричал он уже через минуту. — Ге-не-рал Аб-рамов рас-сы-па-ет…
— …Офицер не должен бояться смерти. Прежде всего, это оскорбительно!
Четыре залпа, подряд данные офицерской ротой, на минуту заставили поручика Скворцова замолчать.
— Понимаете, господа? — снова начал он, когда глухое эхо залпов докатилось до убегающих к небу далей. — Понимаете?.. Кроме всего этого, смерть не щадит только трусливых… Господа! По-моему, творческая изобретательность смерти должна вызвать, в свою очередь, и в душе каждого офицера пробуждение его волевых начал… Как бы сказать вам?.. — ну, желанье, что ли, не бороться с ней, а играть, как с равной Потом… Эй, Ершов!.. — вдруг закричал он обернувшись. — Ершов, что тащишь?.. Яйца?.. Э-ге-ге!..
Ершов, час тому назад посланный поручиком Скворцовым в соседнюю колонию Фриденсруэ, поставил на землю крынку молока и рядом с ней положил завязанные в узелок яйца.
— Уже сварены?.. А ну, придвинь-ка!.. Вкрутую?.. Всмятку, я тебе говорил!.. Не говорил?.. Дурень!.. Пшел прочь, идиот!..
Солнце опустилось ниже, стало круглым и перестало слепить. Наши цепи оттянулись. По ложбине вели пленных.
— Вы когда-нибудь да и доиграетесь!.. Штабс-капитан Карнаоппулло волновался.
— Слушайте, ведь это же… Слушайте, — и после каждого боя!.. Зачем?.. Мало вам, что в бою не угробили? И что за идиотское испытание судьбы!.. Простите, поручик… Поручик, оставьте, — ведь это же средневековье!..
Поручик Скворцов разгладил тонкие усики.
— После боя пикантней… Понимаете, двойная проверка… А ну-ка еще раз… Смотрите, — бог любит троицу!..
И, опять повернув ладонью барабан нагана, он приложил его к виску.
— Поручик!
Но выстрела не последовало, — только сухой, короткий треск…
Уже подходили подводы.
— Песню!.. — скомандовал ротный, когда подводы повернули на колонию Вальдгейм.
— Она, черт дери, красива как бес!
— Поручик Науменко увлекается!.. Господа, поздравим поручика Науменко с увлечением!.. Магарыч, поручик Науменко!.. Магарыч!..
Поручик Науменко стоял около печи и задорно улыбался. Из-за печи поднялась черная голова штабс-капитана Карнаоппулло.
— Но позвольте, господа, а вдруг она коммунистка?
— Коммунистка?.. Какая там к черту коммунистка!.. Самая обыкновенная б…! И ротный сплюнул.
Мы стояли в колонии Фриденсруэ уже второй день. И уже второй день спорили офицеры: отпустить «ее» с миром, отправить в штаб Туркулу или забрать с собою — «ведь хороша, стерва!.. А?».
А «она», Ада Борисовна, — та, вокруг и около которой кружились наши вечные споры, не выходила за двери веселого, желтого домика колонистки Шмитке, в котором поручик Ауэ наткнулся на нее в первый раз.
— …Я сказала вам правду… Можете считать меня и коммунисткой или даже шпионкой, и, конечно, можете меня расстрелять… — говорила она собравшимся у ней офицерам, когда, заинтересованный, забежал к ней как-то вечером и я. — Я ни о чем вас просить не буду… О жизни?.. Менее всего!.. Я так устала!.. — Пустив под потолок тонкое колечко голубого ленивого дыма, она прищурила черные глаза с черными же, точно надклеенными ресницами и, не опуская головы, повторила тем же спокойным и певучим голосом: — Так устала от вашей ве-ечной войны!.. — К потолку поднялось новое колечко, нагнало уже расползающееся и поплыло рядом. — Я хотела пробраться в Феодосию или Севастополь… Вот и всё!.. И уехать оттуда… вот и всё!.. В Будапешт… Будапешт — моя вторая родина, господа… От России я отвыкла…
Кто-то засмеялся.
— Отвыкли?
— Не нравится, значит?
— А на сыпняк не хотите?..
— А на позиции?.. Сестрою?..
— Господа, или вы, или я! — Она вздохнула и на минуту замолчала, осторожно кладя догорающую папиросу на подоконник. — Ну вот… — улыбнулась. Теперь вы присмирели, и я могу продолжать… хотите?.. Моя биография? Ну вот… В Будапеште я танцевала у столиков наших веселых кабаре… Да, все это было!.. — Она опять улыбнулась, уже совсем по-другому — одними глазами, вдруг сразу потерявшими блеск, и продолжала уже совсем тихо и еще более нараспев: — Кафе «Кристаль»… Огни… Я и ты… А потом… Потом… — голос ее задрожал, — в Москву… в вашу страшную Москву!.. — Вдруг она подняла брови. — Простите, господа, я, кажется, забылась?.. — И, сохраняя обиженное лицо, опять выровняла голос:-Да!., в Москву, значит… В вашу страшную Москву!.. В Москве его расстреляли… Того, кого я любила и кто зачем-то снова увез меня в Россию… Можете, впрочем, здесь расстрелять меня!
И, вздохнув, она отвернулась к окну и положила на подоконник руки. Короткие рукава еще более оттянулись назад и почти до плеч обнажили ее руки.
Офицеры молчали, жадно поглядывая то на ее руки, то друг на друга нетерпеливо и враждебно. Каждый хотел, чтоб вышли другие, но никто из хаты не выходил.
— Никто вас расстреливать не будет, — сказал, наконец, поручик Ауэ. Завтра мы выступаем. Езжайте в ваш Будапешт, пляшите и собирайте новых любовников. Счастливо!..
— Слава богу, что завтра выступаем, — сказал он мне уже на улице. — Эта трагическая курва. Да еще на бабьем безрыбье! Кобелями забегали! А?.. В бой — так в бой; в публичный дом — так в дом публичный! Но не вместе же мешать, барбосы!..
* * *
Ночь была безлунная. По темным улицам колонии бродили одинокие солдаты. Около ворот какого-то дома два колониста раскуривали трубки. Они стояли почти вплотную и почти упираясь друг в друга лбами. Спички в руках у них задувало, и колонисты ругались.
— Ей-богу!.. Не веришь?.. Так и сказала, — продолжал рассказывать поручик Науменко, помахивая на ходу тонким прутиком ивы. — «Вы словно большой дворовый щенок, — сказала она. — У вас большие, мохнатые лапы. Когда вы ходите, лапы у вас разъезжаются…» Ей-богу! — Поручик Науменко засмеялся. — «И неуклюжи вы, — сказала она. — И гадите на ковер. И грызете ножки дивана. И лаете на всех, так, зря, по молодости…»
— Это верно, пожалуй!
— Подожди!.. «Но таким, как вы сейчас, — сказала она, — таким вот я и люблю вас». И она целовала меня в лоб, потом в щеку, потом в губы… Поручик Науменко бросил хлыст в канаву.-…Потом в губы!.. Господи, как она целовала!..
Мы уже подходили к желтому домику вдовы Шмитке.
— Если б ты знал, как она целовала!.. — еще раз повторил поручик Науменко и быстрыми шагами направился к воротам.
Минут через десять он нагнал меня снова.
— Слушай!.. Ты не видел его? — быстро спросил он, подбегая.
— Кого?
…За-сви-ста-а-ли каза-казаченьки
В пo-ход с полу-но-о-о-чи! пели где-то вдали солдаты.
За-пла-ка-ла моя
Ма-ру-сень-кааа…
— …Вышли они вместе. Я видел! — Поручик Науменко от волнения заикался. — Потом она вернулась и заперла за собой дверь… Она не пустила меня… Она сказала: «Сплю, поручик»… Но ведь это неправда! Скворцов обещал ей вернуться… Я слыхал… Послушай, он прошел здесь?.. Да? Здесь вот? Прямо?..
Песок под его ногами хрустел недолго. Очевидно, поручик Науменко побежал.
На следующее утро нас рано подняли. Рота уже стояла возле подвод.
— Где ж он остался, мать его в закон! — кричал ротный. — Немедленно найти! Обыскать все хаты! Барбосы! Баб не видели!..
Возле ротного стоял поручик Скворцов.
— А кто разберет!.. Я ж рассказывал вам, поручик. Как еще ночью отшил я его, он — через забор и в поле куда-то…
— Никак нет, и у дамочки нету, — подошел Галицкий. — И не было, говорит.
— Несут, несут! — раздались в это время голоса за нами.
Мы обернулись.
Поручика Науменко несли за ноги и за руки. Ротный быстро пошел ему навстречу. Потом остановился.
— Барбос!
— Напился… — сказал поручик Скворцов, уже взваливая поручика Науменко на подводу. — Так-с, так-с!.. Для храбрости, значит! Проучить меня думал! Иль с горя? Ах ты, мальчишка! Щ-ще-нок!..
И опять загремели колеса.
Бой мы приняли только на третий день, под селом Орлянкой, рано утром, после ночи, проведенной в степи под телегами.
— Это не бой!.. И не победа это!.. Это полпобеды!.. — сказал ротный, закуривая, когда мы, не доходя до Орлянки, расположились на лужайке возле ее огородов. — Ни одного пленного! Какая же это, к черту, победа!
В селе было тихо. В конце улицы, выбегающей к нам на лужайку, скрипел журавль колодца. Около колодца суетились сестры. Раненых проносили мимо нас.
— Легонько!.. Ле-го-о-онько! — тихо просил с носилок молодой безусый солдат, с черным лицом и желтыми, как солома, бровями. — Земляк… Милый… Ле-го-о-нь-ко!..
И вдруг за спиной у нас раздался выстрел.
— Сюда! Сюда!.. Дышло!..
— Сюда! Санитары!..
Поручик Скворцов лежал на земле, около бугра, густо заросшего таволгой. Наган из рук его выпал. Пальцы были разжаты. Фуражка скатилась. С виска, расползаясь по щекам, медленно капала кровь.
— Отойди! — кричал ротный на сбегающихся со всех сторон солдат. Отойди! Чего не видели?
— Отойди! — у него под боком кричал штабс-капитан Карнаоппулло. — Чего не видели? Подошел фельдшер. Нагнулся.
— Конец! — И отошел к бугру, чтоб вытереть о таволгу руки. — Медицина здесь запоздала. Разрешите унесть?
— Несите!
— Неси!
— Тижолый! — Санитар Трифонов, здоровый солдат, с длинными до колен руками, взвалил поручика Скворцова на спину. — Тижолый!.. Мертвый, он всегда тижалей! А куда нести-то?
— К штабу неси!
— Раз, два, три… четыре. Четыре пули, поручик! Одна у него оказалась лишней… — сказал мне подпоручик Морозов, бросил наган на землю и приподнялся, ища кого-то глазами.
А за селом, для всех неожиданно, вновь торопливо заработал пулемет. Мы бросились к винтовкам.
Все. что происходило после, можно было считать секундами.
Мы сбежали с холмов за Орлянкой.
— Да подравняйте!.. Да под-равняй-те це-пи! Звенела шрапнель.
— Интер-валы! — опять закричал ротный. — Держите интер-ва-лы!..
В садах, за нами, шрапнель косила сучья деревьев.
— Сбеги ниже! — крикнул я, и вдруг, бросив винтовку, сжал рот ладонью и, спотыкаясь, быстро побежал вдоль цепи.
Сквозь пальцы мои била кровь. Боль по лицу бежала кверху и уже, казалось, звенела в ушах.
— Ложись! Ложись!
— Ин-тер-ва-лы!
— Куда! Да ложись! Выведут!
Я повалился на землю. Помню, — в траве, под самым моим лицом пробежала ящерка.
В полдень, когда я вышел из сельской школы, где помещался наш перевязочный пункт, под оградой церкви густо стояли носилки.
«Три недели и вновь в строй! — думал я, вспоминая слова сестры. — Вот тебе и отдых!..»
Раненые стонали. Какой-то унтер-офицер, вытянув руки вверх, ухватился за ветви акации, перегнувшейся к нему через ограду, и, очевидно в бреду, раскачивал их со всей силой. Кто-то рядом с ним лежал совсем неподвижно. Я подошел и вдруг быстро наклонился.
…Глаза поручика Ауэ были открыты. Он в упор смотрел на меня, но, кажется, не узнавал. Ни гимнастерки, ни рубахи на нем не было. Волосатая грудь часто и высоко подымалась. Живот был забинтован. На широкий бинт падали все новые листья.
— Последний из могикан офицерской касты! Выживет ли?.. А жаль!
Я обернулся. За мной стоял поручик Злобин, тоже легко раненный.
— Тяни, тяни, — вытянешь! — кричал унтер-офицер, раскачивая над нами акацию.
А вдоль ограды выстраивались носилки…
Недели через три-четыре, проведенные мною при хозяйственной части (у меня всего-навсего была пробита осколком губа, и в тыл меня не отправили), я вновь возвращался в роту.
Полк стоял в Верхнем Токмаке.
— Господин поручик! — окликнул меня на улице Галицкий. — Возвращаетесь?
…Пустыми гильзами из-под патронов на улице играли ребятишки. Бродила одинокая свинья, тонконогая и худая.
— Да ничего, господин поручик! Перемен как будто и не было никаких. Господин капитан опять роту приняли.
— Слушай, а как подпоручик Морозов? — перебил я Галицкого.
— А господин подпоручик Морозов уже в офицерской роте. Так точно, господин поручик, господин капитан его отправили… А вот по какой причине, господин поручик. Из-за пленных все это вышло. Господин капитан всех пленных расстреливали… И коммунистов, и мобилизованных, и всех, господин поручик. Тогда господин подпоручик Морозов своих, значит, пленных, — они также в тот день четырех под оврагом подобрали, — господину ротному командиру седьмой роты передали. А потом что было, неизвестно нам, а только господин подпоручик Морозов ушли…
Мы уже подходили к халупе штабс-капитана Карнаоппулло.
«Ну, — думал я, — не веселая начнется служба!..»
На усах штабс-капитана болталась лапша. Молочный суп капал на китель.
— Идите в офицерскую роту!
Штабс-капитан поднял над тарелкой усы и деревянною ложкою подобрал с них лапшу.
— На втором взводе стоит поручик Ветошников, и я нахожу, что частая смена командного состава неблагоприятно влияет на боеспособность роты.
Я повернулся и, вскинув винтовку на ремень, быстро вышел из хаты.
— …Ну и черт с ними! — вечером, уже в офицерской роте, говорил мне подпоручик Морозов. — В конце концов не все ли равно, где подыхать придется?! — Он замолчал.
Молчал и я.
— Чего молчишь? — вдруг спросил он. — Неужели обижен? Да черт с ними!.. Поручики Басов и Ауэ были в роте последними. Остались мерзавцы, — ну и черт с ними!.. Кстати, теперь, когда убиты и Скворцов, и Науменко… Не его ль это рук дело?.. Эта четвертая пуля?.. Помнишь?.. Впрочем, и так уж уголовщины много! Новую еще раскапывать!.. Идем!
Мы встали и пошли вдоль низких заборов, над которыми мирно дремали запыленные кусты.
…А Аду Борисовну я видел еще раз. Это было в Александровске. Она промчалась на автомобиле, окруженная штабными офицерами-кубанцами.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Жизнь другая, жизнь не наша
Жизнь другая, жизнь не наша Жизнь другая, жизнь не наша — Участь мертвеца, Точно гречневая каша, Оспины лица. Синий рот полуоткрытый, Мутные глаза. На щеке была забыта — Высохла слеза. И на каменной подушке Стынет голова. Жмется листьями друг к дружке Чахлая трава. Над
Жизнь и судьба Василия Гроссмана и его романа (выступление на Франкфуртской книжной ярмарке по поводу выхода немецкого издания романа «Жизнь и судьба»)
Жизнь и судьба Василия Гроссмана и его романа (выступление на Франкфуртской книжной ярмарке по поводу выхода немецкого издания романа «Жизнь и судьба») Люди, следящие за советской литературой, знают, что в огромном потоке книг, которые из года в год издают тысячи
Жизнь в Дауне Жизнь в Дауне с 14 сентября 1842 г. до настоящего времени С 1876 г.)
Жизнь в Дауне Жизнь в Дауне с 14 сентября 1842 г. до настоящего времени С 1876 г.) После того как в течение некоторого времени наши поиски в Суррее и других местах оказались безрезультатными, мы нашли и купили дом, в котором живем теперь. Мне понравилось разнообразие
Жизнь как жизнь
Жизнь как жизнь Письмо от 6 апреля 1972 года:«Выбивается прописка матери в Киеве. Требуют бесконечные справки с прошлого места жительства, мать нервничает».В.П. тоже дёргается и теребит меня в письмах: «Сходи, достань, обаяй своей белозубой улыбкой, поскандаль, испугай
Моя жизнь
Моя жизнь В 1973 году фильм «Часть правды» был показан на фестивале любительского кино в городе Зеница. Жюри зажгло мою звезду на закопченном небосводе этого города: фильм получил первый приз. Не то чтобы это произведение представляло огромный прорыв в мировом кино: никто
«Не зря прожитая жизнь — долгая жизнь»
«Не зря прожитая жизнь — долгая жизнь» Неподалеку от замка Клу протекала Луара. Леонардо не мог не заинтересоваться ею.«Ум его никогда не пребывал в покое, всегда Леонардо придумывал нечто новое»,— писал неизвестный автор.Неудивительно, что Леонардо вскоре стал
Жизнь № 1 и Жизнь № 2
Жизнь № 1 и Жизнь № 2 Моя голубая кровь Мой прадедушка по маминой линии был извозчик и любил выпить. Он приезжал время от времени из Могилёва в Ленинград с маленьким чемоданчиком погостить. У него имелось восемь человек детей. Однажды он взял пятилетнюю дочку на ярмарку,
Жизнь с Лив
Жизнь с Лив Выбор одежды, видимо, играл определенную роль в отношениях Ингмара Бергмана с женщинами. Молоденькую Харриет Андерссон он посылал покупать удобные рубашки, брюки и носки у “Георга Сёрмана”. Встретив более зрелую и эстетически более взыскательную Кэби
На всю жизнь
На всю жизнь К восьми годам я была довольнр «занятой особой»: утро в прогимназии Репман, занятия по фортепиано, хор, занятия с папой. А тут еще приехал знаменитый основоположник ритмической гимнастики Жак Далькроз из Бельгии. Он давал показательные уроки у нас в
Жизнь веселая, жизнь богемная
Жизнь веселая, жизнь богемная В 1895 году Кроули поступает в Кембриджский университет, точнее — в Колледж Троицы[5]. Это говорит о многом. Кембридж — один из двух (второй — Оксфорд) английских вузов, в которые в те времена требовались вступительные экзамены. И, надо сказать,
ЗА ЭТУ ЖИЗНЬ…
ЗА ЭТУ ЖИЗНЬ… Благодарю за эту жизнь простую, Суровую, как Ледяной Поход! За то, что против злобы протестую. За то, что сердце радости не ждет… За каждый час, который ясно прожит, За смелый взгляд в упор, в глаза врагу. Пускай никто мне в мире не поможет, — Сама себе упрямо