4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Мы проехали Фокшаны, в которых мне доведется служить после войны; проехали набившие оскомину Плоешти, которые Сталин так и не решился захватить в 1940 году (по Суворову!); миновали столицу Румынии — Бухарест.

На одной из промежуточных станций, не доезжая Бухареста, разыгралась следующая сценка. На путях одновременно остановились два встречных железнодорожных состава: один — воинский, шедший на восток, и наш, арестантский, следовавший на запад. Мы прильнули к крохотным верхним оконцам под проволокой: нам было интересно все, что происходило вокруг — мы никогда не были в Европе. Какая она? И мы увидели Европу.

Воинский состав шел из Греции на Восточный фронт и состоял из открытых платформ, на которых под чехлами стояли орудия, а немецкие солдаты развлекались возле них, кто во что горазд. При виде нас их положительных эмоций прибавилось: они пели, плясали, пили из бутылок вино, рвали зубами апельсины, швыряясь в нас шкурками, выкрикивали что-то несуразное, корчили рожи, делали «рога», мычали, грозили нам спьяну кулаками и всем своим видом хотели показать: «Скоро войне конец! Вас разбили и остальных разобьем! Слава фюреру: мы с ним завоюем мир!»

Мы молча наблюдали за этим спектаклем, и на душе было отвратительно. Утешала только одна мысль: «Подождите, гаврики, еще хлебнете горя там, в России». А пока предстояло хлебнуть нам в Румынии.

Эшелоны отправились по своим маршрутам. После Бухареста мы повернули на юг. Проехав от Ясс по железной дороге около 500 километров, прибыли на станцию назначения Будешти. Это был небольшой населенный пункт с 10 000 жителей. Он располагался в 20 километрах к северу от болгарской границы, проходившей по Дунаю.

Мы прибыли в Будешти во второй половине октября 1941 года. Здесь нас ожидал пересыльный лагерь для советских военнопленных. Тогда мы не видели разницы в словах «сборный лагерь» (прифронтовой) и «пересыльный», но вскоре узнали в подробностях эту бесчеловечную механику.

Сущность понятия «пересыльный» лагерь мы быстро поняли: здесь нас никто не избивал и тем более специально не убивал, но невероятные условия, которые ожидал и нас, вызвали зимой 1941/42 года большую смертность среди военнопленных, что позволило приравнять этот лагерь к «лагерям уничтожения врагов Третьего рейха». С такими местами многим из нас тоже предстояло познакомиться. А в этом лагере все было предельно просто: тебя не убьют — ты умрешь сам. Если выживешь — твое счастье, а если нет — таков твой рок. Изменить эти условия мы не могли.

Первое время, около месяца, нас держали в «карантине»: в огромном высоком бараке без окон и дверей. Похоже, что это помещение использовалось ранее для хранения сена или соломы. Снаружи барак опоясывала колючая проволока. Нами никто не «управлял», мы были никому не нужны и могли всласть валяться на земле и балагурить. Но вскоре жизнь в бараке сделалась пыткой.

Наступил ноябрь, а с ним пришли холода. Эта зима обещала быть морозной даже на самом юге Румынии. Барак насквозь продувался — ворот не было. Внутри барака сперва образовались ледяные сосульки, а затем и настоящие айсберги. Холод стал вторым врагом после голода. Согреться можно было только прыганьем, но на это не хватало сил — мы постепенно превращались в дистрофиков. Рацион ухудшался и уменьшался с каждым днем. У многих появились желудочно-кишечные заболевания. Другим грозил конец от воспаления легких. Развились фурункулез, сыпь, различные флегмоны, кровавый понос, чахотка — все не перечислить. С наступлением морозов начались обморожения конечностей. Как ни странно, но косившую всех смерть большинство встретило спокойно, как должное: не надо было попадать сюда!

В середине ноября, когда нас становилось все меньше и меньше и жить из-за наступивших морозов стало совсем невозможно, нас перевели в основной лагерь, посчитав, что карантин свое дело сделал. Так и не дождались каменец-подольские и винницкие обещанного им освобождения. «Блицкриг» провалился, и в недалеком будущем они окажутся нужными в качестве рабочей силы не у себя на Украине, а в самой Германии, если переживут зиму.

При переводе в основной лагерь для нас с Ваней возникла угроза разлучения. Оказалось, что лагерь территориально поделен на три зоны: русскую, украинскую, а между ними — зона бараков охраны. Нас срочно стали делить на русских и украинцев. Мы с Ваней этого не ожидали, но выход сразу нашли: я стал «киевским», а фамилию изменил на Левченко. Проблема была разрешена.

Зато короткое время, что мы провели под Кишиневом и Яссами, было видно, насколько благосклонней относятся немцы к военнопленным украинцам, нежели к русским. Немцы считали, что в затянувшейся войне, так не похожей теперь на молниеносную, виноваты именно русские своим бессмысленным сопротивлением. Особенно враждебно относились немцы к москвичам и ленинградцам, выделяя их из общей массы военнопленных. Наверное, немцы предполагали, что на севере Красная армия состоит из одних русских, а на юге — из украинцев. Во всех таких вопросах мы учились разбираться на ходу.

Например, когда нас как-то переписывали, немцы не переставали удивляться: «А где летчики, танкисты, артиллеристы, пулеметчики?»

А мы, как сговорившись, называли себя исключительно поварами, санитарами, писарями, ездовыми, строительными рабочими и т. п. Про танкистов и летчиков, которых на нашем участке фронта и в помине не было, мы говорили: «Они в плен не сдаются». Все это было верно еще и потому, что пулеметчики, минометчики и артиллеристы действительно до Южного Буга не дошли. Они либо погибли, либо были ранены в июльских боях за Днестром, где мы понесли большие потери. Из стрелковых батальонов до Южного Буга дошли только разрозненные группы, а непосредственно на восток сумели отойти в лучшем случае обозы и штабы…

Итак, на этот раз мы с Ваней не разлучились — это казалось самым страшным для нас обоих в то тяжелое время.

Лагерь охраняли солдаты вермахта — немолодые, призванные из резерва, они слепо верили в скорую победу германской армии. К нам они относились вполне лояльно по принципу: «Вам — сидеть, а нам — охранять!» Солдаты были удовлетворены своим положением: они далеко от фронта, служба — спокойная, а война скоро кончится. Злобы и ненависти к нам они не испытывали, не успев соприкоснуться с фронтом…

Бараки в основном лагере были деревянными, одноэтажными, небольшими. В них обычно размещалось не более 200 человек, но с каждым днем живых становилось все меньше. На дощатом полулежали стружки и опилки, на которых мы спали. На день полагалось эти стружки сгребать в угол, чтобы не ходить ногами «по кровати».

Узнали еще одного врага — тифозную вошь. Это было ужасно: за короткое время противные твари расплодились в таком количестве, что куча стружек в углу барака шевелилась. Создавалось впечатление, что в куче больше вшей, чем стружек. За ночь мы по многу раз вставали, выходили из барака на улицу, сдергивали с себя одежду и с остервенением вытряхивали кровососущих тварей на снег, но их было столько, что сразу избавиться от них мы, естественно, не могли. Поэтому приступали ко второму этапу очищения: мы долго и настойчиво давили теперь тех, что попрятались в швах белья и одежды. Так продолжалось каждую ночь, но такую роскошь могли себе позволить не все, а только те, у кого еще оставались силы и не наступило полное безразличие ко всему с одним лишь ожиданием смерти-избавительницы.

У тех, кто надеялся обеспечить себе спокойную ночь, на «вошебойку» полностью уходило дневное время.

Температура воздуха в бараках — уличная. Мы погибали от холода, а насекомые были настолько живучи, что казалось — они совсем не боятся мороза. Это мы согревали их своим телом, отдавая последнее тепло.

К нам вплотную подобрался сыпной тиф. Уже метались люди в горячке, а мы не понимали, что это за болезнь. Думали — простуда, или воспаление легких, или что-нибудь еще. По молодости лет мы не сталкивались с сыпным тифом. Правда, мама рассказывала, что в 1919 году в Петрограде от него погибли два ее младших брата — Борис и Евгений. Они заразились, работая санитарами в тифозных бараках Петрограда. Новее это было давно, а сегодня тиф уже ходил вокруг нас.

Спали мы на полу, на стружках, вповалку рядами, тесно прижавшись друг к другу для тепла. Утром проснешься, а сосед уже «стучит» — за ночь умер и к утру окостенел. Каждую ночь смерть забирала чьи-нибудь жизни. Утром мы выносили тела умерших и складывали их в водосточной канаве, идущей вдоль барака. Там трупы копились в течение недели, высота таких «могил» достигала окон барака. Трупы обычно раздевали — одежда нужна живым. Далеко не все были так защищены от холода, как мы с Ваней. Раз в неделю накопившиеся вдоль бараков тела мы должны были относить метров за 100 в сторону и укладывать рядами друг на друга в специально вырытые траншеи. Каждый ряд посыпался хлорной известью, а затем клали следующий ряд, и так продолжалось всю зиму. Мы относили трупы на руках с большим трудом, по нескольку раз падая вместе с ним на снег от изнеможения. Полежим рядом с телом, передохнем, тащим дальше. Волочить труп за ноги мы негласно, по молчаливому сговору, считали кощунством. Постановили: своих боевых товарищей носить только на руках.

А в общем, мы настолько привыкли к лежащим вокруг бараков обнаженным телам соотечественников, что перетаскивание трупов казалось рядовой работой, и конец всем ясен. К чему эмоции?

Надо сказать, что немцы на нашей, украинской, стороне не появлялись. Знали ли немцы о том, что в лагере начался тиф? Не знаю, но боюсь, что если бы узнали, то могли принять решение просто уничтожить нас, не подвергая себя риску заразиться. Казалось, они с тифом были также незнакомы, как и мы. Немцы на первых порах избегали вшей, фурункулеза, гнойных язв, кишечных заболеваний и нашей общей грязи в целом. Каждый из нас, безусловно, представлял собой с трудом передвигающийся источник заражения для любого нормального, здорового человека.

Подавленные происходящим, мы вначале пассивно существовали: болтались взад-вперед без дела; валялись на полу, прикрывшись от холода всем, чем только можно; без конца делились воспоминаниями об утраченной жизни; грустили о приближающемся ее бесславном завершении. Потом многие из нас поняли, что, помимо болезней, цеплявшихся за нас, голода и холода, к колоссальному ослаблению организма приводит отсутствие движения. Сильно страдали и те из нас, кто не находил в себе силы воли отказаться от пагубной привычки к курению. Они вынуждены были менять пайку хлеба — всего 150–200 грамм — на табак, чем неумолимо приближали свой конец. Ваня Кучеренко вообще не курил. И мне пришлось воздержаться: я стал курить только тогда, когда случайно находил «чинарик».

Условия жизни в лагере ухудшались с каждым днем. Настроение немцев резко упало: «блицкриг» не состоялся; под Москвой — невиданной силы контрудар русских; то же под Тихвином и Ростовом; по-прежнему держались Севастополь и Ленинград. Где же обещанная фюрером победа? Допускаю, что эти события прямо или косвенно повлияли на условия нашего существования в лагере и на ухудшение нашего рациона.

В то же время Будешти находился на самом юге Румынии, в стороне от направлений основных ударов гитлеровской армии. Поэтому сюда, в южные районы Румынии, после сентября 1941 года перестали поступать в такой массе советские военнопленные с Южного фронта, как это еще имело место на западном и центральном направлениях. Мне кажется, что в лагерях военнопленных, расположенных в тылу группы армий «Центр», условия в лагерях должны были быть намного хуже, чем у нас. Мы здесь поедали стратегические запасы сателлита Германии — Румынии, — а севернее нас все обстояло гораздо хуже. Там действительно было не прокормить такую массу военнопленных, особенно в первую зиму 1941/42 года, когда немцы оказались неподготовленными к снабжению собственных войск в зимнее время. Поэтому они в первую очередь принимали меры к тому, чтобы не заморозить свою армию. До военнопленных ли им было тогда?

При этом я вовсе не оправдываю гитлеровцев в преступлениях против военнопленных, от которых отказался их любимый вождь, а пытаюсь объективно разобраться в причинах, способствовавших ухудшению нашего положения в ту страшную зиму.

Смертность среди нас все возрастала, угроза схватить неизлечимые болезни висела над каждым из нас, кто еще оставался в живых. Все были доведены до отчаяния, но многие продолжали бороться сами с собой — с желанием «плюнуть» на все и помирать, раз все равно этого не избежать.

И все же нам в Будешти «повезло»: таких сцен, какие описывает в своей повести «Это мы, Господи!..» писатель Константин Воробьев (Наш современник. 1986. № 10), мы избежали.

Воробьев вспоминает, что случилось после того, как гитлеровцы загнали в лагерь раненую лошадь: «И бросилась огромная толпа пленных к несчастному животному, на ходу открывая ножи, бритвы, торопливо шаря в карманах хоть что-нибудь острое, способное резать или рвать движущееся мясо… А когда народ разбежался к баракам, на месте, где пять минут тому назад еще ковыляла на трех ногах кляча, лежала груда кровавых теплых костей и вокруг них о кол о ста человек убитых, задавленных, раненых…»

Слава тебе, Господи, что мне и моим товарищам не довелось видеть такого (да к тому же ни ножей, ни бритв у нас не было)! И это в какой-то мере подтверждает мою мысль о том, что в самых южных лагерях типа Будешти выжить было легче. Во всяком случае, сомневаюсь, чтобы мы, несмотря на наше ужасное состояние в декабре 1941 года, были способны потерять все человеческое, что еще оставалось в нас и отличало от зверей, и рвать на куски, а затем поедать живую или мертвую лошадь. До такого мы не доходили. На пустые после раздачи пищи большие котлы мы действительно бросались гурьбой и старались выскрести ложками остатки лагерной баланды, прилипшей к стенкам. При этом друг друга не убивали и не затаптывали. Чего не было — того не было.

Насколько помню, среди нас всегда в нужный момент оказывались старшие товарищи, которые всегда умели овладеть ситуацией: короткими, но доходчивыми репликами они могли создать необходимый настрой коллектива и не позволить подобных спектаклей на утеху гитлеровцам. Сил у нас не было, но самолюбия и гордости за свой народ еще хватало. Как будто понимали, что если только переступим за ту грань, о которой повествует К. Воробьев, то нас уже ничто не спасет.

Все же надо отдать должное и немецким солдатам, охранявшим нас: они ни разу не опускались до того, чтобы устраивать вышеописанные сцены. Они и близко к нам не подходили и никаких контактов с нами не имели, предоставив нам спокойно помирать без их участия.

Попробую поставить точку. Зададим себе вопрос: чем бы кормила в 1941 году наша страна 3 миллиона немецких военнопленных, если бы в плен попали они, а не мы? И где бы их разместила? Вряд ли смертность в этом случае, да еще в суровых условиях Сибири, оказалась меньше, чем среди нас в фашистских лагерях. Но это не оправдание нацизма, а лишь размышления.

Для справки: за всю войну 1941–1945 годов и после капитуляции Германии в советский плен попало 3,15 миллиона немецких военнослужащих. При этом каждый третий из них там умер. Много это или мало? Среди советских военнопленных в плену погиб каждый второй. Разница не так велика (см.: «Война Германии против Советского Союза 1941–1945» — документальная экспозиция города Берлина к 50-летию со дня нападения Германии на Советский Союз. Берлин, 1992).

А пока жизнь в лагере продолжалась. Многие стали объединяться в группы по принципу землячества или фронтового знакомства. Такие группы на день разбредались по лагерю в поисках чего-либо съестного, которое научились добывать разными, но вполне легальными путями. Кто найдет очистки от картофеля, кто — зерна кукурузы, а кто и окурок. Все приносилось к вечеру в барак и складывалось в «общий котел».

Так нас стало шестеро близких друзей-товарищей, как говорится, «не разлей вода», которые теперь держались вместе: я, Ваня, сержанты Коля Литвин и Миша Веремиенко, младший лейтенант Митя Маевский и рядовой Петя Онашко. Все в отличие от меня были настоящими киевлянами, но тем не менее старшим оказался я.

Сначала мы околачивались по закоулкам лагеря, где иногда удавалось кое-что добыть. Затем мы с Ваней решили поднять планку «профессионализма» и надумали более активный способ добывания пищи.

Переход через калитку из нашей «украинской» зоны в следующую, немецкую, охранялся солдатом, который приплясывал на своем посту от мороза, низко надвинув распущенную пилотку на уши и обвязав ее шарфом. Поскольку это был внутрилагерный пост, то особой бдительности от солдата не требовалось. Мы разыгрывали сценку в духе солдатской самодеятельности: Ваня, скрючившись в три погибели, изображал из себя тяжело больного и громко стонал, а я, поддерживая его под руки, тащил к охраннику. Зная пару десятков слов по-немецки, я обращался к солдату со словами:

— Mann ist krank. Ich soil ihn nach Lasarett bringen![40]

Услышав родную речь, замерзший солдат кисло улыбался и показывал рукой:

— Los, herein![41]

Такого объяснения обычно хватало, чтобы войти в зону немецких бараков, а большего нам и не надо было. Лазарет располагался на территории «русского» лагеря, в нем были двух и трехэтажные нары. В нем мы пока не бывали, а потому даже не знали, кого туда кладут, и есть ли там вообще медперсонал. Лазарет пока нам не требовался, но скоро будет нужен сперва Ване, а потом и мне.

Попав в зону солдатских бараков, мы нахально стучали в окошко или в дверь любого из них:

— Дровишки не надо поколоть?

— Да, да, обязательно! — И нам вручали пилу и топор. Мы честно отрабатывали свой будущий гонорар: и напилим, и наколем, и аккуратно сложим, и фанеркой дрова прикроем для порядка. Солдаты всегда были очень довольны и щедро вознаграждали нас за добросовестный труд остатками каши, макарон, корками хлеба, а иногда супом и сигаретами. Солдаты-тыловики часто сами находились на весьма скромном довольствии. В результате обе стороны были довольны друг другом. Что мы не могли унести с собой, съедали на месте, а остальное делили на всех.

Этот промысел поддержал нас в самые морозные дни декабря.

К тому же, кроме пищи телесной, мы обрели и духовную, которой давно были лишены. Мы так понравились солдатам своим усердием, что они сознательно стали заворачивать остатки пищи в обрывки старых газет и вручали нам это с каким-то загадочным выражением лица. Мы сберегали эти обрывки, приносили в барак, замерзшими пальцами кое-как складывали разорванные части и, к всеобщей радости, проводили «политинформацию» по горячим следам. Это всем прибавляло сил в борьбе с лишениями. К тому времени я научился читать немецкие газеты «между строк». Так неожиданно мы стали узнавать самые свежие новости с фронта: о блокаде Ленинграда, о голоде, о больших жертвах среди горожан; о разгроме немцев под Москвой в декабре 1941 года и другие новости. Прочитали мы и о развернувшейся в Германии кампании по сбору теплых вещей для замерзающих на фронте немецких солдат, об экономии материальных ресурсов в германской экономике, о потерях немцев на фронте и многое другое.

Меня очень взволновала суровая правда о ленинградской блокаде, и я переживал за маму, за Нину, за всех своих родных. Ребята пытались приободрить меня — весь барак знал, что я ленинградец.

Однажды мне попался в руки клочок белогвардейской, другими словами, эмигрантской газеты. Они выходили во всех странах Европы. Название газеты было оторвано, а что смог прочесть, помню и сейчас. В статье говорилось о том, как Сталин обманным путем уничтожил наркомвоенмора Фрунзе. Излагалось довольно подробно. Ну и что? Отнеслись мы тогда к этому абсолютно индифферентно: «Мало ли что брешут!» Мы даже и не пытались осмыслить и оценить прочитанное. Просто мы не созрели для серьезного анализа событий, происходивших тогда в нашей стране. Но обрывки этой газеты, не сговариваясь, сразу уничтожили, да еще и руки обтерли, как после чего-то мерзкого, склизкого. Это был единственный случай за годы плена, когда в мои руки попала подобная газета.

В конце декабря Ваня обморозил ступни обеих ног, причем серьезно. Он не мог ходить, и его пришлось положить в лазарет. Поскольку Ваня не казался безнадежным больным, а за него просило столько друзей, какую-то помощь ему удалось оказать. Надежды на поправку он не терял, духом не падал, держался стойко. Наша «шестерка» продолжала его навещать. Иногда удавалось что-нибудь принести. Болеть в условиях лагеря было не просто.

В это самое время закончились походы на дровяной промысел. Как я ни старался оперативно менять своих «больных», подстраиваясь под часовых, — в закутанном состоянии их трудно было различить, — конечно, нас разгадали. Мы получили «по шапке», и доходное место закрылось, просуществовав чуть более десяти дней. Мы не одни промышляли подобным образом — были ребята и поизобретательнее нас, шло настоящее соцсоревнование: кто лучше надует немцев.

В один погожий январский день 1942 года немцы объявили, что требуются 80 человек на заготовку дров. Братва растерялась: идти или не идти? Было неясно, а где заготавливать дрова? Если в лесу, в мороз и по пояс в снегу — нам никому не выдержать. Раздумывать было некогда, и мы пятеро решили рискнуть, пошли в эту первую рабочую командуй не просчитались.

Все было за то, что мы будем жить. Смерть отступила. Нас поселили в настоящем бараке, оснащенном двумя круглыми металлическими печками типа «буржуек» и дощатыми двухэтажными нарами с тюфяками и одеялами. До этого времени мы спали только на полу. Спать на нарах — это уже роскошь.

Работать предстояло рядом, на территории лагеря, в громадном высоком и пустом сарае. На козлах мы пилили двухметровки на полметровки, а затем кололи их. Дрова предназначались для всех хозяйственных служб лагеря, в том числе для кухни и для лазарета. На этой работе надсмотрщиков не было, и никто нас не подгонял. Взвесив все «за» и «против», мы решили работать на совесть, понимая, что это единственный шанс остаться в живых. Но у меня и тут не обошлось без фокусов. Дело в том, что через пару дней потребовались несколько человек для работы подсобниками в лагерной пекарне. Сразу решили пойти мои друзья — Веремиенко, Литвин, Маевский и Онашко. Я же заартачился и возмутился: «Не пойду с вами работать на немцев». Как будто дрова пилил не для них. Много дури было в нас тогда, но что было — то было. Ребята дружно восстали против моей неумной позиции, высмеяли меня и на утро отправились на работу в пекарню без меня, а я продолжал работать пильщиком, посчитав эту работу меньшим грехом.

В результате все получилось как надо. Пильщики кончали работу раньше, чем приходили с пекарни мои друзья. Каждый вечер им удавалось приносить в карманах своих шинелей немного муки, из которой я стал к их приходу с работы регулярно готовить суп из самодельной лапши. Я никогда не был хлебопеком, только в детстве наблюдал за мамой, раскатывавшей тесто. Это мне пригодилось в лагере. Я по всем правилам замешивал тесто, раскатывал его, резал на полоски и в консервной банке варил на буржуйке суп, который являлся существенной добавкой к нашему скудному рациону. Оказалось, что если бы я ходил с ребятами в пекарню, то готовить было бы некогда.

Супом стали подкармливать и Ваню в лазарете — мне удавалось заскочить к нему днем в самое рабочее время — то-то было радости! Навещали Ваню и гурьбой: подолгу сидел и у него, ахали и охали, но помочь ничем не могли. У него обе ступни были забинтованы, болели, вставать он не мог. Все это вызывало у нас тревогу, а он успокаивал нас:

— Заживет. По весне ходить буду, — а мы делали вид, что верим ему.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.