4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

В конце мая 1821 года Рылеев уехал — до осени — в Подгорное, в Воронежскую губернию. С непривычки он устал от Петербурга, от всей этой интересной, но до крайности напряженной жизни:

…Едва заставу Петрограда

Певец унылый миновал,

Как разлилась в душе отрада,

И я дышать свободней стал,

Как будто вырвался из ада…

В июне Рылеев провел некоторое время вместе с женой в Острогожске у городничего — брата Федора Глинки, Григория Николаевича, с которым он познакомился еще за два года до того. Это был просвещенный человек, жена его, как писал Рылеев друзьям, тоже «весьма любила литературу». Но там, в губернии и уездах, забыв на время о петербургском «аде», невольно попал он в другой, провинциальный ад, еще более свирепый.

Он писал Булгарину, имея в виду «род приказных», которых, как он сказал, бог, «карать не переставая» Россию, «повсюду расселил» вместо изгнанных татаро-монголов: «Ты, любезный друг, на себе испытал бессовестную алчность их в Петербурге; но в столицах приказные некоторым образом еще сносны… Если бы ты видел их в русских провинциях — это настоящие кровопийцы, и я уверен, что ни хищные татарские орды во время своих нашествий, ни твои давно просвещенные соотечественники в страшную годину междуцарствия не принесли России столько зла, как сие лютое отродие… В столицах берут только с того, кто имеет дело, здесь со всех… Предводители, судьи, заседатели, секретари и даже копиисты имеют постоянные доходы от своего грабежа, а исправники…»

Ада этого в старину не было. И в Острогожске жители некогда имели понятие о свободе и человеческом достоинстве. Чтобы доказать это, Рылеев углубился в историю города, начал писать очерк, быть может, он замыслил записку, предназначенную для правительства.

При царе Алексее Михайловиче Острогожск был вольным казачьим городом, целый век оберегали казаки границы Руси от ногайцев и крымцев, за что получили грамоты и разные права от Петра, Екатерины, Павла и Александра. «Не за излишнее считаю сказать, — писал Рылеев, — что на землях острогожских не видали крепостных крестьян до конца прошедшего столетия. Полковые земли, доставшиеся впоследствии разным чиновникам Острогожского полка, были обрабатываемы вольными людьми или казаками. Некоторые частные беспорядки от свободного перехода сих людей, побеги на Дон и некоторые другие причины были поводом к разным прошениям Екатерине Великой и императору Павлу, вследствие которых и состоялся указ декабря 12-го дня 1798 года. Но прикрепленные к земле малороссияне по сие время называют себя только подданными, как бы а отличие от крепостных, коих они зовут и дразнят крепаками».

Рылеев попытался разобраться и в причинах экономического упадка края — бывшие вольные казаки обнищали. Торговля, животноводство, хлебопашество — все скатилось на самый низкий уровень. Рылеев утверждает, что этот упадок начался всего только «года за три пред сим», то есть с 1817–1818 годов. Называя разные причины этого, Рылеев говорит: «Могу ошибаться, но ошибаюсь как гражданин, радеющий о благе отечества». «Желательно, — пишет он, — чтобы попечительное правительство вникнуло и в другие причины теперешних несчастных обстоятельств края». Как на основную причину этого Рылеев указал на закрепощение свободных хлебопашцев, попавших под произвол помещиков и чиновников.

К тому времени, когда Рылеев взялся за записку об Острогожске, сильно повыветрился либерализм Александра I.

Еще в 1819 году Александр говорил, что «либеральные начала одни могут служить основою счастия народов». А осенью 1820 года он на конгрессе в Троппау заявил Меттерниху, что он «совершенно изменился», то есть перестал быть либералом. «Я люблю конституционные учреждения, — говорил он, — но можно ли вводить их безразлично у всех народов. Не все народы готовы в равной степени к их принятию». Он объяснял свою поддержку реакционных постановлений конгресса в Троппау тем, что необходимо «сдержать революционеров и не дать свободы духу анархии». Отсюда проистекала принципиальная невозможность нововведений, которые могли бы улучшить жизнь крестьян в России. Очень скоро, буквально через несколько месяцев, по поводу одного крупного крестьянского дела в Петербургской уголовной палате Рылеев столкнется с жесткой позицией императора — бывшего либерала — по отношению к русским крепостным.

Записку свою Рылеев, кажется, не окончил. Начало ее сохранилось в архиве Булгарина.

Исключительно плодотворным было лето 1821 года для Рылеева в отношении поэзии.

Созданное в это время послание к М.Г. Бедраге «Пустыня» — по форме подражание «Моим пенатам» Батюшкова, а по сути — взгляд на самого себя как бы со стороны, самооценка, проверка своих сил перед трудным походом.

В своем деревенском уединении («пустыне») Рылеев с «ложа» встает, «зарю предупреждая»:

И в садик свой идет

Немного потрудиться,

Взяв заступ, па грядах.

Когда ж устанет рыться,

Он, с книгою в руках,

Под тень дерев садится.

Как и Пушкин в «Городке» (1814), Рылеев очерчивает круг своего чтения: «Пушкин своенравный», «Батюшков, резвун, мечтатель легкокрылый», «честь и слава россов, как диво-исполин, парящий Ломоносов», «Озеров, Княжнин», «Тацит-Карамзин с своим девятым томом», «Крылов с гремушкою и Момом», «Гнедич и Костров со стариком Гомером», «Жан-Жак Руссо с проказником Вольтером», «Воейков-Буало», «Жуковский несравненный», «Дмитриев почтенный», «Милонов — бич пороков», «ветхий Сумароков», Богданович, идиллик Панаев, Державин…

Это взгляд на реальную книжную полку.

«Пустыня» интересна как биографический источник. А вообще она — одно из последних «легких» произведений Рылеева, где едва слышен его собственный голос сквозь трескотню штампов: «Бежавши от сует… младой… анахорет»; «В уютный домик мой… утехи налетели и весело обсели в нем все углы, мой друг»; «В уединеньи, как пышные цветы, кипят в воображенья прелестные мечты»; «Бог сна, Морфей младой, ему гирлянду свяжет из маковых цветов»; «Цветов благоуханье, и Филомелы глас — все, все очарованье в священный ночи час!» и т. п.

И все же есть в стихотворении образ литератора — усердного читателя, и отзыв на освободительную войну греков («Подняв свободы знамя, грек оттоману мстит!»), с добродушным юмором описанная, очень живая — фигура «героя Кавказа» (напоминающая лермонтовского «Кавказца»), старого майора с его колоритными рассказами, сатирическая сцена с «надутым вельможей». Есть и отдельные яркие картины: «Пучина голубая безоблачных небес»…

В целом стихотворение суетливо-многословно и лишено композиционной стройности. Тем не менее оно было одобрено в Вольном обществе и в том же году напечатано в «Соревнователе».

Не отличается поэтическими достоинствами и «Послание к Н. И. Гнедичу», написанное александрийским стихом (с несколькими укороченными трех- и четырехстопного ямба строками). Оно важно только как документ, как отклик Рылеева на ожесточенную полемику, Развернувшуюся вокруг гнедичевского перевода «Илиады», еще не оконченного тогда:

На трудном поприще ты только мог один

В приятной звучности прелестного размера

Нам верно передать всю красоту картин

И всю гармонию Гомера.

Не удивляйся же, что зависть вкруг тебя

Шипит, как черная змея! —

пишет Рылеев.

…На площадную брань и приговор суровый

С Гомером отвечай всегда беседой новой.

…Пускай завистники вокруг тебя шипят!

О Гнедич! Вопли их, и дикие и громки,

Тобой заслуженной хвалы не заглушат:

Защитник твой — Гомер, твои судьи — потомки!

«Завистники» выступали не столько против гекзаметра, выработанного Гиедичем для его перевода «Илиады» (им больше нравился французский ямб с рифмами, которым, впрочем, следуя Кострову, Гнедич и перевел поначалу VII–XI песни поэмы), сколько против всей идейно-художественной направленности перевода, примыкающей к вольнолюбиво-патриотическим устремлениям литераторов-декабристов. Перевод Гнедича — великое явление русской культуры, — работал он над ним с мыслью о России, как древней, так и новой. Гораздо более умело, чем архаисты, союзники Шишкова, он пользовался всеми сокровищами древнерусского языка, талантливо соединяя его с современным.

Гнедич, отдавший своему труду много лет жизни, был такой же подвижник, как Карамзин, как и тот — он был историк-исследователь самого высокого уровня. Кроме того, он был одним из крупнейших поэтов своего времени, и свой высокий авторитет он старался поставить на службу России — он стремился привлечь к патриотическим темам и других поэтов, особенно молодых — Пушкина, Кюхельбекера, Боратынского, Дельвига, Рылеева.

Рылеев охотно бывал на квартире Гнедича в здании Императорской публичной библиотеки, где Гнедич служил с 1810 года. Холостяцкое жилище поэта было кельей ученого-затворника: везде громоздились книги — переводы поэм Гомера, изданные в разное время и на разных языках, всевозможные комментарии к ним, исторические, этнографические и лингвистические сочинения, словари, альбомы рисунков, бюсты античных героев, великолепная копия античного бюста Гомера. Однако ученый-отшельник никогда не встречал гостей запросто, в домашней одежде, тем более в халате, — он всегда был одет строго по моде и даже в соответствии с часом дня. Отлично сшитые фраки, свежее белье, никакой небрежности ни в чем. Он был высок и строен, говорил глубоким и мощным басом, поставленным так великолепно, что Гнедич многие годы из любви к театру занимался с лучшими русскими актерами-трагиками (например, с великой Семеновой). Он был крив — один глаз вытек у него в детстве от оспы, которая и все лицо его покрыла ямками. Сдержанный и даже важный, он не бывал веселым, но умел быть огненно-пылким в беседе о театре, поэзии, Гомере или героях русской старины.

Гнедич советовал молодым литераторам писать биографические сочинения о русских деятелях. В 1814 году в речи на открытии библиотеки он заявил о необходимости создания «жизнеописаний наших героев». Он боготворил Суворова. «Ни один из знаменитых людей, мне современных, — писал он, — не вселял в меня столько разнообразных чувств, как Суворов. Я видел в нем идеал, какой составил себе о героях». Гнедич приветствовал замысел Никиты Муравьева написать биографию Суворова; в статье Муравьева «Рассуждение о жизнеописаниях Суворова», напечатанной в «Сыне Отечества» в 1816 году, было немало близкого Гнедичу — он, как и Муравьев, видел силу героев в их народности.

С Рылеевым Гнедич говорил о народном эпосе — русском и малороссийском. О былинах, песнях, о тех героических «думах», которые он слыхал нередко на Полтавщине в детстве, — их пели бродячие кобзари-слепцы. Слеп был и Гомер, так же, как говорит легенда, нищий бродячий певец-сказитель. Гнедич с умилением говорил о древней малороссийской «раде» (вече), свободном казачестве. В Острогожске на ярмарках случалось и Рылееву встретить кобзаря, вокруг которого толпились потомки вольных острогожских казаков. В Богдане Хмельницком Гнедич видел мудрого правителя, который снова свел в одну семью русский и украинский народы, «единокровных братьев», — по словам Гнедича. В бумагах его сохранились наброски и планы поэм из древнерусской истории — о Васильке Теребовльском, Святославе, о «начале христианизма в Киеве». Долг писателя русского, говорил Гнедич, — пробуждать дух высокого героизма…

Беседы длились далеко за полночь.

Покидая весной 1821 года Петербург, Рылеев вез с собой девятый том «Истории государства Российского» Карамзина, только что вышедший в свет. Уже в пути вспоминал он о «думах» слепцов кобзарей. В них всегда говорилось о богатырях старого времени. Вспомнил, как слушает их сермяжная толпа — с непокрытыми головами, задумчиво. — иногда только тяжелый вздох поднимет грудь того или другого крестьянина. «Вот какие мы были», — думает каждый из них.

«…В своем уединении прочел я девятый том Русской Истории… Ну, Грозный! Ну, Карамзин! — Не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита», — пишет Рылеев 20 июня 1821 года Булгарину из Острогожска. И далее: «Вот безделка моя — плод чтения девятого тома (следует текст думы «Курбский». — В.А.). Если безделка сия будет одобрена почтенным Николаем Ивановичем Гнедичем, то прошу тебя отдать ее Александру Федоровичу (Воейкову. -В.А.) в «Сын Отечества».

В августе Рылеев снова пишет Булгарину: «Посылаю несколько моих безделок. Потрудись показать их почтенному Николаю Ивановичу Гнедичу, и если годятся, отдай их Александру Федоровичу для «Сына Отечества».

Безделки! Нет, это уже были не безделки. Это были думы, высшее достижение декабристской поэзии, — стихотворения-портреты, изображающие знаменитых людей русской истории. Стихи нового жанра. Он возник почти стихийно — вырос из всей патриотическо-вольнолюбивой обстановки, окружавшей Рылеева в Петербурге, из разговоров с Гнедичем, из чтения «Истории государства Российского», из страстного желания стать настоящим, то есть полезным народу поэтом. Как писал он — почти без юмора — в послании к Бедраге: «Желал бы я — пачкун бумаги — писать как истинный поэт…»

Через два года А. Бестужев скажет кратко и исчерпывающе точно: «Рылеев, сочинитель дум, или гимнов исторических, пробил новую тропу в русском стихотворстве, избрав целию возбуждать доблести сограждан подвигами предков».

Возникнут споры о жанре — эпическая элегия, героида или дума, то есть песнь, гимн?

Журналист В.И. Козлов указал в «Русском Инвалиде», что дума — род поэзии хотя и неясный еще, не определившийся и не объясненный теоретиками, но все-таки взятый из польской литературы. То есть никакой «новой тропы»… Действительно, польский поэт Немцевич писал исторические песни (так и определяя свой жанр). Книгу этих песен Рылеев читал по-польски, и очень внимательно. Позднее он откроет отдельное издание своих дум переводом его песни «Олег Вещий», отметив в предисловии, что это не дума. Этот шаг Рылеева имеет определенный смысл: он как бы сказал — отстаньте от меня с Немцевичем, вот его произведение, сравните его со всем тем, что следует далее, и вы увидите, что это — разные вещи.

«В польской словесности, — возражал Козлову Бестужев, — дума не составляет особого рода: поляки сливают ее с элегиею».

Вяземский в 1823 году писал, что думы Рылеева «носят на себе печать отличительную, столь необыкновенную». Он отметил, что Рылеев создал именно точный жанр думы, а не что-то среднее между элегией и героидой. Вяземский не вспомнил в этой связи эпических элегий Батюшкова, и потому не вспомнил, что там не было никакой, связи с фольклором, с народными историческими песнями. И о каких бы литературных влияниях ни писали в связи с думами Рылеева — Байрона, Оссиана, Жуковского, сентименталистов и романтиков (все это — тогдашняя литературная почва), — он создал жанр глубоко национальный и своеобразный. «Дума, — ответил на все споры сам Рылеев, — старинное наследие от южных братьев наших, наше, русское, родное изобретение».

Пусть в большинстве дум почти один и тот же пейзаж с бурными тучами и молниями, пусть во многих герои однообразно сидят в задумчивости (ведь это думы!) на «мшистом» камне, на «диком бреге», на пиру, в темнице, угрюмые, мрачные; пусть говорят они часто на языке стихов Батюшкова или Жуковского, но современники, которым близок был героический пафос дум, читали их «с живым удовольствием» (Вяземский), называли их «умными, благородными и живыми» (Греч), находили в них «чистый и легкий язык, наставительные истины, прекрасные чувствования» (Плетнев).

В думы Рылеева вошел круг тем, почти два десятилетия тревоживший воображение русских поэтов. В «Певце во стане русских воинов» Жуковского, хотя и в беглых штрихах, прошла целая галерея героев 1812 года. Несколько лет Жуковский разрабатывал планы поэмы «Владимир». Воейков в 1813 году подсказывал Жуковскому темы, наряду с Владимиром — Дмитрий Донской, Петр Великий, Суворов, Кутузов, атаман Платов. Тот же Воейков позднее советовал Пушкину воспеть «Владимира Великого, Иоанна, покорителя Казани; Ермака, завоевателя Сибири». «Тень Святослава скитается невоспетая», — писал Пушкину Гнедич, сам замысливший ряд сочинений на русские исторические темы. Пушкин в ответ Гнедичу: «А Владимир? а Мстислав? а Донской? а Ермак? а Пожарский?»

Первой думой Рылеева, посланной на суд Гнедичу в июне 1821 года, была «Курбский», названная при публикации в том же году в «Сыне Отечества» еще не думой, а элегией (без сомнения, этот подзаголовок принадлежит не автору, а издателю — Воейкову). За «Курбским» последовали в то же лето и в течение всего этого года «Святополк» (также напечатанный Воейковым в «Сыне Отечества»), «Олег Вещий», «Ольга при могиле Игоря», «Рогнеда», «Бонн». «Михаил Тверской», «Смерть Ермака», «Борис Годунов», «Дмитрий Самозванец», «Богдан Хмельницкий» и «Волынский» (некоторые из этих дум Рылеев перерабатывал в следующем году).

Сюжеты многих своих дум Рылеев брал из «Истории государства Российского». Труд Карамзина в период с 1818 по 1821 год сделался широко известным в обществе, вызвал толки и споры, нападки и похвалы, но совершил свое главное действие — открыл русским Россию во всем величии ее истории. Для поэтов и прозаиков «История» Карамзина явилась сокровищницей сюжетов и образов (как наиболее важное в этом плане можно назвать именно думы Рылеева и, конечно, «Бориса Годунова» Пушкина). «Подвиг честного человека» — так назвал труд историка Пушкин. Позднее Белинский скажет: «История государства Российского» — творение великое, которого достоинство и важность никогда не уничтожатся… «История» Карамзина навсегда останется великим памятником в истории русской литературы». Белинский отметит огромное значение этой «Истории» для русской литературы в отношении языка, так как в ней историк «преобразовал русский язык, совлекши, его с ходуль латинской конструкции и тяжелой славянщины и приблизив к живой, естественной, разговорной русской речи». В «Истории» Карамзина — начало великой прозы классиков XIX века. Как много дал русским Карамзин своим трудом! Нельзя назвать другого произведения, так сильно подвинувшего вперед национальное самосознание русских людей.

Исследователи дум Рылеева показали, что он часто как бы переводил стихами прозу Карамзина. Например, У Карамзина: «Бегство нас не спасет… волею или неволею должны мы сразиться: не посрамим отечества»; у Рылеева в думе «Святослав»:

Друзья, нас бегство не спасет!..

Нам биться волей иль неволей.

Сразимся ж, храбрые, смелей,

Не посрамим отчизны милой.

Подобная точность в следовании тексту Карамзина имела большой смысл: «История государства Российского» в глазах читателей стала как бы первоисточником (недаром Пушкин назвал Карамзина «последним летописцем»): историк-художник собрал и переработал огромную массу исторических документов, стремясь подкрепить авторитетными свидетельствами каждый факт, даже — по возможности — мельчайший. Читатели в думах узнавали там и сям текст Карамзина — Рылеев на это и рассчитывал: это увеличивало патриотическо-воспитательное действие дум.

Однако Рылеев не следовал в думах той психологической правде в отношении образа мыслей героев древности, какой старался добиться Карамзин. «Герои его дум мыслят и говорят как декабристы», — пишет один исследователь. То есть у Рылеева исторические лица, жившие в разное время, испытывают примерно одинаковые чувства и проявляют редкое единомыслие, тогда как установка Карамзина говорила, что «всякий век имеет свой особливый нравственный характер», что этот характер «никогда уже не является на земле в другой раз». Героическая личность — порождение условий и обстоятельств конкретной исторической эпохи, говорит Карамзин, считавший, что русский национальный характер развивался постепенно. Рылеев же со всей страстью доказывал, что Вадимы, Сусанины и Яковы Долгоруковы могут явиться в его современности и в будущем со всеми своими выдающимися нравственными качествами и готовностью жертвовать собой за правду, вольность, родину.

Конечно, те же герои у Карамзина тоже были для Русских примером, но идеальным, отдаленным, хотя исторически и более объективным. И Карамзин и Рылеев воспитывали, но Рылеев еще звал и к действию. Карамзин как бы говорил: гордитесь своими великими предками, старайтесь быть похожими на них. Рылеев же как бы уверял русских читателей, что среди них есть Минины и оолынские, что каждый из них способен быть ими. Рыле-ев утверждал национальное единство характера русских людей во все времена.

Удивительна цельность, неизменность представлений ылеева о патриотизме соотечественников в разное время его жизни. Так, например, уже в стихотворении 1813 года «Любовь к Отчизне» он пишет:

…Но римских, греческих героев

В любви к отечеству прямой

Средь мира русские, средь боев,

Затмили давнею порой.

Владимир, Минин и Пожарский,

Великий Петр и Задунайской

И нынешних герои лет,

Великие умом, очами,

Между великими мужами,

Каких производил сей свет.

Героем первой своей думы Рылеев избрал Курбского. Карамзин в VIII и IX томах «Истории» настолько выразительно изобразил эту трагическую фигуру времени царствования Грозного, что она врезалась в память читателя, поражала.

По Карамзину, Курбский — выдающийся государственный деятель, но вместе с тем и «государственный преступник», так как не только покинул родину, но и выступал против нее во главе вражеских войск: «Горе гражданину, который за тирана мстит отечеству!»

Дума Рылеева, при первой публикации не снабженная, как он это сделал позже, развернутым примечанием-введением, рисовала образ изгнанника, сильного человека, лишенного тираном возможности совершать героические дела во славу отечества.

«Курбский» не иллюстрация к «Истории» Карамзина. В ней есть один неожиданный аспект, связавший ее с декабризмом: Рылеев как бы предугадывал судьбу одного из своих соратников по Северному обществу — Николая Тургенева, в чем и нашла свое подтверждение историческая концепция Рылеева о неизменности основных черт национального характера русских героев.

Тургенев тоже крупный государственный деятель, энергичный, талантливый, свободомыслящий; он, как и Курбский, покинул Россию и вынужден был долгие годы провести на чужбине, так как путь на родину ему заградил смертный приговор, вынесенный ему в связи с восстанием 14 декабря. Как и Курбский, Тургенев на чужбине писал о России — он издал во Франции своя «Записки изгнанника» под общим названием «Россия и русские», где, в частности, подробно обрисованы многие события общественно-политической жизни в России с 1812 по 1825 год. Тургенев с большим вниманием читал «Историю» Карамзина. В 1818 году он записал в дневнике: «Сию минуту я кончил VIII т. Истории Карамзина… В царствание Иоанна удивляет меня Курбский своим умом и доблестию».

В думе Рылеева «Курбский» — «вождь младой», «в совете мудрый, страшный в брани» (у Карамзина «юный, бодрый воевода, в нежном цвете лет ознаменованный славными ранами, муж битвы и совета»), «гроза ливонцев и Казани». Все стихотворение — монолог. Курбский, «грустный странник», сидит «на камне мшистом в час ночной» где-то «в Литве»:

Сидел — и в перекатах гром

На небе мрачном раздавался,

И темный лес, шумя кругом,

От блеска молнии освещался…

Курбский жалуется на свою судьбу, на несправедливость Грозного:

До дряхлой старости влача

Унылу жизнь в тиши бесславной,

Не обнажу за Русь меча,

Гоним судьбою своенравной.

За то, что изнемог от ран,

Что в битвах край родной прославил,

Меня неистовый тиран

Бежать отечества заставил…

Позднее, прибавя к думе примечание, Рылеев сделает к этому полубайроническому образу изгнанника поправку, довольно значительную, указав, как и Карамзин, на действительное изменничество Курбского: «Забыл отечество, предводительствовал поляками во время их войны е Россиею и возбуждал против нее хана Крымского».

Измены родине не оправдывает ничто. И великолепные письма Курбского Грозному, обличающие жестокости его правления, письма, ставшие одним из ярких памятников древнерусской литературы (как и письма Грозного к нему), ни в какой мере не обеляют изменника.

И все же Курбский в думе Рылеева — трагическая личность. Дума эта — как бы один из монологов ненаписанной трагедии. Вся трагедия — как грозовая туча, клубится за ней. Недаром (как и в других думах Рылеева — недаром) монолог произносится на фоне грозы.

И вот — в то же лето 1821 года — разразилась еще одна гроза — гроза над Иртышом, и опять в царствование Грозного:

Ревела буря, дождь шумел,

Во мраке молнии летали,

Бесперерывно гром гремел,

И ветры в дебрях бушевали…

Ко славо страстию дыша,

В стране суровой и угрюмой,

На диком бреге Иртыша

Сидел Ермак, объятый думой.

Возникла «Смерть Ермака», та героическая песнь, которую вот уже второй век поет русский народ, — дума стала народной песней, одной из любимейших. «Ермак узнал о близости врага… — пишет Карамзин. — Лил сильный дождь, река и ветер шумели».

Сама эта гроза — исторический факт. Однако некоторые исследователи и в ней усматривают атрибут иностранного происхождения: грозы и бури характерны для поэм Оссиана… Оссиан (точнее — Джеймс Макферсон, его создатель) оказал большое влияние на мировую литературу, в том числе и на русскую. Оссиан в русской поэзии — тема важная. Но вряд ли нужно все оссианическое стягивать в один узел и в каждой грозе видеть бурю над Кромлой, а в каждом задумавшемся герое — самого Оссиана. Думы Рылеева никак не сводятся только к байронизму и оссианизму — то и другое только печать времени.

Согласно такому взгляду — «все герои Рылеева непременно задумчивы и почти всегда печальны». Объясняется же эта «задумчивость» оссиановской традицией, а в качестве доказательства приводится такой пример: на титульном листе первого издания «Дум» (М., 1825) гравер А. Флоров с ведома автора поместил изображение Оссиана из 4-го издания оссиановских стихотворений… Он сидит над рекой, погруженный в глубокую думу…

Во-первых, неизвестно, «ведал» ли Рылеев о том, что делал гравер: Рылеев находился в Петербурге, а сборник печатался в Москве под наблюдением П.А. Муханова и Е.П. Оболенского. Во-вторых, выбор рисунка для титульного листа мог определиться не тем, что это именно изображение Оссиана; главное здесь то, что изображенная фигура погружена в раздумье, в думу — ведь сборник состоит из дум, — естественно, что поведение героев обусловлено этим — рылеевским — жанром.

Вообще же титульные листы сборников стихотворений 1820-х годов полны случайных или более или менее подходящих изображений — урн, венков, воинских доспехов, «мшистых» скал, амуров, жертвенников, храмов, статуй, гениев и муз, играющих на лирах, арфах, флейтах или сидящих в задумчивости.

Рылеев углубился в «Историю» Карамзина. Еще четыре думы в 1821 году были подсказаны ему русским историком: «Святополк», «Михаил Тверской», «Борис Годунов» и «Ольга при могиле Игоря».

В думах Рылеева действуют не только герои, но и злодеи — как резкий контраст к ним, — злодеи тоже пример, но отрицательный. Это Святополк и Димитрий Самозванец. За первым летописная традиция закрепила прозвище Окаянного, второго Рылеев в последней строке думы окрестил «нераскаянным злодеем».

Святополк был братоубийца, он убил, как возможных претендентов на киевский великокняжеский стол, Святослава, Бориса и Глеба. Четвертый брат — новгородский князь Ярослав — повел с ним борьбу и через несколько лет (1019 год) разбил его войско при реке Альте. «Окаянный Святополк обратился в бегство. И обуяло его безумие, и так ослабели суставы его, что не мог сидеть на коне, и несли его на носилках… Невыносимо ему было оставаться на одном месте, и пробежал он через Польскую землю, гонимый гневом божьим. И прибежал в пустынное место между Чехией и Польшей и тут бесчестно скончался» («Сказание о Борисе и Глебе»).

Рылеев изображает только предсмертные метания Окаянного.

Что касается Владимира Святого, то Рылеев в думе о нем (1822 или 1823), не вошедшей в окончательно составленный цикл, рисует муки его совести:

Братоубийством отягченный,

На светлых пиршествах сидел он одинок

И, тайной мыслию смущенный,

Дичился радостей…

Но, как говорит Рылеев, его преступление — остаток мрачного язычества, а язычество он по внушению свыше уничтожил крещением Руси. Он сделал Русь христианской, православной.

…Дума «Михаил Тверской» — рассказ о князе-мученике, зверски убитом в Орде за то, что он разбил войско московского великого князя, утвержденного ханом, — своего племянника, князя Георгия, раболепствовавшего перед татарами. Это один из эпизодов героического сопротивления игу ордынцев за шестьдесят лот до Куликовской битвы. Ожидая расправы, Тверской со слезами «мечтал, потупя взор»:

Я любил страну родную

И пылал разрушить в ней

Наших бед вину прямую:

Распри злобные князей.

О Георгий! Ты виною,

Ты один тому виной,

Если кровь сограждан мною

Пролита в стране родной!

Ты на дядю поднял длани;

Ты в душе был столь жесток,

Что на Русь всю лютость брани

И татар толпы навлек![5]

Одна из лучших дум Рылеева — «Борис Годунов». Когда он ее писал, вышел еще только девятый том «Истории» Карамзина, тогда как образ Годунова, сходный с рылеевским, у Карамзина появится в томе одиннадцатом (он выйдет в 1824 году). Но у Рылеева был материал, изложенный с необходимой полнотой, — это «Сокращенная библиотека в пользу господам воспитанникам Первого кадетского корпуса» П.С. Железникова (изданная в Петербурге в 1804 году), — отличная хрестоматия, по которой учился Рылеев в этом самом корпусе. Греч впоследствии отметил даже, что эта книга способствовала развитию в Рылееве революционных идей. В русском литературоведении не раз отмечалось сходство думы Рылеева и трагедии Пушкина «Борис Годунов».

Особенно близок к думе Рылеева монолог Годунова «Достиг я высшей власти»:

…Шестой уж год я царствую спокойно.

Но счастья нет моей душе…

Мне счастья нет. Я думал свой народ

В довольствии, во славе успокоить,

Щедротами любовь его снискать —

Но отложил пустое попеченье:

Живая власть для черни ненавистна…

…Ах, чувствую: ничто не может нас

Среди мирских печалей успокоить;

Ничто, ничто… едина разве совесть.

Так, здравая, она восторжествует

Над злобою, над темной клеветою.

Но если в ней единое пятно,

Единое, случайно завелося,

Тогда — беда!..

Тема разлада между благими намерениями и нечистой совестью. У Рылеева в думе:

«О заблуждение! — он возопил. —

Я мнил, что глас сей сокровенный

Навек сном непробудным усыпил

В душе, злодейством омраченной!

Я мнил: взойду на трон — и реки благ

Пролью с высот его к народу,

Лишь одному злодейству буду враг;

Всем дам законную свободу…

…Добро творю, — но ропота души

Оно остановить не может:

Глас совести, в чертогах и в глуши

Везде равно меня тревожит.

Везде, как неотступный страж, за мной,

Как злой, неумолимый гений,

Влачится вслед — и шепчет мне порой

Невнятно повесть преступлений!..

Ах! Удались! дай сердцу отдохнуть

От нестерпимого страданья!..

Версии Рылеева, Пушкина и Карамзина совпали. Карамзин говорит о «злодейском убийстве» царевича Дмитрия в Угличе, о том, что Годунов, подославший убийц, являет собой «дикую смесь набожности и преступных страстей».

В упоминавшейся книге Железникова, которую Рылеев знал с детства, говорилось следующее: «Борис Годунов был один из тех людей, которые сами творят блестящую судьбу свою и доказывают чудесную силу натуры… Принимая венец, Годунов со слезами клялся быть правосудным, человеколюбивым, отцом народа. Он старался исполнить обет свой. Летописцы наши, столь неохотно отдающие ему справедливость, признаются, что Борис «любил в судах правду» и что в его время не лилась кровь на эшафотах… Царь Борис хотел ввести в России науки с художествами… хотел употребить все способы для просвещения России… И сего монарха, о котором Петр Великий отзывался с уважением, летописцы наши не стыдятся описывать безумным злодеем».

Историки наших дней подтверждают мнение Железникова. Погубила Годунова необдуманная мера по отношению к крестьянам — отмена Юрьева дня, когда крепостные могли переходить от одного помещика к другому. Неурожайные годы, голод довершили дело — крестьянские бунты переросли в целую войну. Появился Лжедмитрий…

Годунов у Рылеева, несмотря на муки совести, полон стремления к добру:

Пусть злобный рок преследует меня —

Не утомлюся от страданья,

И буду царствовать до гроба я

Для одного благодеянья.

Святою мудростью и правотой

Свое правление прославлю

И прах несчастного почтить слезой

Потомка позднего заставлю.

Пушкин впервые прочел думу Рылеева в «Полярной Звезде» на 1823 год. В письме к брату из Кишинева он сетовал, что в альманахе его стихотворение «Война» (в «Полярной Звезде» — «Мечта воина») «напечатано с ошибочного списка — призванье вместо взыванъе; тревожных дум, слово, употребляемое знаменитым Рылеевым, но которое по-русски ничего не значит». В строке Пушкина «ничто не заглушит моих привычных дум» — эпитет «привычных» был кем-то исправлен на «тревожных». Может быть, Пушкин думал, что это сделал Рылеев, так как он иронически назвал его «знаменитым» и сослался на его строки из думы «Борис Годунов»:

Пред ним прошедшее, как смутный сон,

Тревожной оживлялось думой…

И все-таки Рылеев нашел эпитет удачный: сегодняшнему читателю он не кажется бессмысленным.

Все думы Рылеева — трагедии (хочется назвать их «маленькими трагедиями»), сконцентрированные, сведенные к главному, все определяющему монологу героя. У Рылеева есть дума, которая даже как бы заменяет собой целую трагедию — конкретную, а именно «Димитрия Самозванца» А.П. Сумарокова (1771).

Создавая одноименную думу, Рылеев пользовался не «Историей» Карамзина, а трагедией Сумарокова. В двенадцати восьмистрочных строфах уместилась вся суть пьесы, причем Рылеев и за пределы ее не вышел. Это очень любопытный опыт поэтического конспектирования большого произведения. Конечно, от тяжеловесного языка Сумарокова не осталось в думе и следа, а вместо классического шестистопного ямба («александрийца») появился живой и поворотливый четырехстопный хорей:

Чьи так дико блещут очи?

Дыбом черный волос встал?

Он страшится мрака ночи;

Зрю — сверкнул в руке кинжал!..

Вот идет… стоит… трепещет…

Быстро бросился назад;

И как злой преступник мещет

Вдоль чертога робкий взгляд!

Но убийца ль сокровенной,

За Москву и за народ,

Над стезею потаенной

Самозванца стережет?..

Так метался в Кремле, предчувствуя свою гибель, Самозванец. Он хотел покончить жизнь самоубийством, но — «смерть тирана ужаснула: выпал поднятый кинжал»:

Но как будто вдруг очнувшись:

«Что свершить решился я? —

Он воскликнул, ужаснувшись. —

Нет! не погублю себя.

Завтра ж, завтра все разрушу,

Завтра хлынет кровь рекой —

И встревоженную душу

Вновь порадует покой!

…И твоя падет на плахе,

Буйный Шуйский, голова!

И, дымясь в крови и прахе,

Затрепещешь ты, Москва!»

Москва не ждала — загудел набат, «волны шумные народа, ко дворцу стремясь, кипят. Вот приближались, напали; храбрый Шуйский впереди — и сарматы побежали с хладным ужасом в груди». Самозванец в панике выскочил в окно и был растерзан восставшими. Для Рылеева не то важно, что Дмитрий именно Самозванец, а то, что он тиран, жестокий и бессмысленный, притом эгоист и трус. Он точно следует Сумарокову, у которого Дмитрий также мечется:

Не венценосец я в великолепном граде,

Но беззаконник злой, терзаемый во аде.

Я гибну, множество народа погуби.

Беги, тиран, беги!.. Кого бежать?.. Себя?

Не вижу никого другого пред собою.

Беги!.. Куда бежать?.. Твой ад везде с тобою.

Убийца здесь: беги!.. Но я убийца сей.

Страшуся сам себя и тени я моей.

Однако нужно сказать, что образ Самозванца у Сумарокова, как и все его действия в пьесе, не историчен. Рылеев не прочел еще десятого и одиннадцатого томов «Истории» Карамзина, где говорится о Самозванце (они выйдут в 1824 году). Карамзин же нарисовал образ личности незаурядной, Самозванец у него «оказывал много Ума», он, «мечтатель, был неплохим стихотворцем», то есть по тем временам сочинителем «канонов», которые и были древнерусской книжной поэзией, ориентировавшейся на сочинения Иоанна Дамаскина и Андрея Критского (Пушкин в своей трагедии назвал в одном месте Самозванца «виршеписцем»). Карамзин пишет, что Самозванец «с прилежанием читал российские летописи». Сумароковско-рылеевский подход к изображению Самозванца не был поддержан в русской литературе. За Рылеевым не последовал никто: у Пушкина в «Борисе Годунове» Самозванец не тиран, не ничтожество, а проницательный, умный деятель, хотя порой и был «беспечен он как глупое дитя». В драме А. Хомякова (1832) Самозванец — мудрый правитель, заботящийся о благе народа, но не сумевший найти в нем опоры, так как был орудием Ватикана, католиком, а не православным человеком, как необходимо — по Хомякову — для русского самодержца. В драматической хронике А. Островского «Димитрий Самозванец и Василий Шуйский» (1866), которую драматург назвал «плодом пятнадцатилетней опытности и долговременного изучения источников», Самозванец рисуется хотя и с определенной антипатией, но также далеко не тираном.

В 1821 году, в самый разгар работы над думами, Рылеев натолкнулся на еще одну тему — важности для него необыкновенной. В этом году вышли в свет «Записки князя Я.П. Шаховского», очевидца событий при дворе императрицы Анны Иоанновны, когда ее именем властвовал жестокий и бездарный немец — временщик Бирон.

Образ статс-секретаря Артемия Петровича Волынского, пламенного патриота, вступившего в борьбу с иностранным выходцем, наглым чужаком, которому свой карман был дороже всего русского народа, захватил поэта. Волынский пал жертвою доносов и был казнен. Рылеев увидел в нем образец гражданина, борца с тиранами, народного героя, пример для всех, кто хочет служить России.

Волынский (1689–1740) был сподвижником Петра I, послом в Персии; при Екатерине I он был казанским губернатором в чине генерал-майора; в царствование Анны Иоанновны он воевал под началом фельдмаршала Миниха, затем начал вести тонкую, рискованную политическую игру, делать карьеру. В 1738 году он уже кабинет-министр и докладчик у императрицы по делам кабинета. Продвигаясь вверх по служебным ступеням, Волынский вынашивал планы устранения Бирона и дворцового переворота в пользу «дщери Петровой» Елизаветы. Вокруг него постепенно собрался кружок единомышленников — архитектор Еропкин, историк Татищев, дипломат и поэт Кантемир и еще несколько лиц.

В этом кружке толковали о политике, изучали труды Макиавелли, Тацита, новейшую политическую литературу Запада. Волынский сочинил ряд трактатов: «О гражданстве», «О дружбе человеческой», «Каким образом суд и милость государям иметь надобно», а главное — «Генеральный проект о поправлении внутренних государственных дел» (извлечения из этого труда он даже представил императрице). В этом проекте Волынский ратовал за введение общего образования для русских, за создание академии и университета, издание свода законов, за улучшение финансового хозяйства.

Что касается правления, Волынский полагал, что все государственные должности должны замещать исключительно русские люди. Он предлагал посылать молодых русских дворян учиться за границу, «чтоб свои природные министры со временем были». Он считал, что даже священников нужно выбирать из образованных дворян, чтоб они могли двигать просвещение в народ.

Записка о вреде, приносимом России Бироном, поданная Волынским императрице, не имела успеха. Это решило судьбу патриота. На него донесли, что он вел «крамольные речи», критиковал «систему», называл государыню «дурой» («Как докладываешь, — говорил Волынский, — резолюции от нее никакой не добьешься»). Бирон заявил Анне: «Либо мне быть, либо ему». После расследования, конечно крайне тенденциозного, после жестоких пыток Волынский был четвертован (перед этим ему в камере Петропавловской крепости вырезали язык). Вместе с ним казнены были его друзья Хрущов и Еропкин. Тела всех троих были погребены в ограде церкви Самсония-Странноприимца.

После того как дума Рылеева была опубликована (1822 и 1825), началось настоящее паломничество к могиле Волынского. Народ ответил на призыв поэта:

Сыны отечества! в слезах

Ко храму древнего Самсона!

Там, за оградой при вратах,

Почиет прах врага Бирона.

Отец семейства! приведи

К могиле мученика — сына:

Да закипит в его груди

Святая ревность гражданина!

Любовью к родине дыша,

Да все для ней он переносит

И, благородная душа,

Пусть личность всякую отбросит.

Пусть будет чести образцом,

За страждущих — железной грудью,

И вечно заклятым врагом

Постыдному неправосудью.

Образу, созданному Рылеевым, никак не противоречил образ реального исторического лица, которое, помимо столь великих достоинств, имело свои недостатки. Изгнав эти недостатки из думы, Рылеев упомянул их в прозаическом примечании к ней: «Манштейн изображает его человеком обширного ума, но крайне искательным, гордым и сварливым». Волынского некогда до полусмерти избил дубинкой Петр I. Сам Волынский чуть не попал под суд за избиение в 1724 году мичмана Мещерского. Впоследствии он поколотил во дворце поэта Тредьяковского. Были у него проступки и более неприглядные — он жестоко притеснял калмыков, будучи в 1700-е годы астраханским губернатором. Он брал и взятки. Став губернатором в Казани, он принялся угнетать татар и марийцев. Продвигаясь к своей цели — стать во главе правительства, — Волынский хитрил: ненавидя чужеземцев (Миниха, Остермана, Бирона), он позволял себе в какие-то моменты заискивать перед ними.

Манштейн (иностранец) все это припомнил. А другой современник Волынского, князь Шаховской, русский человек, запомнил лишь хорошее. «Все его мне являемые дела, — писал он, — мнения и рассуждения патриотическими и верно радетельными монархине и отечеству признавал и, тщася в таком случае ему доказать мою благодарность, посещал его в доме, когда уже все его оставили, а только еще бывали его друзья. Учрежденный тогда суд над моим благотворителем Волынским по большей части под надсмотрением и руководством его злодеев и ненавистников производился».

Екатерина II, изучив следствие по делу Волынского, заключила, что он «добрый и усердный патриот и ревнитель к полезным поправлениям своего отечества, и так смертную казнь терпел, быв невинен».

В думе «Волынский» Рылеев, выступая против «тиранства» и «неправосудия», не нападает на самое самодержавие:

Стран северных отважный сын,

Презрев и казнью и Бироном,

Дерзнул на пришлеца один

Всю правду высказать пред троном:

Открыл царице корень зла,

Любимца гордого пороки,

Его ужасные дела,

Коварный ум и прав жестокий.

Однако Рылеев не мог оправдать Анны Иоанновны — ее именем, благодаря ее безнравственности совершал Бирон свои гнусные дела. Следом за думой «Волынский» он написал другую — «Видение Анны Иоанновны», основанную на предании о том, что мертвая голова Волынского явилась императрице и смутила ее совесть. «Говорят, что как Елизавета после казни Эссекса, так и императрица Анна после ужасной казни Волынского не знала более покоя. Измученный и окровавленный призрак ее прежнего министра преследовал ее беспрестанно. Даже на смертном одре ей казалось, что она видит его, и в момент смерти на лице ее был изображен страшный ужас» (Н.И. Тургенев, «Россия и русские», ч. 2-я). В думе Рылеева:

Она взглянула — перед ней

Глава Волынского лежала,

И на нее из-под бровей

С укором очи устремляла.

Лик смертной бледностью покрыт,

Уста раскрытые трепещут;

Как огнь болотный в ночь горит,

Так очи в ней неясно блещут.

Кругом главы во тьме ночной

Какой-то чудный свет сияет,

И каплющая кровь порой

Помост чертога обагряет.

Рисует каждая черта

Страдальца славного отчизны;

Вдруг посинелые уста

Залепетали укоризны…

Эта дума была запрещена цензурой — Рылеев не увидел ее в печати.

В 1833–1834 годах И.И. Лажечников изобразил Волынского в историческом романе «Ледяной дом», следуя именно рылеевской, патриотической трактовке его образа. Лажечников внимательно изучал первоисточники, как и Рылеев — он знал о Волынском все, но и его интересовала прежде всего борьба русского государственного деятеля с подлинной бандой немецких временщиков, окружившей главаря — Бирона.

«Как? — восклицает Волынский в романе, — из того, что я могу навлечь на себя немилости, пожалуй — ссылку, казнь, что я могу себя погубить, смотреть мне равнодушно на раны моего отечества; слышать без боли крик русского сердца, раздающийся от края России до другого!.. Стоит только раскрыть Петербург. Архипастырь, измученный пытками за веру в истину, которую любит, с которою свыкся еще от детства, оканчивает жизнь в смрадной темнице; иноки, вытащенные из келий и привезенные сюда, чтоб отречься от святого обета, данного богу, и солгать пред ним из угождения немецкому властолюбию; система доносов и шпионства, утонченная до того, что взгляд и движения имеют своих ученых толмачей, сделавшая из каждого дома Тайную канцелярию, из каждого человека — движущийся гроб, где заколочены его чувства, его помыслы; расторгнутые узы приязни, родства, до того, что брат видит в брате подслушника, отец боится встретить в сыне оговорителя; народность, каждый день поруганная; Россия Петрова, широкая, державная, могучая — Россия, о боже мой! угнетенная ныне выходцем, — этого ли мало, чтоб стать ходатаем за нее пред престолом ее государыни и хотя бы самой судьбы?.. Мы, русские, мы протянули свои воловьи шеи под ярмо недостойного пришельца, мы любуемся, как он, вогнав нас в смрадную топь, взбивает нам кровь ремнями, вырезанными из наших спин… Я друзьям и себе дал слово идти против чужеземного нашествия и предводителя его. В этом я поклялся пред образом Спасителя, — мне достался крест по жребью — я опоясался им, как мечом; я крестоносец, и если я изменю клятве своей, наступлю на распятие сына божия!»

Такой Волынский, как справедливо отметил в биографии Рылеева К. Пигарев, «мог посмертно претендовать на звание почетного члена Союза Благоденствия».

У Рылеева и Лажечникова герцог Бирон — только мрачный злодей. В 1822 году и Пушкин назвал его «кровавым злодеем».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.