Часть 2. Россия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть 2. Россия

Я другой такой страны не знаю,

где так вольно дышит человек.

В. И. Лебедев-Кумач

Приезд в Россию. – Московские впечатления. – Георгий Димитров. – Учеба в Военно-медицинской академии (Ленинград). – Встреча родителей. – Семья Мицовых в 1930-е годы. – Жизнь в Ленинграде, Севастополе, Рыльске. – Репрессии. – Исключение из партии и арест папы. – Освобождение его из тюрьмы. – Канун войны. – Наш отъезд в Рыльск.

Поезд замедлил ход, пересек границу и остановился на станции Негорелое. На деревянной арке над железнодорожными путями краснел плакат: «Коммунизм сотрет все границы». На перроне выстроились в ряд пограничники в длиннополых шинелях и островерхих буденновках. Сбывалась папина мечта. В чем был (в бриджах, бежевых чулках до колен, цветной рубашке – эту обновку выдали в венском представительстве МОПР – Международной организации помощи революционерам), он выскочил на перрон и с восторгом обнял первого же пограничника.

«На Белорусском вокзале меня поразили деревянные платформы и привокзальная площадь, заполненная извозчиками. Поехали по ухабистой Тверской. Производило впечатление, что некоторые магазины были заколочены досками, а часть прохожих бедно одеты. Поразили и большие очереди перед магазинами.

Довезли нас до здания исполкома Коминтерна на Моховой улице, а оттуда направили в Дом политэмигрантов на улице Воронцово Поле, 3. В этом доме мы бесплатно получали вкусную русскую еду. Мне особенно понравились “французские” булочки и клюквенный кисель».

Папа приехал в Москву накануне десятилетия Октябрьской революции, неприятный осадок от очередей и бедно одетых людей быстро исчез. Атмосфера праздника ошеломила его: торжественные собрания, посещения театров, музеев, выставок, фабрик и учреждений, на Красной площади – роскошные бесплатные трапезы для работников различных предприятий и политэмигрантов.

Он встречается со старыми большевиками, занимающими теперь высокие государственные посты, – М. И. Калининым, Н. К. Крупской, Е. Д. Стасовой, Н. А. Семашко. А. В. Луначарским, а также с активными работниками Коминтерна – Кларой Цеткин, Бела Куном, Вильгельмом Пиком… С тем самым Вильгельмом Пиком, с которым сидел в венской тюрьме всего четыре месяца тому назад.

«Особенно приятное впечатление произвел на меня народный комиссар здравоохранения Н. А. Семашко, который работал в Болгарии как врач-политэмигрант, и известный литературовед П. С. Коган. Его толстые “Очерки по истории западноевропейской литературы”, написанные еще до революции, были переведены на болгарский язык и читались с большим интересом».

«В доме политэмигрантов ЦК МОПР СССР кипела настоящая интернациональная жизнь. После празднования десятилетнего юбилея меня взяли на работу в отдел пропаганды ЦК МОПР. Меня отправляли на митинги на площадях Москвы, на собрания на заводах».

Папа в своей экзотической одежде бегает по Москве, висит на подножках переполненных трамваев, выходит на сцены клубов, на трибуны заводов, поднимает руки для приветствия, пламенно говорит, переводчик рядом, но из переполненного зала несутся ликующие крики: «Понятно! Переводчика не надо!» Москва – в слякотном, промозглом ноябре, с ее грязными улицами, заколоченными окнами витрин, оборванными, изможденными людьми – превращается в залитый солнцем прекрасный город, где гремят оркестры, ходят счастливые люди. МОПР получает много билетов во все театры, и папа не пропускает спектакли, посещает оперу, балет, цирк, а также ходит на представления «Синей блузы», модной эстрадной труппы в то время. Да, папу ошеломляет водоворот встреч.

Первый год в Москве он живет как в угаре. Сбылась мечта! Жизнь, новая жизнь, предвещая прекрасное будущее, уже шумит вокруг. Мировая революция еще впереди, но здесь уже началось преобразование мира. Старая Россия, его заветная любовь, на глазах становилась новой – страной, где победила революция. Здесь, в Советской России, сейчас все те, кто боролся против фашизма – Димитров, Коларов, Луканов, Кирчо и Мирчо, его товарищи из Граца. Не только те, кого он переводил по своему каналу, – те 250 человек, которые перешагнули через Альпы, но и многие, многие другие.

«Первого мая 1928 года болгары собрались у международного клуба. Гаврил Генов (Цонев), секретарь Заграничного бюро, идейный организатор “нелегального канала”, дал мне нести знамя болгарских политэмигрантов на первомайской демонстрации. Международный клуб участвовал в демонстрациях вместе с революционным Краснопресненским районом, который проходил первым, т. е. ближе всего к Мавзолею Ленина. В связи с этим мне удалось вблизи увидеть Сталина, который, показав на наше знамя, что-то сказал».

Папе – двадцать пять лет; высоко держа красное знамя, он вышагивал в костюме Вильгельма Телля, только на голове вместо шляпы с пером – коричневый берет. Он всматривался в каждый жест, в каждый наклон головы вождей Советской России, стараясь разглядеть выражение их лиц. И ему показалось – Сталин его увидел, выделил из массы.

Не хочется омрачать папино счастье – но в это время уже идет ожесточенная внутрипартийная борьба и состоялся 15-й съезд ВКП(б). Уже лозунги, которые несли на демонстрации в Ленинграде, объявлены антипартийной «зиновьевско-каменевской платформой», а Троцкий – главный идеолог мировой революции – и Зиновьев – генеральный секретарь Коминтерна – исключены из партии.

Папа «неописуемо рад, когда вошел в партию большевиков со своим стажем» — в мае 1928 года ему вручили партийный билет ВКП(б), где признавался его партийный и комсомольский стаж с 1919 года.

В августе 1928 года Димитров попросил наркомвоенмора (министра обороны) К. Е. Ворошилова, чтобы папу приняли слушателем в Военно-медицинскую академию (ВМА).

– Стране, – сказал Димитров, и меня поражает его уверенность в возвращении в новую Болгарию, – нужны будут военные врачи, держи высоко знамя партии!

«Поступление в Военно-медицинскую академию было для меня гордостью. Авторитет этой академии в Болгарии еще до Октябрьской революции был велик. Еще до освобождения Болгарии от османского ига (1878 г.) некоторые болгары заканчивали ее, а после этого и до Октябрьской революции в ней учились около тридцати болгар».

Папа опоздал к началу учебного года, так как участвовал в Пятом конгрессе КИМа (Коммунистического интернационала молодежи).

Приехав в Ленинград и добравшись до Военно-медицинской академии, папа, выйдя из трамвая, не перешел на другую сторону Нижегородской улицы, чтобы войти в главный корпус академии. Сначала он (в костюме Вильгельма Телля, с небольшой поклажей в руках) направился в противоположную сторону, к Финляндскому вокзалу. И там немного постоял перед памятником «Ленин на броневике». Каково же было его удивление, когда у здания академии он увидел… памятник баронету Виллие[4]! Может быть, папа даже плюнул с досады…

Началась новая жизнь. Его болгарские товарищи (Андрей Луканов и Август Мильчев) к тому времени уже покинули Военно-медицинскую академию. Ранним утром папа спешит на лекции. Это не Грац, где папа только делал вид, что учится; здесь учат серьезно, и с его самолюбием и чувством долга он не может позволить себе учиться плохо.

Папин костюм, который отдает опереткой, создает неудобства.

«Я резко отличался своим дешевым, но броским по внешнему виду европейским костюмом. Я хотел поменяться костюмом, да не с кем было. Иногда в столовой в академии ко мне подходили слушатели, брали меня за галстук, щупали пиджак и, указывая на мою вилку в левой руке, говорили: “Не наш ты, парень!”

Вначале я жил в доме политэмигрантов, бывшем дворце на Театральной площади, рядом с Мариинским театром. Добираться до ВМА было удобно – трамвай № 6, с двумя синими фонарями – но далеко: на поездку в один конец требовалось 45 минут.

В первом месяце зимнего семестра нам выдали жалованье, равняющееся окладу рабочего средней квалификации. С получением его я выбрал себе квартиру по газетным объявлениям на Петроградской стороне. Слушатели бесплатно получали хороший паек, но в связи с тем, что южные люди часто заболевали в Ленинграде туберкулезом, я усилил свое питание – по вечерам, по совету моих домашних хозяев, кушал свиные отбивные, запивал пивом с сырыми яичными желтками.

К середине октября нам выдали военную форму. Она была сшита очень хорошо, по предварительно снятой мерке. Обмундирование было из чистой шерсти. Китель был зеленого цвета с большими накладными карманами, галифе тоже из сукна синего цвета. Длиннополая серого цвета шинель (шерстяная), теплая буденновка на голове и две пары высоких черных сапог – хромовые и яловые, русские (непромокаемые), на кожаных подошвах. Я оделся так тепло, как никогда раньше. Мне стало тепло не только физически, но и душевно. Одетый, обутый, с отдельной меблированной комнатой, я чувствовал себя человеком, каким не был при капитализме. И в ответ на все это добро советская власть требовала от нас только одно: учись!»

Да, жизнь изменилась. Папа фотографируется в новом обмундировании. На одном снимке он в кителе (и меня поражает его упитанное лицо), на другом – в шинели и буденновке. Я, наконец, могу заглянуть ему в глаза – печальные глаза человека, много повидавшего и пережившего. Я вспоминаю его фотографию при отъезде из Вены – совсем другое лицо. Исчезли одержимость и настороженность, и только печальный взгляд выдает человека, много повидавшего и пережившего.

«В это время в Ленинграде началось наводнение. Нева залила весь правый берег – от Петропавловской крепости до Тучкова моста. Вода разлилась по проспектам Добролюбова и Большому, по Большой Гребецкой (Пионерской), Зверинской и др. улицам. По руслу Невы неслись курятники, свинарники, сараи, домики и пр. Спасатели плавали на больших лодках. Я свободно шагал по залитым улицам и залитым подвалам в моих непромокаемых сапогах и с удовольствием оказывал помощь жителям, чувствуя себя неуязвимым в моей добротной военной одежде».

Приближалось 7 ноября. В этот день всех военнослужащих Ленинградского гарнизона, которые должны были дать воинскую присягу, построили на площади перед Зимним дворцом. Тихо подъехала небольшая легковая машина, в ней сидел председатель ВЦИК М. И. Калинин, в штатской одежде. Машина остановилась посередине площади, и Калинин встал. Подана была команда: «Смирно!»

В полной тишине Калинин сказал: «Товарищи! Я буду зачитывать присягу, а вы повторяйте за мной!» И историческая площадь дрогнула от многоголосого эха: «Я, сын трудового народа…» Казалось, слова присяги отражались от стен вековых зданий и разносились над широкой Невой.

«Сразу после присяги мы почувствовали себя другими людьми – ответственными перед армией, партией и народом. И в академию мы вернулись с другим чувством, с другим сознанием. Мы были уже законные солдаты самой великой революции в мире, солдаты великой армии свободы».

И все же, по словам папы, ему в это время было очень трудно. Русский язык знал плохо, говорил с трудом, путал падежи. В Москве готовился по распространенному тогда фонетическому методу, но в академии еще в начале первого курса понял: только разговорной речью не отделаешься. Конкретный случай заставил его задуматься всерьез: на экзамене по ботанике папа, зная материал, попросил профессора разрешить отвечать по-немецки, но получил отказ. И стал изучать язык по-старому: грамматику и словарь.

Единственный дом, в который он ходит, – это дом болгарина Георгия Ивановича Дубова (он же – Живко Крычмарский, участник Сентябрьского восстания 1923 года в Болгарии). Дубов старше папы лет на десять, человек семейный; окончил Военно-техническую академию, работает, у него большая квартира. Жена его – русская, веселая, остроумная, намного младше мужа, у них и собираются болгары, оказавшиеся в Ленинграде, – кроме папы, еще и Иван Михайлов, будущий военный министр Болгарии, окончивший, как и Дубов, Военно-техническую академию, бывает и комбриг Константин Иванович Бочаров (Крум Бычваров), тоже старше папы, начальник кафедры Военно-политической академии имени Толмачева. Там папа отводит душу, готовит болгарские блюда, там поют болгарские песни.

Военно-медицинская академия[5], занимавшая несколько кварталов вдоль Невы, поразила папу внушительной старинной архитектурой. Папе посчастливилось застать и преподавателей старого поколения – потомственных русских интеллигентов, умных, образованных, принципиальных, верных традициям…

Возможно, папа не сразу осознал и сумел оценить нравственную высоту своих профессоров. Конечно, он понимал, что это не «красные борцы». Но его дальнейшая жизнь и деятельность показали, что он как личность сформировался именно в культурной среде академии.

«Меня многое удивляло на первом курсе», – пишет папа. Он изумился, узнав, что знаменитый ученый-химик, доктор медицины А. П. Бородин оказался и великим композитором, одним из создателей русской классической симфонии, автором известной оперы «Князь Игорь». Руководитель кафедры ботаники академик В. Н. Любименко, автор учебника в тысячу страниц, экзаменовал слушателей в присутствии всей группы и, отпуская каждого, говорил: «Идите с Богом». Профессор Н. А. Холодковский, автор учебника по зоологии, энциклопедизм знаний сочетал со способностью отличного скрипача, а также с даром поэта-переводчика – его перевод «Фауста» Гете считался одним из лучших. Удивляло и то, что начальник академии В. И. Воячек, деликатный худощавый человек, был беспартийным.

Да, удивлять-то удивляло, но привычная настороженность не оставляла, и он зорко приглядывался к преподавателям, одновременно восхищаясь их работой и оценивая их отношение к происходящему в стране. Вот, например, фактический руководитель кафедры госпитальной хирургии, В. И. Добротворский, по прозвищу Вася Тёмный. Мрачный, суровый, однако как учтиво и трогательно помогает профессору Федорову пройти в аудиторию… Парторг кафедры И. А. Криворотов как-то предложил ему обсудить вопрос о соревновании, он ответил сердито: «Хватит! В прошлом году соревновались, а в этом надо работать». И вдруг на заседании Хирургического общества выяснилось, что в стране нет – и в ближайшие годы не будет – руководства по хирургии почек. Вася Тёмный заперся дома и через две недели представил руководству общества требуемый труд. Профессор С. П. Федоров, лейб-медик Николая II, с острой седой бородой и усами, носил золотое пенсне на длинной золотой цепочке… Советское правительство в это время усиленно пополняло золотой запас страны, изымая драгоценные металлы у населения. Федоров сам обратился к властям с приглашением зайти к нему домой, где и передал казне немало золота. А деликатный беспартийный Воячек? Взял и отказал итальянцам в просьбе проконсультировать Муссолини…

…В пятидесятых годах, оказавшись в Плевне, мы спускались по папиной улице, где к тому времени на месте бывшего папиного дома и сада высился четырехэтажный кооператив. В одной из квартир жила вдова папиного брата Иордана. Я, студентка Ленинградского университета, в красных туфлях на высоких каблуках, с распущенными волосами, и папа, в форме полковника болгарской армии со значком Военно-медицинской академии, быстро, легко спускались по улице летним утром. Мы направлялись к зданию старой мэрии, где в начале века работал мой дед Василий. По дороге встретился книжный магазин. Он занимал весь первый этаж большого многоквартирного дома. Продавщица, молодая женщина, улыбалась нам. На прилавке лежал роскошный альбом гравюр Остроумовой-Лебедевой. Альбом был дорогой, гравюры были напечатаны с досок, хранящихся в Русском музее. Я листала альбом, продавщица улыбалась. В магазине, весело впорхнув через открытую дверь, гуляло свежее летнее утро.

– Купи, пожалуйста, – сказала я, ничуть не сомневаясь, что папа, не раздумывая, купит, даже с удовольствием, гордясь, что у него такая дочь: не тряпки просит, а гравюры. Папа молчал, листал альбом. Он немного играл – то поглядывал вопросительно на продавщицу, то переводил взгляд на меня. Продавщица стояла в почтительном ожидании.

– Остроумова была женой Лебедева, который, между прочим, изобрел каучук, – сказала я.

– Лебедева? – воскликнул папа. – Того самого? Ты знаешь, что это был за человек! Он нам преподавал в академии! Да ты уверена, что именно его?

Альбом был аккуратно завернут в бумагу и перевязан ленточкой. До сих пор эти гравюры украшают одну из стен в моей квартире.

– Не знаю, почему, – говорил папа, выходя из магазина, – он у нас вызывал недоверие. Высокий, с бородой, он был мрачным (потом узнали, что болел почками) и молчаливым. Лекции читал тихо. Однажды зимой, в часы занятий по органической химии, нас попросили наносить снег с набережной Невы в лабораторию для поддержания низкой температуры одного из препаратов Лебедева. Тогда мы узнали, что Лебедев победил на международном конкурсе по производству искусственного каучука, объявленном Советским правительством. В конце учебного года этот беспартийный профессор прочитал нам лекцию о значении каучука в экономике империализма, подобную которой мы никогда не слышали от коммунистов-экономистов. Оказалось, что американцы предлагали Лебедеву большие деньги. Однако профессор ответил, что он русский человек и результат своего 20-летнего исследования отдаст своей Родине. Советское правительство заплатило победителю 20 тысяч золотых рублей. Профессор отказался от денег в пользу советских детей (сам он детей не имел).

Скользнув взглядом по моему лицу и решив, что это все меня мало трогает, папа остановился и, глядя мне в глаза, так же воодушевленно продолжил:

– Позже он разработал и метод для технического производства искусственного каучука, который был применен на двух специально построенных заводах… Он умер от сыпного тифа в Ярославле при одном из посещений этих заводов. Старинная улица Нижегородская, перед Военно-медицинской академией, на которую выходил боковой фасад кафедры химии и дом, где он жил, названа его именем.

Как часто мне рассказы папы казались неинтересными, докучными! Но сейчас это было не так. Безмятежное летнее утро, большой плоский альбом в правой руке, уличный фотограф, возникший перед нами, чувство, что мы причастны к чему-то сокровенному, о чем встречные догадываются, – оттого радостные улыбки при виде нас… Нет, я слушала папу с большим интересом. Я не знала, что Лебедев преподавал папе, никак не связывала улицу Нижегородскую с бесцветным названием – «улица Лебедева». Даже шестилетним ребенком я предпочитала более красивое название – «Нижегородская». Зато я знала то, чего не знал папа. Я знала, что после лекций Лебедев возвращался домой в огромную, холодную квартиру и видел безучастно сидящую в кресле свою жену, Анну Остроумову, молчаливую, закутанную в платки. Если я не ошибаюсь, у них незадолго до этого случилась трагедия – погиб ребенок. И тогда он начинал по рисунку жены резать гравюры. А затем печатать их на станке тут же в квартире…

Уже восьмидесятилетним папа написал очерк «Болгарин в ВМА», более пятидесяти страниц. Там он упоминает не только фамилии, имена и отчества своих профессоров и преподавателей, ведущих практические занятия, но и манеру одеваться, говорить, преподавать. Папа подробно перечисляет все дисциплины. На всю жизнь врезалась в память эта встреча с людьми иного склада и иного уровня, чем те, кого он знал прежде. Я бы не поверила, если бы сама не подсчитала – на этих страницах упомянуто 107 профессоров и преподавателей. И множество слушателей. А ведь он писал эти записки, неподвижно лежа в моей квартире в Черноголовке со сломанной ногой, не пользуясь никакими справочниками. Он считывал все со своей памяти. Память у папы была феноменальная. Тогда же в Черноголовке эти записки и были перепечатаны.

Я приведу некоторые отрывки из этих записок:

«Преподаватели артистично делали свое дело. До сих пор помню, как в небольшой, круто поднимающейся амфитеатром аудитории по нормальной анатомии, внизу, на лекторской кафедре, перед черной классной доской, стояла высокая и длинная коляска, покрытая снежно-белой накрахмаленной простыней. В аудиторию энергично вошел среднего роста человек в длинном выутюженном желтовато-зеленого цвета халате, с высоким застегнутым воротничком, с подстриженными седоватыми усами, в высоких сапогах. Это был профессор нормальной анатомии человека В. Н. Тонков. Он поклонился аудитории и, показывая на коляску, сказал: “Здесь лежит не труп, а объект научного исследования”, и быстро отдернул простыню. Вся аудитория громко ахнула – на коляске лежал труп… Профессор Тонков часто посещал наши практические занятия по анатомии. Когда изучали остеологию, он приходил к нам с косточкой в карманах халата. Он вынимал косточку, быстро показывал характерную ее часть и сразу прятал, задавая вопрос: “Что такое?” Или, приближаясь к кому-нибудь из нас, вынимал косточку из кармана, подбрасывал вверх и, пряча ее в ладони, спрашивал: “Какая кость?” При прохождении кровеносных сосудов и особенно мышц он у всех слушателей спрашивал латинские названия, а от меня требовал их знания по-русски.

Общей любовью всех слушателей пользовался старший преподаватель кафедры анатомии Н. В. Вихрев. Он был старый, седоволосый, с длинными волосами в форме колпачка, причесанными на пробор. Он отлично преподавал, а двоек не ставил. Его синеглазое лицо имело ангельский вид. Он также преподавал анатомию и в медицинском институте на ул. Льва Толстого. Однажды, по пути в ВМА, он заснул в трамвае, и вдруг от тряски голова трупа, завернутая в газету, которую он носил с собой, как наглядное пособие, упала и раскрылась. Н. В. Вихрев был отведен в милицию.

После анатомии химия была вторая “гроза” первокурсников. Для меня она не представляла труда. Когда нас проверяли по написанию химических уравнений, профессор С. В. Лебедев подошел ко мне, похвалил меня, что я легко пишу химические формулы, и спросил: “Вы фармацевт?”»

Последнее замечание ставит меня в тупик – до сих пор я считала, что он числился студентом Грацкого университета только для конспирации, никогда и нигде он не упоминал об учебе, а оказывается, он-то все же посещал занятия и чему-то учился.

«Задолго до 1-го мая нас начали ежедневно оставлять после занятий для подготовки к первомайскому параду на Дворцовой площади. Мы усердно маршировали по 4 человека в ряд, но так и не научились хорошо маршировать, нас не допустили к участию в параде.

Когда личный состав Военно-медицинской академии собирался для участия в праздничных демонстрациях, начальник академии С. И. Воячек, находясь во главе колонны, поворачивал голову и тихим голосом командовал: “Академия, за мной, пожалуйста!”»

Папа это мог слышать собственными ушами, так как впоследствии всегда являлся знаменосцем. Когда я узнала об этом от мамы, я воспылала гордостью – папа во главе академии со знаменем в руках, это здорово! Но мама охладила мой пыл:

– Ему поручали нести знамя, – сказала она, – потому что он был подходящего роста.

Ну, что ж! Зато он смог услышать и запомнить эти потрясающие слова: «Академия, за мной, пожалуйста!»

«…Большое воспитательное значение имел наш летний военный лагерь. В течение 50 суток мы каждый день занимались военным обучением. Мы проходили индивидуальную подготовку бойца в качестве рядовых солдат. Нашими винтовками мы кололи мишени, выполняли многократные приказания: “Вперед коли, назад прикладом бей”!..

На втором курсе наступил резкий перелом в деятельности ВМА. Начался переход к военизации. Были введены специальные военные и военно-медицинские предметы. Дисциплина стала чисто военной. Слушатели и преподаватели получили военные чины и знаки различия. Это радикальное преобразование было произведено новым начальником академии старым большевиком, врачом по образованию – В. А. Кангелари. В этом отношении он получил большую поддержку от своего приятеля – командующего Ленинградским военным округом М. Н. Тухачевского».

«Из медицинских предметов на втором курсе самое сильное впечатление производила нормальная физиология человека. Кафедра была расположена в самом начале Ломанского переулка, построена под руководством самого И. П. Павлова в 1904 г. Руководил кафедрой проф. Л. А. Орбели, принявший ее за несколько лет до этого от своего учителя И. П. Павлова. Павлов предпочитал, чтобы перед лекцией студенты знакомились с материалом, тогда лекция была оживленная, сопровождалась многочисленными вопросами. Как и Павлов, Л. А. Орбели читал лекции сидя, сопровождая их большими демонстрациями на собаках, и просил слушателей задавать ему вопросы.

У каждого слушателя было самостоятельное рабочее место в лаборатории, аппаратура, химические реактивы и непосредственное наблюдение преподавателя».

С детства, слыша имя Павлова, произносимое папой с неизменным глубоким уважением, зная, что это великий ученый, я недавно открыла для себя Павлова еще и с иной стороны – бескомпромиссный, бесстрашный, охваченный болью за судьбу горячо любимой Родины.

В сентябре 1923 года, как раз во время Сентябрьского восстания в Болгарии, во время вводной лекции перед слушателями Военно-медицинской академии Павлов сказал:

– Беспокоясь за судьбу России, я стал читать книги людей, которые стоят во главе русского коммунистического дела. В работах Бухарина меня остановило и поразило категорически высказанное предположение, что пролетарская революция может победить только как мировая революция. То есть в мировом масштабе… Лидеры нашей правящей партии верят в то, что мировая революция будет. Но я хочу спросить: до каких же пор они будут верить? Ведь нужно положить срок. Проехав по всей Европе и побывав в Америке, не видел того, что бы указывало на возможность мировой революции. Эта революция стоила нам невероятных издержек, страшнейшего разрушения, а что, если все это впустую? Если мировой революции не случится? А без мировой революции наша не может существовать – вот аксиома. Тут я мучаюсь, и моя мысль бросается во все стороны, ища выхода, и не находит его. Наука и свободная критика – вот синонимы. И если вы к науке будете относиться, как следует, тогда, несмотря на то, что вы коммунисты, тем не менее вы признаете, что марксизм и коммунизм – это вовсе не есть абсолютная истина, это одна из теорий, в которой, может быть, есть часть правды, а может быть, и нет правды, и вы на всю жизнь посмотрите со свободной точки зрения, а не с такой закабаленной.

А в то время, когда папа только что приехал в Ленинград, в октябре 1928 года, Павлов обращался к Советскому правительству: «…Но не суровый ли ответ жизни на все это, что на одиннадцатом году режима в республике, именуемой также и трудовой, ее граждане, в миллионных массах, ежедневно значительную часть дня, а иногда и ночью, проводят в очередях за предметами первой необходимости и иногда совсем или почти попусту, когда старая Россия была так богата ими».

Не знаю, был ли папа знаком с такой оценкой Павлова происходящих событий в стране и мире? В какой-то мере, конечно, был. Но это никак не сказалось на его восхищении этим ученым. Когда я спустя много лет поступала в Ленинградский университет, то именно под влиянием папы я выбрала кафедру высшей нервной деятельности.

«Кафедра располагала хорошим виварием (собачником), построенным тоже Павловым. Его заведующий был весьма опытный работник Сергей Игнатович. В то время учились и работали не по семи-, а по пятидневной неделе – “пятидневке”. Мы узнавали, что сегодня воскресение, по тому, что Сергей Игнатович сидел после посещения церкви на крыльце своего домика возле собачника в новом костюме и пил с блюдца чай. Он был долголетним преданным помощником И. П. Павлова, и Л. А. Орбели не препятствовал его привычкам и традициям».

Забегая вперед, скажу, что виварий Сергея Игнатовича помог выжить в блокаду сотрудникам кафедры физиологии и кафедры боевых отравляющих веществ, где работал папа. Обе кафедры располагались в одном здании. Сам же Сергей Игнатович умер в блокаду.

«Кафедрой гистологии руководил проф. А. А. Заварзин. Он художественно рисовал гистологические препараты на черной доске. Начиная говорить, он привставал на носках. Глядя на его могучие запястья, некоторые говорили, что он как будто сын путиловского рабочего. Заварзин возглавлял кафедру после крупного гистолога с мировым именем профессора А. А. Максимова, руководившего этой кафедрой с 1903 по 1922 г. Предложение А. А. Максимова признать кровь тканью было принято везде. По его учебнику мы готовились. О профессоре Максимове нам много рассказывали студенты академии двадцатых годов. Он был богатым человеком, одевался красиво, был хорошим наездником и ходил постоянно со стеком, в бриджах и сапогах, был не женат и чрезвычайно работоспособен. Жил одной гистологией. После Октябрьской революции А. А. Максимов эмигрировал в США, где пользовался как специалист большой известностью. Старшим ассистентом кафедры гистологии был В. Г. Хлопин. В то время, когда мы описывали наши гистопрепараты, он ходил между столами, заглядывая в какие-то листочки и перебрасывая их из одного кармана в другой. Когда я его спросил, что это за листочки, он сказал, что изучает японский язык, который будет его девятым иностранным языком. С тех пор я разговаривал с ним по-немецки…»

«Очень интересным для меня предметом на втором курсе был диалектический материализм (диамат). Я гораздо активнее своих однокурсников участвовал в семинарах по этому предмету. Профессор марксистской философии М. С. Плотников, старый большевик, очень настаивал, чтобы я оставил Военно-медицинскую академию и перешел к нему в Институт философии. Я отвечал, что партия послала меня в академию, где я должен учиться.

На втором курсе нам преподавали также физкультуру. Кафедра была расположена в бывшей академической церкви. Я занимался в боксерском кружке кафедры».

Папа как-то упомянул про бокс. Я была изумлена – это не вязалось с представлением о папе. Бокс!

– Ты занимался боксом? – воскликнула я.

Но мама потом полушепотом рассказала: папа успел посетить всего несколько занятий, после чего его отчислили. А дело было так. Папин противник нанес ему, по всем правилам, удар в нос. Было неожиданно, больно и обидно.

– Ах так! – крикнул папа и измолотил противника, позабыв обо всех правилах.

Но может, было и так: папа получил сильный удар и врезал в ответ так, что сломал противнику нос. Что-то мама упоминала про сломанный нос… У папы нос был нормальный, несломанный. Но начало и конец этой истории во всех ее версиях были одни и те же – боксера из папы не вышло.

«…изучался также и латинский язык. Это было тем более необходимо, что некоторые из слушателей не были знакомы с латинскими буквами. Однажды в аудитории химии сидящий возле меня Сережа Баранов, секретарь партбюро курса, замечательно читающий вслух партийные документы, толкнул меня и, показывая на менделеевскую таблицу, сказал: “Этого (он показал на химический элемент азота) я знаю, это номер, а вот этого (он оказал на формулу хлора) я не знаю!” На курсе у нас были слушатели, как Прошкин и др., которые и этого не знали.

По причине слабой подготовки слушателей и наличия нерусских обучение велось по облегченному типу – предметы сдавались не целиком, а по разделам. Кроме того, в то время существовала бригадная система обучения. Учебная группа была разделена на бригады по 4–5 человек. Члены бригады готовились вместе, но от имени бригады выступал один, лучше всех подготовленный.

Принцип классового отбора при поступлении в ВМА строго соблюдался. Были случаи, когда в академию принимались пастухи, как мой приятель В. Т. Объедков, но не приняли в ВМА сына преподавателя этой академии. Классовый отбор выполнял задачу создать социалистическую интеллигенцию».

Вот что писал Иван Петрович Павлов по этому поводу:

«Я ничего не имею против того, чтобы образование сообщалось большому числу лиц… Но вся штука заключается в известной обоснованности этого желания. Ведь если выйдет так, что возьмут людей совсем неподготовленных, кое-как их в течение двух лет настрочат и затем уже откроют перед ними двери высшей школы, то что из этого может выйти? Понятно, для способного человека нет препятствий, он и через это перешагнет, но мы должны считаться не с выдающимися, а со средним человеком… Он напрасно намучается, напрасно потеряет время и будет выброшен за борт. Тут одно из двух: или комедия будет происходить, церемониальный марш этих малоподготовленных людей, и они окажутся дрянными специалистами, или они будут отброшены назад, как непригодные…» И в то же время «масса людей подготовленных, из которых мог бы образоваться ряд хороших спецов, они отстраняются от школы, им ставят всякие затруднения, палки в колеса… И это огромный процент лиц, которые, будучи совершенно подготовлены рядом генераций домашнего воспитания, должны обратиться к спекуляции, должны заниматься пустой торговлей. Какой в этом смысл для всей нации?»

Я знаю судьбу всего нескольких папиных однокурсников[6] – Оскара Александровича Геринга, Сурена Марковича Багдасаряна, Ивана Дмитриевича Бобошко, Сергея Сергеевича Поггенполя, Леонида Тимофеевича Загорулько, Ефима Ивановича Смирнова, Симона Нахимовича Черномордика – все они добились в жизни заслуженного высокого положения. Не знаю, как складывалась судьба Виктора Трофимовича Объедкова. Но перед смертью папа передал мне свою книгу «Нелегальный канал» с просьбой переслать по адресу: г. Бийск, Донской переулок… Объедкову В. Т.

Объедков несколько раз упоминается в папиных записках – пастух из деревни Козловка Борисоглебского уезда Тамбовской губернии. Не знаю, что связывало людей со столь разными судьбами. Могу предположить, что не последнюю роль сыграли рассказы Объедкова о своей молодости. В 1921 году Витя, папин ровесник, был свидетелем страшной расправы с комиссаром летучего отряда, приехавшим в его родную деревню для установления советской власти и продразверстки. Комиссара мужики бросили на козлы и распилили живого пополам. К Вите Объедкову мой папа ездил на зимние каникулы на втором курсе. Добираются до деревни на санях, едут по глухому заснеженному лесу. Кучер зорко поглядывает по сторонам, следит за поведением лошадей – именно здесь хозяйничают знаменитые тамбовские волки. Папа впервые переступает порог русской хаты, греется на русской печи… Витя не сын кулака, но, конечно, в деревне Козловка Тамбовской губернии помнят крестьянское восстание, жестоко подавленное Тухачевским с применением отравляющих газов. Сейчас, в тридцатом году, голод уже подкатывается к деревне, но родители Вити устраивают сытное угощение, зазывают в гости всю деревню, гордятся сыном и его товарищем. В деревне уже началось раскулачивание, и два слушателя из Ленинграда, в военной форме, правда, без оружия, принимают в этом, по словам папы, «активное участие». Часть летних каникул после второго курса папа провел в Кронштадте в гостях у своего сокурсника Л. А. Сургина.

«На двух первых курсах изучались предметы преимущественно естественно-биологического характера. Программа была очень обширная. За это время слушатели резко изменились – они быстро выросли в культурном отношении».

Большую роль в быстром научном росте молодых людей играли преподаватели, которые старались в них воспитывать трудолюбие, уважение к старшим, любовь к Родине и преданность советской власти. Часто приводили примеры из истории старой России, гражданской войны, из истории ВМА. Воспитательное влияние оказывали театры, шефствующая над ВМА консерватория, сама атмосфера исторического города.

«Сильное влияние на нас оказывал первый секретарь Ленинградского Комитета ВКП(б) С. М. Киров. О котором я позже, уже в Болгарии, написал статью – “Каким я помню Кирова”.

Третий курс Военно-медицинской академии был переломным. На этом курсе начинает изучаться уже патологическое состояние человека, изучаются клинические предметы.

Очень интересная дисциплина на третьем курсе была патологическая физиология, руководителем этой кафедры был профессор Н. Н. Аничков. В пенсне на широком лице, он прекрасно, как оратор, сидя читал увлекательные лекции, которые демонстрировал сложными опытами. На его кафедре работал П. Н. Веселкин, способный преподаватель и отличный скрипач.

Кафедру фармакологии возглавлял профессор С. В. Аничков, высокий, курносый блондин. Он читал нам хорошие лекции, все время шагая в своих высоких сапогах. Он был членом многих европейских научных обществ.

В конце Нижегородской улицы, в доме 37, в здании анатомии и патологической анатомии, находилась кафедра оперативной хирургии. Ее руководителем был профессор В. Н. Шевкуненко, создатель хирургической школы. Среднего роста, блондин, в пенсне, с энциклопедическими знаниями, северянин, земляк Ломоносова. Здесь мы оперировали на человеческих трупах и на собаках. Во время войны, несмотря на преклонный возраст, работал консультантом ГВМУ Красной Армии Кафедрой общей хирургии, размещающейся на первом этаже главного здания на Пироговской набережной, руководил профессор С. С. Гирголав. Довольно грузный, с подстриженными поседевшими усами, с опущенной нижней толстой губой и большой головой. Он, несмотря на свою полноту, был весьма подвижен. На этой кафедре мы впервые увидели хирургическую операцию на живом человеке. Когда при апендектомии я увидел кровь, мне стало дурно. Тогда я вспомнил неписаное правило: студенты-медики претерпевают две проверки – на первом курсе, когда увидят труп человека, и на третьем курсе, когда увидят кровь на оперируемом человеке».

Наконец, мы приближаемся к тому периоду, когда мама впервые увидела папу, а он ее.

Трудно представить и описать ту страсть, которая охватила этих двоих людей с совершенно разными судьбами. Он – не только не читавший Гамсуна или Надсона, но и не слышавший о них. И она – не только не слышавшая о Благоеве, а может, и о Марксе, но ей и в голову не могло прийти открыть книги, написанные ими. Русская до глубины души и болгарин, в крови которого, конечно, течет кровь не только Цаны, но и его двоюродного деда – Николы, вырезавшего всю семью турка, обругавшего его… Девушка из патриархальной провинциальной русской семьи, совершенно аполитичная, жившая в миру семьи, подруг, литературы, музыки… И профессиональный революционер, сидевший в тюрьмах, зверски битый, едва не повешенный, неоднократно рисковавший жизнью, а главное, свято веривший в «мировую революцию». Коммунист, слушатель Военно-медицинской академии – и дочь попа. Поповна.

Моя мама, Вера Вячеславовна Курдюмова, появилась в Петрограде в декабре 1925 года. Она приехала из Рыльска по вызову своего старшего брата Жоржа, который, будучи студентом физико-технического института у профессора Абрама Федоровича Иоффе, получил комнату в институтском доме на окраине города, в Лесном.

Рыльск! Наше прибежище в трудные времена. Город, не тронутый временем. Родина мамы. Этот город обладал удивительным обаянием. На протяжении всей жизни, стоило только собраться братьям и сестрам Курдюмовым, неслось, как припев: «А у нас в Рыльске…»

– Такие темные ночи, бежишь, хочется воздух руками разводить…

– А мне – блох.

– Как пахла резеда! Как пели на Дублянке! А река Сейм!

– Как пели на Дублянке, не пели нигде!

– Таких яблок я потом не встречала!

– А помнишь: «У нас тоже был дом, но тятенька рассердился и дом разрушил»?

– А помнишь, как Жорж съехал с горки Ивана Рыльского задом наперед и папа его высек?

– Нет, его дважды секли – в другой раз, когда папа нашел в кармане крошки от махорки!

– Нас не секли!

– Сечь полезно! Единственный, из кого вышел толк!

И смех….

– А помнишь, Павлик носил язык от Вериного ботинка на груди! А как Веру Жорж посадил в яму и прихлопнул санками!

А помнишь… помнишь… помнишь…

– А Веру звали «задери нос выше»… А помнишь…

Ландыши в решете на базаре, топленое молоко в глиняных кувшинах, крынки со сметаной. Пахла лавка, где продавали керосин. Улицы поросли ромашкой и травой. За деревянными глухими воротами – сады. И, вслед за Курдюмовыми, я повторяю:

– Как пахла трава в Рыльске!

Всю жизнь потом я пыталась уловить этот запах. В Черноголовке, где я живу, на лесных полянах, у нас на даче, во время плавания на байдарках по рекам, протекавшим неподалеку от Рыльска… Ничего подобного. Я уже было решила, что этот запах – плод моего детского воображения. Но вот недавно, приехав в Зубец, что в верховьях Волги, встав ранним утром, я пошла в церковь, видневшуюся за высоким висячим мостом. Подходя к мосту, я вдруг уловила знакомый запах. Огляделась. Поднялась на пригорок, приблизилась к маленьким домикам, стоявшим на такой же, как в Рыльске, покрытой травой улице. Пахла ромашка. Маленькая, мохнатая ромашка, около таких же, как в Рыльске, одноэтажных побеленных домов.

Как все близко! Это только поначалу кажется, что Пушкин жил ох как давно… А посчитать – моя прапрабабушка, Елизавета Карловна фон Ланге, была его современницей.

В широком шелковом платье сидит она в кресле с высокой спинкой. Женщина лет шестидесяти. Одна рука опирается на маленький столик, другая свободно скользит по плотному темному шелку. Она смотрит на меня. Лицо суховато и строго. Ее кровь течет во мне. Думала ли она, что через сто пятьдесят лет кто-то будет жадно вглядываться в ее лицо, стараясь прочесть характер? Хотелось ли ей этого? Мучила ли ее неизвестность после смерти? Я вглядываюсь в лицо и вижу строгую сдержанность, властность, и проступает черта, свойственная всем последующим поколениям, – честность и достоинство.

Она не похожа на немку, хотя в твердости характера, может быть, есть что-то остзейское. Елизавета Карловна – урожденная баронесса фон Ланге. Муж – Андрей Драевский. Это все, что о нем известно[7]. На замкнутом лице Елизаветы Карловны – боль. Боль в поджатых губах и строгих глазах. Вот и еще одно качество – стойкость. Терпеливо, молча, с достоинством, она выполняла свой долг. Но откуда приглушенная боль? Разочарование? Значит, были мечты, желания… На оборотной стороне фотографии надпись: «Моим милым и дорогим Леночке и Константину Павловичу. 1871 г., 29 июня». Печать: «Фотография Вяткина в Казани». Леночка – это моя прабабушка, Елена Андреевна, Константин Павлович – мой прадедушка.

Прабабушка Елена Андреевна не дожила до моего рождения всего два года – а родилась она при Николае I, пережила Александра II, Александра III, Николая II, Февральскую и Октябрьскую революции! Время, эта таинственная субстанция, наряду с неумолимым ускорением, которое мы печально замечаем с возрастом, преподносит нам дорогой подарок: дни, годы, столетия прошлого становятся все ближе… и вот уже до Пушкина рукой подать, а Толстой – просто наш современник: жил при моей маме.

Елизавета Карловна фон Ланге родила трех дочерей: Екатерину, Елизавету и Елену[8]. Каждой было дано хорошее приданое. У Екатерины в то время было поместье в Полтавской губернии. Про Елизавету мне ничего не известно (кажется, рано умерла от туберкулеза). Приданое Елены промотал Константин Павлович Орловский.

Константин Павлович, красивый, статный офицер, с русыми кудрями, с огромными голубыми глазами, чуть надменными и страстными, веселый и бесшабашный, лихой картежник, увез девушку из родительского дома. Но Елена Андреевна была счастлива. Иначе откуда до самой старости эти смеющиеся ясные глаза?

Исчезновению родословных мы обязаны электричеству и телевизору. За цивилизацию мы заплатили семейными преданиями.

В этом отношении мне повезло. Долгими зимними вечерами, когда между ужином и сном оставалось несколько часов, сами собой шли воспоминания, одно тянуло за собой другое. Во время Великой Отечественной войны в Рыльске, лежа при свете каганца в маленькой натопленной комнатке, где собрались остатки курдюмовской семьи – трое взрослых и четверо детей, сквозь сон слушала, что Константин Павлович был любитель женщин, разорил семью… бывало, кричал, напившись, открыв форточку: «Орловский сегодня не принимает!» И вдруг совсем неожиданно умер во сне на Пасху – как подобало бы праведнику.

– Изменял, разорил, но ведь любила она его.

– Ну, Елена Андреевна – так ведь это ангел. – Это голос моей тети, и в тоне слышится: «куда вам до нее…»

– Лег перед обедом на часок, на Пасху. «Костя, Костя» – а он уже мертвый.

– Вот уж грешник был, а умер легко. – И неприятная усмешка переходит в общий смех.

Иногда моя тетя вставала:

– Потушу каганец, нечего зря переводить масло.

Тьма была кромешная, окна заткнуты перинами и подушками. И опять шли воспоминания:

– Крепостное право… Слуги жили внизу. Елизавета Карловна вечером поднялась к себе на второй этаж, отпустила девушку и, подойдя к зеркалу, видит под кроватью мужчину…

Я замираю, страшно шевельнуться, я вижу большую комнату, кровать с пологом, большое зеркало до потолка, Елизавету Карловну в чепце и халате, со свечой в руке, а за ее спиной – черного разбойника, глядящего на Елизавету Карловну из-под кровати…

– Казань, через нее гонят каторжан…

Что делать? Закричать? Так он в одно мгновение выскочит… И она начинает ходить по комнате, переступая с носка на каблучок:

– Ох! Как холодно! Ох, как холодно!

И кутается в платок и стучит, стучит в пол: «Ох, как холодно!» А уговор был: если барыне нужно позвать слуг – она стучит в пол. Когда прибежали на ее зов, она только пальцем указала под кровать и упала без чувств…

Крепостное право… Моя прапрабабушка… Все это близко.

– А холодно там ужасно, домов нет, аул, сакли, одна стена каменная, – это уже голос моей бабушки.

Аул… сакли…

– Его, как всегда, не было дома. Елена Андреевна слышит, кто-то в дверь скребется. А рядом спала собака. Огромная. Собака старая, храпит, громко, как человек. Она и говорит: «Костя, Костя, проснись». Воры и убежали.

Моя бабушка, Ольга Константиновна Орловская, родилась в Дагестане, в Темир-хан-Шуре (ныне – Буйнакск), там служил отец. Ее нос с горбинкой, страстность, темные глаза, полная несхожесть со старшей сестрой наводили некоторых на предположение: «А не согрешила ли Елена Андреевна?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.