1
1
Везли нас в пассажирском поезде. В Вене — пересадка. Красивое остекленное двухуровневое здание вокзала чем-то напоминало наш Витебский в Ленинграде.
На нас никто не обращал внимания — подумаешь, пленные.
В городе их и так хватает: тут и русские, и французы, и поляки, и многие другие. Дальше поехали на север. Вышли на станции Целлерндорф — это в 75 километрах от Вены (в 10 километрах к северу — чешская граница). Места живописные, природа богатая. Здесь нам предстояло работать.
В рабочей команде — 80 военнопленных. Мы жили в специальном помещении с койками нормального типа, даже не нарами. Старший по команде — немецкий ефрейтор. Он жил вместе с нами в маленькой комнатушке. У него была винтовка со штыком, который хранился отдельно, и ефрейтор им никогда не пользовался.
Распорядок дня нас ожидал следующий. Каждое утро в четвертом часу ефрейтор кидал на плечо винтовку и чинно вел нас строем по широкой деревенской улице. Завидев свой двор, мы самостоятельно покидали строй и заходили в нужную калитку. Так начинался рабочий день. Вечером каждый из нас сам возвращался в казарму, смотря потому, кто когда заканчивал работу. Длительность рабочего дня у всех колебалась от 12 до 16 часов, то есть с 4 утра до 8 вечера. В воскресные дни я работал по укороченному графику, и после 4 часов дня мог считаться свободным, хотя возвращаться в казарму не спешил.
Команда мне попалась особенная: все ребята — западники. Это все тот же, знакомый мне контингент, из которого состояла полковая школа в Одессе, где я был несколько месяцев помощником командира пулеметного взвода. Я их хорошо изучил, поэтому сразу занял четкую позицию: себя не раскрывать и держаться с ними вежливо, но — подальше!
Я знал наперед, что друзей у меня здесь не будет, и в течение всего периода моей работы в Целлерндорфе мы были чужими, выбрав худой мир вместо доброй ссоры. Мне надо было восстановить силы и отъесться, так как за длительное пребывание в штрафном бараке, где кормили плохо, да еще после тифа, я здорово сдал.
Моя мнимая принадлежность к украинской национальности первые дни делала меня для них своим, но мое корявое произношение, когда я пытался говорить с ними на украинской мове, быстро выдало меня, и они не сомневались в том, что я москаль, а не тот, за кого себя выдаю.
Но все были настолько поглощены работой и к вечеру изрядно уставали, что ни у кого не было ни сил, ни желания заниматься разборками — ночь для отдыха была слишком короткой. Я же держал себя тихо, как мышка, и не «возникал». Все же их 80 человек — это сила! Я знал, как худо будет одному, но ничего изменить не мог. Зато мне повезло с работой и с семьей, куда я попал в качестве батрака.
Глава семьи — Берта Хейлингер, 30-летняя австрийская крестьянка с двумя маленькими дочками 3-х и 4-х лет. Ее муж находился в армии, но не в действующей, а в составе экспедиционного корпуса в Норвегии, и она была за него спокойна. Родители мужа жил и тут же — отец и мать. Оба старенькие, кожа на лице морщинистая, грубая, руки жилистые, заскорузлые, крестьянские. Я обращался к ним также, как и хозяйка: фатти и мутти, что являлось искаженными словами от немецких слов — отец и мать. Самой характерной особенностью этой рядовой крестьянской семьи было то, что всю жизнь они работали не покладая рук. Когда старик решался закурить, то старуха немедленно делала ему замечание: «Работа стоит, а ты куришь!» Я так и не узнал, кто занимался с девочками, но их куда-то отдавали, а мать и бабушка работали со мной от зари до зари и без выходных.
Меня направили в эту семью, чтобы компенсировать потерю рабочих рук, поскольку хозяин дома — он же основной работник — находился на военной службе по приказу и в интересах фюрера. С моим появлением в этой дружной и работящей семье старику стало немного легче.
— Димитрий, покурим? — обращался он ко мне, и тогда двух мужчин женщины одергивать уже не решались, но и мы, понимая их, не злоупотребляли добротой обеих.
Дом был большой, во всяком случае — не халупа, с пристройками, крепкий и добротный, хотя и построен давно. К богатым дворам его не отнесешь — обычный средний крестьянский дом. Во дворе — колодец, сеновал, помещения для скота и домашней птицы. В хозяйстве две коровы, теленок, несколько откормленных свиней, по 10–15 штук гусей и кур. По нашим старым понятиям, это крепкое середняцкое хозяйство, где работают только члены семьи, причем обязательно все без исключения. Вряд ли в наших колхозах в мирное время так работали, а о военном судить не могу — не видел. Эти же люди всю жизнь трудились не покладая рук.
Я, не искушенный в сельском хозяйстве человек, многое видел, узнавал и постигал впервые, но самым неожиданным было следующее. Обеих коров и теленка я обмывал в течение дня столько раз, сколько требовалось «по обстановке»; 3–4 свиньи я должен был мыть не менее двух раз в день — утром и вечером. Ежедневно я чистил до блеска коня. Для этой цели имелся специальный набор различных скребков и щеток. На эту работу уходило не менее получаса. Особенно тщательно требовалось приводить в порядок красивейшую гриву и длиннющий хвост. Коровы на пастбище не ходили, стояли в коровнике. Ежедневно я накашивал им травы «по росе», убирал навоз и менял солому. Теленок содержался отдельно. Кормил я его в специальном корыте, куда насыпал муку, добавлял молоко, обязательно теплую воду и все тщательно размешивал, стараясь, чтобы не успело остыть. Для свиней я варил на пару отборный картофель. В хозяйстве имелась специальная пароварка на 10 килограмм картофеля, похожая на большой самовар. Когда картофель был готов, а хозяев рядом не видно, я первым снимал пробу с картофеля и съедал не менее килограмма вкусной, рассыпчатой картошки, не пахнущей ни химикатами, ни нитратами, ни навозом и никакой другой гадостью. Такой картошки мне больше никогда кушать не приходилось. Я мял картофель в деревянном корыте, добавлял молоко, муку, немного теплой воды, после чего кормил свиней. После таких процедур можно только представить себе вкус будущей свинины, ветчины или окорока! Гусям и курам я давал кукурузные зерна, предварительно очищая початки.
В пищу птице шли и помидоры. Их выращивалось довольно много, но сами хозяева их не ели. Помидоры небольшого размера, продолговатые, очень сладкие, назывались «паратайс». Когда я набросился на них, поедая прямо с куста, австрийцы смотрели на меня, как на дикаря:
— Димитрий, их же не кушают — это для птицы…
Не могу объяснить, почему у них так было. В то время расспрашивать я не стремился: некогда и незачем.
Для меня необычным был весь уклад жизни в данной конкретной семье, и особенно нескончаемый физический труд. Они не могли позволить себе расслабиться, находясь все время в напряженном состоянии — работы хоть отбавляй. Они могли попросить второго военнопленного, но боялись, что двоих изголодавшихся работников им не прокормить. Тогда получается, что это скорей бедняцкое, а не середняцкое хозяйство — запутался я в нашей соцтерминологии…
Я быстро научился запрягать коня в подводу, брал косу и оселок, ехал в поле косить траву для коров — освоил и это. Каждая семья имела участок, и с кормами ни у кого сложностей не возникало. Наделов земли хватало всем.
Как и чем питалась эта крестьянская семья? Весь светлый рабочий день мы вчетвером были на глазах друг у друга, и у меня нет ни малейших оснований считать, что хозяева добавляли за моей спиной что-то свой рацион. Не такие это были люди! А вот я это практиковал неоднократно.
Эта семья никогда не пила молоко, не производила и не употребляла в пищу молочные продукты, не пила чай, кофе. Сахар напрочь отсутствовал в доме, как и сливочное масло.
Когда мы работали в поле с отрывом от дома, то брали с собой на день несколько бутылок виноградного вина, глиняный горшочек свиного смальца и пару буханок хлеба с солью — и так всегда. Даже отварной картошки ни разу не взяли с собой — не принято было. Но о вине следует сказать особо. Такого вина я тоже больше никогда не пил. Естественно, это безалкогольный напиток — то, что мы именуем сухим вином типа «Рислинг», но домашней выработки и совсем другого качества, в полном смысле слова — натуральный продукт.
Вот при такой трапезе в поле я поступал нехорошо, улавливая момент, когда на меня не смотрели, и зачерпывал из горшочка столовой ложкой смалец, отправляя его побыстрее в рот. Правда, так я делал только в первые недели после лагеря.
Вечером, по окончании рабочего дня, вся семья садилась за широкий стол и ела по-крестьянски из одной суповой миски или из одной сковороды совершенно так, как это делают крестьяне в любой стране. Меня никто в этой семье не считал человеком «второго сорта», я сразу стал равноправным членом семьи и вместе со всеми запускал ложку в сковороду в порядке живой очереди.
Обычно вечером ставились на стол две большие сковороды. На одной из них находился особым образом обжаренный мелкими ломтиками картофель, панированный в муке. Это блюдо называлось «штерц».
На другой сковороде — фасоль в томатном соусе. После 14–16-часового рабочего дня еда казалась невероятно вкусной, да так оно и было. Вчетвером, дружно и не мешкая, мы опустошали две семейные сковороды, запивая все тем же вином.
В качестве первых блюд, которые подавались очень редко, можно упомянуть хлебный суп с луком (бротзуппе), фасолевый суп (фасолензуппе) и суп с мучными кнелями со свининой (кнеллензуппе). Других, как правило, не варили.
К этому рациону я добавлял помидоры и кукурузные початки, но особо налегал на хлеб со смальцем…
Теперь о работе. Я попал в Целлерндорф в начале осени, в разгар уборки винограда. Хозяйка со стариками срывали гроздья винограда и клали их в специальный, долбленый из дерева, заплечный сосуд на двух ремнях. Сосуд весьма вместительный, превосходил размерами самый большой рюкзак наших рыболовов. Я должен был относить сосуды с виноградом в каменное строение. В нем по центру располагался огромный чан, выложенный из камня. В нем делали вино. Виноградник, принадлежавший семье, находился на склоне горы, и мне приходилось тащиться с грузом в гору. Я высыпал виноград в чан, туда же опускал свою физиономию, упивался до отвала виноградным соком и отправлялся за следующей партией винограда. Уборка винограда продолжалась больше недели.
Собирали помидоры, кукурузу. Потом пришло время копать картофель. Каждый из нас, четверых, брал по грядке, мы становились рядом и устраивали «соцсоревнование» друге другом. А как иначе назвать?
Я, городской житель, никогда не копал картофель. Но, к чести своей, нисколько не отставал от хозяев, улавливая благодарные, но недоуменные взгляды, как бы говорившие: «Оказывается, русский не только есть, но и работать умеет!» Но я-то был молодым, а вот как такой темп работы под палящим солнцем выдерживали два милых старика — фатти и мутти — уму непостижимо. Кстати сказать, семейство фрау Берты сразу поняло, что я не сельский труженик, а потому и удивлялось моим способностям налету постигать навыки тяжелого крестьянского труда.
Отдельно надо сказать о коне — он этого заслуживает. Это был чудо-конь, красавец, резвый, с норовом, высоченный, а главное — любитель кусаться. Оказалось, что до меня в этой семье работали двое: сперва француз, а затем русский — Василий, настоящий крестьянин, а не фальшивый, как я. Вредный конь сумел обоим прокусить руки выше локтя, и их отправили в лагерный лазарет. Узнал я об этом в первые же дни от ребят и подумал: «Как быть?» Возвращаться в лагерь с прокушенной рукой совсем не было желания.
И вот неотвратимое случилось: когда я чистил коня, он схватил мою левую руку выше локтя и слегка сжал зубами. Ему оставалось лишь немного сдавить зубы — и конец моей работе. Стойло для коня очень тесное, и мы с трудом в нем размещались. Во время чистки я почти вплотную вынужден был прижиматься к телу коня — иначе не повернуться. Теперь злодей держал мою руку в зубах, а глазищи его, большие и умные, совсем около моего лица смотрели на меня, как бы говоря: «Что с тобой сделать? Хочешь, без руки останешься?» Я сразу сообразил, что вырывать руку ни в коем разе нельзя, да это и невозможно: останусь без руки. Я только мог попытаться усовестить его и повел сладкие речи:
— Ну что, дурачок? Тебе полегчает, если прокусишь? Другого пришлют. Может, он еще хуже меня будет. Разве можно всех подряд кусать? — Неожиданно такие слова пришлись коню по нраву, но он продолжал держать руку. Разговаривать я старался как можно спокойней и даже с оттенком любви и нежности к нему. И чудо свершилось: конь разжал зубы, отпустил руку и больше так гнусно со мной не поступал. Я был спасен! Видно, совесть у коняги была — умное животное.
Но у меня не все с ним получалось и на трудовом фронте. Подошло время осенней вспашки зяби. Я запряг своего любимца, положил на подводу плуг, хлеб, вино и отправился в поле. Я наврал, что всю жизнь пахал, на самом деле делать это мне никогда не приходилось. В первый день пахоты была не работа, а одно мучение. Мне никак не удавалось придать ножу плуга нужный наклон на той скорости движения, которую избирал сам конь. Я невольно забирал глубже, чем требовалось, и коню становилось не под силу. Умная скотина понимала, что я пока никудышный пахарь, и принимала свои меры по принципу: «Спасайся, кто может!» В результате конь стремительно вылетал из борозды вместе с перевернутым вверх тормашками плугом и носился по всему полю вдоль и поперек, а я без конца ловил его. По-настоящему второй человек должен был вести коня под уздцы, по крайней мере, пока я и конь не сработаемся, но лишних рук в семье не имелось. Обычно такую работу выполняют дети, но девочки фрау Берты были еще слишком малы для этого.
Так прошел первый день. На второй день у нас обоих что-то начало получаться, а на третий — все пошло как по маслу: мы пахали!
Сыпал сухой морозный снежок, я брел за плугом, а в голову лезли отвратительные мысли. Что же получается? Я в плену, а не на фронте, да еще как вол работаю на Германию. Правда, здесь еще вопрос: на кого я работаю? Вроде на крестьянскую семью. Но так ли это? Я немного отъелся, снова окреп, и пора что-то предпринимать. С таким «багажом» на родину не вернешься, а другое исключается: ведь меня ждет Нина, я обязан вернуться к ней, если останусь жив. Вспомнилась беседа в лагере Будешти. Сидели как-то Миша Петров, Ваня Кучеренко и я.
— Если вернемся, нам дадут медаль: «Тем, кто пережил фашистский плен», — с иронией промолвил Ваня.
Я возразил ему:
— Как бы судить не стали зато, что живыми в плен попали.
Мишка и со мной не согласился:
— Что-то больно много нас таких-то в плену оказалось. Это что — все так и бежали сами к Гитлеру в плен сдаваться?
Многих тогда беспокоил вопрос: насколько велика наша вина в том, что не сдержали фронт? Мы понимали, что в конечном случае, виноватым всегда остается стрелочник.
Что же мне делать? Продолжать работать в деревне и ждать конца войны? Или задушить ефрейтора, забрать его винтовку с двадцатью патронами и занять круговую оборону? Оставалось только бежать. Но зимой я уже раз бежал. Это не годится. Бежать надо весной, летом, осенью, а время шло. В Польшу и Югославию все равно не дойти. Выхода я так и не находил. Он придет, как всегда, сам, но немного позднее. Его пришлет Провидение. А пока я шел за плугом, и очередные поэтические строчки родились сами собой. Я их записал в черном ледериновом блокнотике, да еще на всякий случай и зашифровал. Но блокнот вскоре пропал, и стихи вместе с ним. В памяти сохранилась только пара строк:
Смыть пятно позора перед Родиной,
Гражданином стать страны родной…
Стихи сложены на мотив известной в свое время питерской блатной песенки 1920-х годов:
И осенний мелкий дождик моросил.
Шел без шапки пьяною походкою,
Шел и о девчоночке грустил…
В середине декабря вся семья отправилась на подводе километров за 20 заготавливать дрова на 1943 год. Так делали все ежегодно в одно и тоже время, когда убран урожай и закончена вспашка зяби. Лесник пометил зарубками те деревья, которые становились собственностью семьи фрау Берты. Форма расчета за лес для меня осталась неизвестной, экономикой я не очень интересовался. Мы пилили деревья, валили их, обрубали ветки, разделывали, двухметровками грузили на подводу и отвозили в деревню. Дальнейшая работа с дровами станет главным моим занятием надолго.
В лесу порядок строгий: по окончании всех работ полагалось прибрать после себя до последней веточки, а не так, как это делается у нас. В лесу мы проработали больше недели.
Незадолго до нового, 1943 года хозяйка заколола свинью, и в тот день на обед сварили чудесный суп с кусищами свежайшей и вкуснейшей свинины и большими мучными кнелями.
Последующие дни проходили за пилкой и колкой дров, выкладкой поленниц, зачисткой кукурузных початков и другими работами по дому. Так протекала моя безмятежная жизнь…
У моих хозяев часто оказывались свежие газеты. Фрау Берта просила меня пояснить, где находится тот или иной город в России, и я рисовал на земле простейшие географические схемы. Я учил их, что любую сводку надо читать «между строк», а иначе она ни о чем не скажет, и показывал, как это делается.
В те дни был разгар боев в Сталинграде. Я и раньше не мог удержаться от того, чтобы с долей безобидного ехидства не подчеркнуть такой интересный факт: летом 1942 года в сводках сообщалось о взятии того или иного города, а осенью о том, что бои идут в Сталинграде за дом по улице такой-то. Сообщения становились все более и более туманными. Мои слушатели начинали понимать суть этого страшного для них явления: германская армия выдыхалась, советская — набирала силу. Я объяснял им, почему так происходит. У моих хозяев и их соседей, заходивших к нам «на огонек», прослышав о новоявленном политинформаторе, закрадывалось сомнение в благополучном для Германии исходе войны. Австрийских крестьян Гитлер не притеснял. Они одинаково жили как до, таки после оккупации Австрии. Поражения Гитлеру они желать не могли, понимая, что, чем сильнее становится Красная армия, тем больше «похоронок» придет не только в Германию, но и в Австрию. Как же в таком случае можно желать поражения? Прозрение к ним придет, но значительно позже.
Вот такой это был непростой вопрос. У меня складывалось впечатление, что в Целлерндорфе крестьяне или не имели негативного отношения к фашистскому режиму в миролюбивой Австрии, привнесенному оккупантами, или они — крестьяне — умели свое отношение тщательно скрывать. Я склоняюсь к последнему.
Чем сложнее становилась обстановка в Сталинграде, тем больше мои австрийские друзья выпытывали у меня мои мысли по поводу событий на фронте, и тем продолжительнее бывали беседы, тем более что работа по двору уже не носила такой напряженной формы, как при уборке урожая.
А тут еще оказалось, что их повышенный интерес к событиям в Сталинграде возник не на пустом месте: в конце ноября муж фрау Берты в составе своей части внезапно вместо Норвегии оказался в Сталинграде, и вся семья очень переживала за него, не скрывая все возрастающей тревоги. Я воздерживался успокаивать их, но осуждал развязанную Гитлером войну в целом.
Я пытался им объяснить, что их сын и муж является врагом моих соотечественников только до тех пор, пока держит в руках оружие и находится на моей земле. Мы с ним в этом не виноваты. Я деликатно предлагал им подумать об этом, а сам понимал: Гитлер, конечно, виноват, но муж и отец детей фрау Берты — у нее один. Ей-то как быть с этой ненужной войной?..
В один из первых воскресных январских дней 1943 года после 4 часов дня, когда я собирался уходить в казарму, вдруг открылась калитка, и во двор робко протиснулся Илья Фрунжиев собственной персоной. Да, да! Тот самый старший лейтенант, физрук нашего полка, что в кишиневском лагере пляжные картинки рисовал. Ума не приложу, как он сумел меня разыскать. Мы страшно обрадовались встрече, посидели рядышком на крыльце, обменялись новостями. Илья сообщил, что наши командиры — майор Остриков и капитан Овчинников — бежали из эшелона, проделав дыру в полувагона, но попались снова на венгеро-румынской границе. Пока их след затерялся. Илья принес и совсем невероятную весть: Мишка Петров работает трактористом в 30 километрах от Целлерндорфа, знает о том, где я нахожусь, мечтает увидеться. Уходя, Фрунжиев на прощание сказал:
— На следующий раз жди в гости нас двоих.
Мы уже планировали к весне побег на велосипедах и в гражданской одежде. Во время нашей беседы велосипед хозяйки как раз стоял у крыльца за моей спиной и дразнил нас своим никелированным видом. Из такого побега вряд ли что получилось бы, но бездействовать больше мы не могли.
Илья ушел, а я теперь был сам не свой: надо же такому случиться — Мишка совсем рядом. Я начал подумывать о том, чтобы обратиться к хозяйке за разрешением навестить друга, как неожиданно все изменилось — произошли два события, круто изменившие мое существование, всю мою дальнейшую жизнь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.