1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Надворный судья Иван Иванович Пущин в середине декабря 1824 года отправился в двадцативосьмидневный рождественский отпуск. Рождественские и новогодние праздники он провел у своего отца-сенатора, у директора Царскосельского лицея Энгельгардта, с которым у него была дружба, и у Рылеева, где виделся с Бестужевыми, и, вероятно, с польскими ссыльными — поэтом Мицкевичем и его друзьями Ежовским и Малевским. Пущин готовится к поездке в Михайловское, к Пушкину. Выехал он из Петербурга в Псков 6 января 1825 года.

Чего бы, кажется, «готовиться»? Лучший друг, поэт, в ссылке, в одиночестве, — отпуска уж вторая неделя идет к концу: мчись, спеши, не теряя ни часа… Конечно, Пущин и не хотел медлить. Но это была не просто дружеская поездка.

Немало часов провел он в спорах с Рылеевым о Пушкине. Вопрос стоял самый насущный и самый сложный, — как привлечь Пушкина к делу декабристов? Пушкин всегда был близок к декабристской среде — в Петербурге перед ссылкой (Пущин, Николай Тургенев, Никита Муравьев…), на юге (Вл. Раевский, Пестель, Мих. Орлов…). Предупредив в Кишиневе Раевского об аресте, Пушкин спас от провала все Южное общество, так как Раевский успел уничтожить бумаги. Пушкин не только мечтал вступить в тайное общество — он рвался туда, искал случая и обижался, оскорблялся, видя, что ему как бы не доверяют… Однако — он уже действовал как декабрист — его «ноэли» и сатиры, его ода «Вольность» и другие свободолюбивые стихи ходили в списках по России и будили в людях гражданский дух — сами декабристы воспитывались на них.

С. Волконский думал о приеме Пушкина в тайное общество — не решился. Не решился и Пущин. «Я страдал за него, — рассказывал Пущин, — и подчас мне опять казалось, что, может быть, Тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту. Я знал, что он иногда скорбел о своих промахах, обличал их в близких наших откровенных беседах, но, видно, не пришла еще пора кипучей его природе угомониться. Как ни вертел я все это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в деле, ответственном пред целию самого союза».

В декабристских кругах много говорилось об излишней и доверчивой общительности великого поэта. Пущин говорит о его «ненормальном быте», о «промахах». Вокруг него вились клеветнические слухи (не всегда исходившие из уст врагов), для которых как будто и основания были: Пушкин на юге увлекся Каролиной Собаньской — шпионкой, провокаторшей (вроде как Рылеев Теофанией Станиславовной, тоже полькой…), — но он понятия об этом не имел. Пушкин «переступает границы», «профанирует себя», «проказничает», как с горечью отмечает Пущин.

И вот Пушкин в ссылке. Отношения его с будущими декабристами очень сложны. Клевета поползла за ним… Пушкин знал о ней и страдал невыразимо. Но душевная буря понемногу успокаивалась. Как писал Пушкин:

Поэзия, как ангел-утешитель,

Спасла меня, и я воскрес душой.

Пущин, конечно, знал цену клевете. В беседах с Рылеевым он рисовал образ Пушкина настоящего — чистого честного, ранимого, но и стойкого. Пущина и Рылеева беспокоило другое.

Пущин видел, какое огромное значение имеет для него самого — для Пущина — общение с Бестужевыми, Штейнгелем, Нарышкиным, Оболенским и другими декабристами, особенно с Рылеевым, какая это глубокая закалка души, сколько это дает твердости, нравственных сил; как помогает быть уверенным в своих гражданских целях.

Пушкин же шел к своим целям в одиночку. Его гражданские стихи делали свое дело. Вместе с тем иногда одолевали его сомнения. Так появилось его стихотворение «Свободы сеятель пустынный…» (1823). При жизни поэта оно не было напечатано, но разошлось в большом количестве списков. Печальное это стихотворение явилось, очевидно, как отклик на поражение революции в Испании.

…Паситесь, мирные народы!

Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь.

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

Во второй половине 1824 года в альманахе Кюхельбекера и Вл. Одоевского «Мнемозина» появилось другое граждански-пессимистическое стихотворение Пушкина (1823) — «Демон»:

…какой-то злобный гений

Стал тайно навещать меня.

Печальны были наши встречи…

…Он звал прекрасное мечтою;

Он вдохновенье презирал;

Не верил он любви, свободе;

На жизнь насмешливо глядел —

И ничего во всей природе

Благословить он не хотел.

Пущина и Рылеева оба эти стихотворения встревожили. Они, конечно, не сочли их отступническими, враждебными, но опасения у них появились, как бы не завладел душой Пушкина этот пессимизм. Они решили, что нужно постараться укрепить Пушкина в его романтически-гражданском направлении, показать ему, что у него есть друзья, что в него верят…

В конце декабря 1824 года вышло и отдельное издание первой главы «Евгения Онегина». Пущин разделял опасения Рылеева и Александра Бестужева по поводу нового произведения Пушкина, — им казалось, что поэт уходит в какое-то бытописательство, что он расстается со страстями романтизма. Бестужев сразу же отправил Пушкину письмо с критикой «Евгения Онегина». Позже по этому же поводу вступит в полемику с Пушкиным Рылеев, который останется при твердом убеждении, что начало романа в стихах гораздо ниже в поэтическом отношении южных поэм Пушкина.

Надо бороться за Пушкина, решили Рылеев и Пущин. Разговоры их о поездке Пущина начались еще во время пребывания Рылеева в Москве.

Нет — не просто — друг во время отпуска кинулся в деревню к опальному товарищу. Это не был романтический порыв, хотя дружба Пушкина и Пущина по-прежнему оставалась пылкой (что ярко отразилось в записках Пущина). Это было одно из важных декабристских дел.

Пущин решил сблизить Пушкина с Рылеевым — он на себе испытал способность его увлекать товарищей пламенными гражданскими идеями.

В первых числах января 1825 года Пущин выехал из Петербурга. 11-го рано утром — еще не рассвело — кони «вломились с маху в приотворенные ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора». Кто не читал записок Пущина о Пушкине? Можно ли не запомнить яркой сцены встречи друзей — Пушкин, в одной рубахе, босой, выскакивает на крыльцо; Пущин, в шубе, осыпанной снегом, берет его в охапку и тащит в дом. Комната Пушкина была возле крыльца, с окнами как раз на двор. Тут прибежала няня… «Наконец, помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее; многое надо было хронологически рассказать». С восьми утра до трех часов ночи шла беседа. Пьют за встречу, за нее (то есть за свободу). После обеда Пушкин читает вслух привезенный Пущиным список «Горя от ума». Среди дня явился соглядатай — монах, настоятель Святогорского монастыря, который разузнал, что ему было нужно, выпил два стакана чаю с ромом и уехал. Затем Пушкин читал другу свои новые произведения. В ответ на просьбу Пущина Пушкин продиктовал ему начало из поэмы «Цыганы» для «Полярной Звезды». Затем Пущин передал ссыльному поэту письмо Рылеева. Пушкин «просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы» (сборник «Думы» еще не вышел, так что Пушкин здесь благодарит не за книгу, а за думы вообще, те, которые он читал, и благодарит именно за патриотизм).

По-видимому, Пущин рассказал Пушкину о Северном обществе и отрасли Рылеева, о том, что вырабатывается первая русская конституция и готовится вооруженное восстание в Петербурге. Он дал понять поэту, что «вольность» близка, что друзья свободы сильны.

«Между тем время шло за полночь… Мы крепко обнялись… Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку!»

В Петербург Пущин привез отрывок из «Цыган», который Рылеев включил в третий выпуск «Полярной Звезды». 18 февраля Пущин уже в Москве — близ Арбата у Спаса на Песках, и снова, как он пишет Пушкину, «действует в суде».

Письмо Рылеева, привезенное Пущиным в Михайловское, было коротко (многое, без сомнения, было поручено передать на словах): «Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет с Цыганами. Они совершенно оправдали наше мнение о твоем таланте. Ты идешь шагами великана и радуешь истинно Русские сердца. Я пишу к тебе: ты, потому что холодное вы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Пущин познакомит нас короче».

Пушкин ответил не сразу, только 25 января. Его ответ положил начало переписке, оборвавшейся только в связи с днем 14 декабря, с арестом Рылеева.

Это была беседа, вернее — спор, о поэзии, в котором участвовал Александр Бестужев.

Пушкин (25.I.): «Благодарю тебя за ты и за письмо… Жду Полярной Звезды с нетерпением, знаешь, для чего? для Войнаровского. Эта поэма нужна была для нашей словесности» (далее Пушкин просит передать Бестужеву, что он неправ в своем отрицательном отношения к «Евгению Онегину», — «Картины светской жизни также входят в область поэзии», — говорит он. Не согласен Пушкин и с бестужевским «строгим приговором о Жyковском»).

Рылеев (12.II.): «Благодарю тебя, милый Поэт, за отрывок из Цыган и за письмо… Разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область Поэзии. Но Онегин, сужу по первой песне, ниже и Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника…»

Рылеев (10.III): «Не знаю, что будет Онегин далее… Но теперь он ниже Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника. Я готов спорить об этом до второго пришествия… Думаю, что ты получил уже из Москвы Войнаровского. По некоторым местам ты догадаешься, что он несколько ощипан. Делать нечего. Суди, но не кляни. Знаю, что ты не жалуешь мои думы; несмотря на то, я просил Пущина и их переслать тебе. Чувствую сам, что некоторые так слабы, что не следовало бы их и печатать в полном собрании. Но зато убежден душевно, что Ермак, Матвеев, Волынский, Годунов и им подобное — хороши и могут быть полезны не для одних детей… Ты завсегда останешься моим учителем в языке стихотворном».

12 марта Пущин выслал Пушкину из Москвы изданные там «Думы» и «Войнаровского».

Пушкин Бестужеву (24.III): «Откуда ты взял, что я льщу Рылееву?.. Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке — но он идет своею дорогою. Он в душе поэт… Жду с нетерпением Войнаровского и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа! чтоб он писал — да более, более!.. Жду Полярной Звезды. Давай ее сюда».

Рылеев (25.III): «Спешим доставить тебе Звезду… Как благодарить тебя, милый Поэт, за твои бесценные подарки нашей Звезде?.. Мы с Бестужевым намереваемся летом проведать тебя».

Пушкин Вяземскому (7 апреля): «Сей час получил я Войнаровского и Думы с письмом Пущина».

Рылеев (апрель): «Письмо твое Бестужев получил, но не успел отвечать… Был я у Плетнева с Кюхельбекером и с братом твоим. Лев прочитал нам несколько новых твоих стихотворений. Они прелестны… После прочитаны были твои Цыганы… Цыган слышал я четвертый раз, и всегда с новым, с живейшим наслаждением. Я подъискивался, чтоб привязаться к чему-нибудь, и нашел, что характер Алеко несколько унижен. Зачем водит он медведя и сбирает вольную дань? Не лучше ли б было сделать его кузнецом? Ты видишь, что я придираюсь, а знаешь, почему и зачем? Потому что сужу поэму Александра Пушкина затем, что желаю от него совершенства».

Пушкин брату (май): «Войнаровский мне очень нравится. Мне даже скучно, что его здесь нет у меня» (Пушкин отослал свой экземпляр с пометками Рылееву через Дельвига, который побывал в Михайловском во второй половине апреля, но Дельвиг по своей рассеянности книгу утерял).

Рылеев (12 мая): «Дельвиг пересказал мне замечания твои о Думах и Войнаровском… Жду мнения твоего на письме, и жду с нетерпением. Ты ни слова не говоришь о Исповеди Наливайки, а я ею гораздо более доволен, нежели смертью Чигиринского старосты».

Пушкин (вторая половина мая): «Думаю, ты уже получил замечания мои на Войнаровского. Прибавлю одно: везде, где я ничего не сказал, должно подразумевать похвалу, знаки восклицания, прекрасно и проч…Что сказать тебе о думах? во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы Петра в Острогожске чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест… Описание места действия, речь героя и — нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен (исключаю Ив. Сусанина, первую думу, по коей начал я подозревать в тебе истинный талант)… Об Исповеди Наливайки скажу, что мудрено что-нибудь у нас напечатать истинно хорошего в этом роде. Нахожу отрывок этот растянутым; но и тут, конечно, наложил ты свою печать».

Рылеев (первая половина июня): «Благодарю тебя, милый чародей, за твои прямодушные замечания на Войнаровского. Ты во многом прав совершенно… О Думах я уже сказал тебе свое мнение… Ты сделался аристократом; это меня рассмешило. Тебе ли чваниться пятисотлетним дворянством?.. Будь, ради бога, Пушкиным! Ты сам по себе молодец» (Пушкин писал Бестужеву в связи с его обзором в «Полярной Звезде» на 1825 год: «У нас писатели взяты из высшего класса общества — аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!»).

Пушкин Вяземскому (середина июня): «Читал твое о Чернеце (рецензию Вяземского на только что изданную поэму И. Козлова «Чернец». — В.А.)… Эта поэма, конечно, полна чувства и умнее Войнаровского, но в Рылееве есть более замашки или размашки в слоге. У него есть какой-то там палач с засученными рукавами, за которого я бы дорого дал. Зато Думы дрянь, и название сие происходит от немецкого dum, а не от польского, как казалось бы с первого взгляда» (каламбур в духе Вяземского: dum — глупый. Здесь видно, что Пушкин впадает в острословие — в игру словами ради красного словца, очень характерную для писем Вяземского).

Пушкин (июнь — август): «Мне досадно, что Рылеев меня не понимает — в чем дело… Ты сердишься за то, что я чванюсь 600-летним дворянством… Как же ты не видишь, что дух нашей словесности отчасти зависит от состояния писателей? Мы не можем подносить наших сочинений вельможам, ибо по своему рождению почитаем себя равными им… Не должно русских писателей судить как иноземных… Там есть нечего, так пиши книгу, а у нас есть нечего, служи, да не сочиняй. Милый мой, ты поэт, и я поэт — но я сужу более прозаически и чуть ли от этого не прав».

Рылеев (ноябрь): «Ты мастерски оправдываешь свое чванство шестисотлетним дворянством; но несправедливо… Преимуществ гражданских не должно существовать, да они для поэта Пушкина ничему и не служат ни в зале невежды, ни в зале знатного подлеца, не умеющего ценить твоего таланта… Чванство дворянством непростительно, особенно тебе. На тебя устремлены глаза России… Будь Поэт и гражданин».

Это письмо было последним в переписке. Оно явилось как бы завещанием декабристов Пушкину — быть поэтом и гражданином.

Вокруг этой формулы Рылеева из стихотворного посвящения А. Бестужеву к поэме «Войнаровский» («Я не Поэт, а Гражданин») кипел в 1825 году один из самых острых литературных споров. Пушкин, как вспоминает Вяземский, говорил по этому поводу: «Если кто пишет стихи, то прежде всего должен быть поэтом; если же хочет просто гражданствовать, то пиши прозою». Это замечание (может быть, Вяземский неточно передал мысль Пушкина) не уничтожает рылеевской формулы.

Нередко и в наше время делаются попытки выхолостить из слов Рылеева их художественный, относящийся к поэзии смысл. Однако если в некоторых поэтических Произведениях Рылеева есть гражданственность без поэзии, то это еще не доказывает, что он и добивался того, что он гражданственностью ограничился сознательно.

Он как раз понимал, что самая убедительная гражданственность в поэзии — выраженная искусно, ярко в художественном отношении.

Статья Рылеева «Несколько мыслей о поэзии» (напечатанная в «Сыне Отечества» в ноябре 1825 года) свидетельствует о том, что он глубоко вдумывается в теоретические вопросы поэзии, понимая ее. Он делит поэзию не на классическую и романтическую, а «на древнюю и новую». Все классики, считает он, были свободны от правил, иначе они не создали бы ничего нового. Поэтому и Гомера можно назвать романтиком. Вместе с тем все правила хороши, когда они применены к месту. «Много также вредит поэзии, — пишет Рылеев, — суетное желание сделать определение оной, и мне кажется, что те справедливы, которые утверждают, что поэзии вообще не должно определять… Идеал поэзии, как идеал всех других предметов, которые дух человеческий стремятся обнять, бесконечен и недостижим, а потому и определение поэзии невозможно… Оставив бесполезный спор о романтизме и классицизме, будем стараться уничтожить дух рабского подражания и, обратись к источнику истинной поэзии, употребим все усилия осуществить в своих писаниях идеалы высоких чувств, мыслей и вечных истин».

К высоким чувствам, к «вечным истинам» относит Рылеев и гражданственность, которая жива для всех времен — прошлых, настоящих и будущих. Он и не думал выводить гражданственность за пределы поэтического искусства.

…К несчастью, острота Пушкина насчет дум Рылеева — в письме к Вяземскому — стала Рылееву известна (Лев Пушкин по рассеянности распечатал это письмо…). Рылеев — натура горячая. Вспышка гнева была толчком к написанию стихотворения «Бестужеву»:

Хоть Пушкин суд мне строгий произнес

И слабый дар, как недруг тайный, взвесил…

Стихи эти, естественно, не предназначались для печати (они впервые были опубликованы в 1871 году). К тому же они не лишены и шутливости, она видна в дальнейших строках:

…Но от того, Бестужев, еще нос

Я недругам в угоду не повесил.

И в конце:

…Так и ко мне, храня со мной союз,

С улыбкою и с ласковым приветом

Слетит порой толпа вертлявых муз,

И я вдруг делаюсь поэтом.

…В январе 1825 года, сразу после отъезда Пущина из Михайловского, начал Пушкин работу над большой исторической элегией «Андрей Шенье» — стихотворением о поэте-узнике, ожидающем казни (во время французской революции). Оно создавалось в период переписки Пушкина с Рылеевым и Бестужевым, споров о думах, о гражданственности в поэзии.

В творческой истории «Андрея Шенье» большое значение имеют исторические элегии Батюшкова (особенно — «Умирающий Тасс») и «Думы» Рылеева. Критикуя Рылеева, Пушкин говорит ему, что его думы писаны по одной схеме: «Описание места действия, речь героя и — нравоучение». Этой схеме почти в точности следует и сам Пушкин в «Андрее Шенье», доказывая этим, что всякая схема может быть оживлена искусством художника.

В 1826 году отрывок из этой элегии Пушкина (сорок четыре строки) распространился в списках с названием «На 14-е декабря». В 1827 году Пушкин был привлечен властями к ответу, и ему пришлось долго и трудно объясняться. Элегия была квалифицирована как «сочинение соблазнительное и служившее к распространению в неблагонадежных людях… пагубного духа».

Рылеев и его друзья-декабристы много думали о предостережении Пушкина, что кровавая диктатура может надругаться над добытыми гражданскими свободами.

Оковы падали. Закон,

На вольность опершись, провозгласил равенство,

И мы воскликнули: Блаженство!

О горе! о безумный сон!

Где вольность и закон? Над нами

Единый властвует топор.

Мы свергнули царей. Убийцу с палачами

Избрали мы в цари. О ужас! о позор!

Но ты, священная свобода,

Богиня чистая, нет — не виновна ты…

Пушкин готов был с друзьями и на гибель. Элегия «Андрей Шенье» стала как бы итогом духовного общения Пушкина с декабристами, в частности, с Рылеевым.

12 декабря 1825 года Пушкин получил письмо Пущина, который призывал его в Петербург. Дурные приметы помешали Пушкину уехать. Не вернись Пушкин с дороги, говорил впоследствии Вяземский, «он бухнулся бы в кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13 на 14 декабря». Именно об этом Пушкин смело сказал царю, Николаю I: «Все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не быть с ними. Одно лишь отсутствие спасло меня».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.