8

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

8

Я любил Жана. Маленький Лорензаччо попался на собственную удочку. Я хотел дарить счастье. Конечно, не признаваясь себе в этом, поскольку живший во мне актеришка любил благородные роли, чтобы скрыть от самого себя мелкого карьериста, каким я был. Чтобы разобраться в своих чувствах, я спрашивал себя: «На что ты способен ради него?» И отвечал без колебаний: «На все! Я отдал бы жизнь за него».

Я задавал себе этот вопрос и по поводу других людей. Никогда не было такого же ответа. Тем не менее я не был архангелом, каким представлял меня Жан. Мне нравилось проводить время с друзьями моего возраста. Я использовал для этого вечера, когда Жан не мог взять меня с собой. Я рассказывал ему о том, что происходило на этих вечерах, и с кем я был. Я рассказывал об этом и Андре Ж., а он передавал мои рассказы Жану, но по-своему.

Жан Маре на костюмированном балу «Людовик XIV и его время» у Этьенны де Бомон. 1939 г.

Я часто проводил время с Денхемом Футсом по прозвищу Пижама и его друзьями. Этот юноша привлекал меня всем тем, чем я не обладал. Он американец, но воспитан, как англичанин. Непринужденной уверенностью, манерой командовать, принимать, разговаривать, хотя ему было всего девятнадцать лет, он напоминал мне Дориана Грея.

Мы с Жаном получили приглашение на костюмированный бал «Людовик XIV и его время» к Этьенне де Бомон. Я никогда не бывал на такого рода вечерах. Я знал, что Этьенна де Бомон послужила прообразом героини романа «Бал у графа д’Оржеля» Раймона Радиге. Раньше я уже бывал в особняке на улице Дюрок. Хотя Жан был большим другом графа де Бомона, он не хотел присутствовать на этом вечере, а тем более наряжаться. Он посоветовал мне пойти туда вместе с Денхемом и одним из своих друзей – Ж.Ф. Костюмы сочинили исходя из того, что у нас было. Мой, например, состоял из коврика из шкуры пантеры, подаренного мне Ивонной де Бре, сапог с заткнутыми в голенища виноградными листьями, парика в стиле Людовика XIV.

Денхем и Жан-Луи сделали свои костюмы из фустанеллы греческих солдат, которые им дал Жан. Среди богато костюмированных персонажей наше появление было сразу замечено, тем более что, входя, Денхем уронил золотую коробочку, из которой высыпался героин. Денхем кое-как собрал его.

Вечер был скучный. Я признал, что Жан был прав, когда отказался пойти. Умирая от жажды, мы тщетно пытались найти что-нибудь выпить. Поэтому мы очень рано вернулись в квартиру на площади Мадлен. Жан, смеясь, объяснил, что мы, наверное, неправильно поняли тему вечера. Очевидно, вечер назывался «Голод в царствование Людовика XIV». Игра заключалась в том, чтобы найти стакан лимонада, спрятанный под креслом.

Стихи перестали появляться под моей дверью. Жан был очень занят тысячью разных дел. Ко мне он проявлял почти отеческую нежность. Я согласился с этими новыми отношениями, не пытаясь их углубить. После театра я отправлялся в город и открывал для себя так называемые развлекательные заведения.

Однажды утром я нашел под дверью письмо:

«Мой обожаемый Жанно!

Я полюбил тебя так сильно (больше всего на свете), что приказал себе любить тебя только как отец, и я хочу, чтобы ты знал, что это не потому, что я люблю тебя меньше, а наоборот.

Я до смерти испугался, что слишком многого хочу, что не даю тебе свободы и завладеваю тобой, как в пьесе. И потом я боялся, что буду жестоко страдать, если ты полюбишь кого-нибудь и побоишься сделать мне больно. Я сказал себе, что если дам тебе свободу, ты будешь рассказывать мне все, и мне будет не так грустно, как если бы ты вынужден был скрывать от меня хоть самую малость. Я не могу сказать, что мне было очень трудно принять такое решение, ибо мое обожание сочетается с уважением. Оно носит религиозный, почти божественный характер, и я отдаю тебе все, что есть во мне. Но я боюсь, ты вообразишь, что между нами появилась какая-то настороженность, неловкость. Поэтому я пишу тебе вместо того, чтобы сказать о самом сокровенном, что накопилось в душе.

Мой Жанно, повторяю тебе, ты все для меня. Мысль о том, что я тебе мешаю, чиню препятствия твоей прекрасной юности, для меня ужасна. Я смог дать тебе славу, и это единственный настоящий результат этой пьесы, единственный результат, который чего-то стоит и который согревает мне сердце.

Подумай, вдруг ты встретишь кого-нибудь твоего возраста, кого будешь скрывать от меня или прикажешь себе не любить, боясь привести меня в отчаяние. Я не прощу себе этого до самой смерти. Конечно, лучше, если я откажусь от части своего счастья и завоюю твое доверие и буду достаточно храбрым, чтобы ты чувствовал себя со мной свободней, чем с отцом или матерью.

Ты наверняка догадался о моих сомнениях и тревогах. Ведь ты, маленький плутишка Жанно, многое знаешь. Просто нужно было, чтобы я объяснил тебе свое отношение, чтобы ты ни на секунду не мог подумать, что между нами появилась хоть малейшая тень. Клянусь тебе, что я достаточно честен и возвышен, чтобы не испытывать ревности и заставить себя жить в согласии с нашими молитвами.

Небо дало нам так много, что будет нечестно просить у него больше. Я думаю, что жертвы вознаграждаются. Не ругай меня, мой прекрасный ангел. По твоим глазам я вижу, что ты понимаешь – никто не может обожать тебя больше, чем я, и мне будет стыдно, если я воздвигну на твоем солнечном пути малейшее препятствие.

Мой Жанно, обожай меня, как я тебя обожаю, прижми меня к своему сердцу, помоги мне стать святым или быть достойным тебя и меня. Я живу только тобой».

Благородный, добрый, искренний – таким я знал его всегда. Если я привожу эти письма, возможно, во вред себе, то лишь с тем, чтобы показать, что у Жана никогда не было низких помыслов. Его чувства были столь же благородны, сколь и редки.

Я согласился на это отеческое отношение. Через несколько дней под моей дверью снова лежало два желтых листка:

«Любимый Жанно!

Умоляю тебя прочитать это письмо сердцем, так же, как оно было написано, и, помня о нашей любви, не искать в нем тени ревности, одиночества, горечи возраста и тому подобного.

Мне очень, очень грустно, Жанно, потому что удача помогла мне добиться для тебя зенита славы. Все любят тебя. Но люди замечают малейшие ошибки и радуются им. То, что ты постоянно бываешь со своими ровесниками, – прекрасно. Но если бы это были Меркантон, Жильбер и другие, я увидел бы во всем этом только дружбу, работу, радость. Твоя чистота мешает тебе понять, что маленькая банда, с которой ты проводишь время, есть банда светских мошенников, бездельников, находящихся на содержании, недостойных тебя. Твое присутствие их возвышает, тогда как тебя это унижает. Я спорю со всеми, кто говорит мне об этом. Я говорю тебе все это, потому что хотел понять причину своей тоски, узнать, откуда она идет и не являются ли ее: мотивы низкими. Нет. Я уверен, что так. Заметь, я не прошу тебя отвернуться от этих наивных друзей. Я прошу тебя относиться к ним так же сдержанно, как я, – я бывал у них лишь время от времени и только по приглашению.

Разговоры Д. не для тебя. Его вкусы не для тебя, его стиль жизни не для тебя. Ты считаешь его прекрасным принцем, но в моих глазах и в глазах других – это никчемный парень, не нашедший своего призвания, слишком ленивый, чтобы что-то изменить в своей жизни.

Будь мужественным, открой глаза. Подумай о моей работе, о наших планах, о нашей чистоте, о нашем прямом пути и добавь к этому мою ужасную тревогу – знать, что ты опять помчался в места, где, сам не осознавая этого, ты опускаешься.

Не сердись на меня за откровенность. Я боролся с собой, прежде чем написать эти строки. Мне было бы удобнее пользоваться твоим хорошим отношением и молчать.

Поразмысли над этими строчками и найди в самом себе ответ. Не пиши мне его. Просто прочувствуй.

Твой Жан».

Я не нашел своих писем, написанных в ответ на его. Судя по следующему письму, я был потрясен его добротой и нежностью. Я рассказал об этом Ивонне де Бре и написал Денхему, чтобы порвать с ним всякие отношения. Был ли я искренен, когда писал Жану, что поверил в его равнодушие? Не думаю. Более того, у меня была манера лгать так, что это почти невозможно было обнаружить. Говоря правду, я лгал так, чтобы мне не поверили. Например, когда я говорил Жану, что я вовсе не тот ангел, каким он меня представляет. Если мне приходилось действительно лгать, эту ложь нельзя было проверить, и я упорствовал в ней так, что она становилась похожей на правду. Если, например, я говорил какому-нибудь актеру, что нахожу его игру хорошей, я всем говорил то же самое, хотя на самом деле считал его игру посредственной. Таким образом, меня нельзя было уличить во лжи. Но мое восхищение Жаном, моя нежность к нему, моя дружба росли с каждым днем, и ничто и никто не могло с этим сравниться. Так, конечно, я ему и написал. Он тут же ответил мне, как бы снова незримо проскользнув под моей дверью:

«Мой Жанно!

Я вновь и вновь перечитываю твое доброе письмо. Как ты мог поверить в мое “равнодушие”? Я имел глупость играть роль, потому что мне хотелось освободить тебя и сделать счастливым. Но если мое счастье нужно для твоего, знай, что я каждую ночь плакал и страдал оттого, что не держу тебя в своих объятиях и что все мои шутки и смех были притворством. Я признаюсь тебе в этом в порыве радости, потому что чувствую, что удача возвращается в наш дом, и когда я поцеловал тебя сегодня вечером, я увидел, что ты был так же взволнован, как и я, и что мы портим чудо нашей жизни, не похожей на жизнь других. Мой прекрасный ангел, я хочу только твоего счастья, нашего счастья, и когда Ивонна де Бре сказала мне, что ты пишешь Д., я чуть не умер от признательности и нежности. С мужеством в тысячу раз большим я буду работать и бороться со злыми людьми, которые боятся тебя, как черт боится святой воды. Мой Жан, я обожаю тебя…

Р.S. Я очень сержусь на себя за то, что плохо объяснился».

Жанно

Я любил тебя плохо, ленивой любовью —

Солнца луч, что сердца согревает подчас,

Я любил твою верность, и гордость, и юность,

И насмешку сияющих глаз.

Но решил я, что ты – сокровище мира,

Роль скупца я с тобою не вправе играть,

Что напрасно ты тратишь со мной свою силу,

Что тебя не смогу удержать.

Я ошибся, тебя обманув не желая,

На себя я терновый венец возложил.

Наша встреча – и драма моя, и поэма,

Но как мало я все же любил!

Отдаю тебе душу, и сердце, и остальное,

Снежных призраков сонм под крышей моей.

Направляй мою жизнь ты своею рукою —

Моя смерть во власти твоей.

Другое письмо:

«Жанно, ты скажешь, что у меня мания писать письма. Но как хорошо ночью писать тебе и видеть, как поток моей нежности струится под твою дверь.

Мой Жанно, ты вернул мне счастье. Ты никогда не узнаешь, что я выстрадал. И не думай, что я буду на тебя в обиде из-за твоих увлечений. Ты будешь рассказывать мне о них, и мы вновь обретем друг друга в любви, которая сильнее всего. Я обожаю тебя».

В другой раз я нашел под своей дверью следующее послание:

«Мой Жанно!

От всей души благодарю тебя за то, что ты меня спас. Я тонул, и ты бросился в воду без колебаний, не оглянувшись назад. Восхитительно то, что тебе это было нелегко, и что ты не сделал бы этого, если бы твой порыв не был искренним. Этим ты доказываешь свою силу, доказываешь то, что наша работа приносит плоды. В любви не может быть “козы” и “капусты” и не бывает маленькой любви. Любовь – это “Тристан и Изольда”. Тристан обманывает Изольду и умирает от этого. В одну минуту ты понял, что наше счастье нельзя поставить на одни весы с каким-то сожалением, безосновательной грустью. Я никогда не забуду этого. Напиши мне пару строк, твои письма – мои талисманы. Я обожаю тебя.

Жан».

Там было также стихотворение:

Твое молчание

Любовь – нелегкая наука,

И я постиг ее с тобой.

Я слушаю молчанье друга,

Не понятое прежде мной.

Мой ангел, я любил так плохо!

Мой ангел нежный, ангел дикий…

Прозрачный, чистый, непорочный

И прочно, как кристалл, закрытый.

В кристалле этом созерцаю

Всю безысходность прошлых дней,

И в мыслях храм я воздвигаю

Античной статуе твоей.

В другое утро:

На колене

Читая гранки, вдруг я понял,

Что мной завершен «Потомак».

И вмиг легко мне стало так,

Словно исчез груз прошлых болей.

И понял я, что заслужил награду

Изменчивого солнца твоего

И что резные листья винограда

Скрывают плохо пол богов.

И ощутил себя я Принцем,

Но на колено Принц встает

Чтобы облаткой причаститься,

Той, за которой небо ждет.

Я понял, что мне щит с цветами

Твоими суждено носить,

Что лишь раскаянья слезами

Могу я глупость искупить.

Меня целуй же ты до боли,

Кольцо снимай и надевай

И изредка своею волей

В рыцарский орден посвящай.

Вскоре мы закончили играть «Трудных родителей». Он написал мне последнее стихотворение, все строки в нем были подчеркнуты.

Мольба на коленях

Совершим путешествие свадебное

Настоящее! Месяц медовый

И все то, что не небо дарит нам,

Сбросим мы с себя, как оковы.

О мой ангел, тебя умоляю

(Ты ведь любишь мне счастье давать),

Окунемся на время в безумье,

Чтоб уж нечего было желать.

Пусть от счастья заходится сердце,

Позабыты мораль и закон,

Под глазами блаженных страдальцев

Бледно-синий цветет анемон.

Р.S. Если ты хочешь ответить мне прекрасным стихотворением, напиши “да” на листочке бумаги, оно займет место среди моих сокровищ».

Я написал «ДА».

Это стихотворение было не последним…

Не позволяй, любимый, лени сладкой,

Что может тело так легко объять,

Вдруг между нами проскользнуть украдкой

И нашу ласку задержать.

Наука ль счастье? – я не знаю,

Наверно, счастью можно научить,

Ведь кровью белой, что я истекаю,

Весь мир я мог бы воскресить.

Мы убежим из Парижа, из Парижа…

Мы уедем с тобою вместе

(Так прочли на ладони уста).

О! люби меня, и возвратится

Моя юность, надежда, мечта.

Не лишай же меня в отеле

Половины постели своей.

Де Грие спит сегодня с Тибержем —

Это даже еще милей.

Мы уехали в Сен-Тропе: это были мои самые прекрасные каникулы. Незадолго до этого Жан написал в Версале свою новую пьесу «Пишущая машинка». Я заезжал тогда за ним после театра. Обе роли, предназначенные для меня, приводили меня в трепет, тем более что Ивонна де Бре сказала, что для меня это «рискованная затея». Она попала в самую точку, потому что из-за этой пьесы я поколотил одного критика. Но не будем забегать вперед.

В фильме «Вечное возвращение»

К тому времени относится история с Клодом Мориаком. Уже в течение многих месяцев он регулярно наносил нам визиты на улицу Монпансье. Жан принимал его как сына. Клод Мориак собирался писать о нем книгу, но Жан вовсе не поэтому принимал его столь сердечно. Как всегда, он делал это с присущей ему доброжелательностью, желая помочь молодому начинающему писателю. Клод приходил почти ежедневно. Очевидно, не закончив свою работу, он продолжал собирать материал и в Версале[13].

Если я страдаю недостатком ума, то обладаю хорошо развитым инстинктом. К Клоду Мориаку я испытывал чувство недоверия, к которому должен был бы прислушаться. Но я мог ошибаться. Поэтому я ничего не говорил Жану, боясь причинить ему боль. Хотя, может быть, я избавил бы его от той, которую он испытал после выхода книги Клода Мориака. Он был шокирован до такой степени, что в течение нескольких дней болел, а потом многие месяцы грустил, как после потери сына.

Жан взял с меня слово не читать эту книгу. Я сдержал слово. Но я не обещал не читать следующую – «Дружба, которой мешают», опубликованную Клодом Мориаком позже.

Жан Кокто говорил:

– Когда художник рисует пару туфель, вазу для фруктов, пейзаж, он рисует свой собственный портрет. Доказательством является то, что мы говорим: это Сезанн, Пикассо, Ренуар, а не пара туфель, ваза для фруктов и т. д.

То же самое можно сказать про биографов. Описывая великого человека, они описывают собственные чувства, рисуют собственный портрет.

А Клод Мориак в «Дружбе, которой мешают» предстает как завистливый и злобный клеветник. Может быть, оттого, что, будучи сыном знаменитого писателя, он остался ничтожным, незаметным. Во всяком случае, он – полная противоположность благородству. Возможно, он судил бы более объективно, обладай он щедрым и добрым сердцем, будь он наделен милосердием, поскольку называет себя христианином.

Если бы я сам не был действующим лицом некоторых рассказанных им сцен, я не был бы так уверен в его злонамеренности.

Например, когда он описывает обед с Жаном Дебордом. У Жана Кокто никогда не было тех низких чувств, которые приписывает ему Мориак.

Со своей стороны, я любил всех друзей Жана, пока не получал доказательств их обмана или измены, как это было с Морисом Саксом и Клодом Мориаком.

Кроме того, вопреки утверждениям Клода Мориака Жан Деборд вовсе не вызывал жалости. Что касается Жана Кокто, возможно, он был загорелым, поскольку мы возвращались из Пике, но ни в коем случае не накрашенным. Я могу свидетельствовать, что это не его стиль и что ни разу за все годы нашего общения Жан не использовал косметику. Каждое утверждение Клода Мориака раскрывает его мелкую душонку.

Еще он считает, что Жан любил блистать. Он блестел, как бриллиант. И, как бриллиант, он не мог любить или не любить этого.

Помимо суждений, извращенных в силу характера Клода Мориака, я обнаружил в книге тридцать девять вольных или невольных ошибок.

Была еще одна необыкновенная история – с Олом Брауном.

В одном кабаре, куда его пригласил Марсель Килл, Жан увидел, как бывший чемпион мира исполнял чечетку, прыгая через веревочку, словно на тренировке. Номер был великолепен. Жан пригласил боксера за свой столик и стал расспрашивать. Ол Браун уступил звание чемпиона в 1935 году испанцу Бальтасару Сангили. В день матча перед самым выходом на ринг ему подсыпали снотворное, но он уже не мог отложить встречу. Разоренный своим окружением, он зарабатывал на жизнь в ночном клубе, принимал наркотики, пил. Жан решил спасти его, вернуть на ринг. Для начала он устроил его в больницу Святой Анны, где его лечили от наркомании. Ол считал, что находится в шикарной клинике. Затем с помощью Коко Шанель удалось найти фермеров, которые согласились превратить свою ферму в тренировочный зал. Жан попытался встретиться с импресарио, занимающимися боксом. Увы! Никого из них уже не интересовал Ол Браун!

В это время газета «Ле суар» заказала Жану статьи, оставив за ним право выбора темы. Тогда Жан написал серию поэтических и увлекательных статей об Оле. Якобы настоящий Ол умер и его призрак возвращается, чтобы вновь завоевать звание чемпиона. Каждый вечер одна страница газеты была посвящена Олу Брауну – поэту бокса. Импресарио начали прислушиваться. Они предложили один матч в зале Ваграм, рассчитывая, что смогут его заполнить при такой рекламе. Зал был полон. Когда появился Ол Браун, со всех сторон посыпались оскорбления: «Поэт! Танцовщица!»

Репортеры больше фотографировали Жана, чем боксеров. Матч продлился четверть раунда. Противник получил нокаут. Его унесли в бессознательном состоянии в раздевалку, в то время как зал устроил овацию Олу. Кажется, нужно было провести двенадцать матчей, чтобы он мог вновь встретиться с Сангили, который все еще удерживал звание чемпиона. Жан водил меня на все матчи, репортеры продолжали нацеливать на него объективы. Ол выиграл все одиннадцать матчей нокаутом. Он был великолепен: высокий, худощавый, настоящий кузнечик. Противник, всегда оказывавшийся ниже ростом, никогда не знал, с какой стороны нанести удар. Время от времени Ол легонько ударял противника перчаткой по спине, как бы говоря: «Я здесь», затем наносил удар. Сам он терпеть не мог получать удары. Его высокий рост помогал ему избегать их. Ол говорил, что начал заниматься боксом, потому что в детстве ему сломали нос, хотя все считали, что нос у него сломан в бою. Иногда он выходил на ринг полностью одетый, всегда в очень элегантном костюме, свитере и кепке. Его раздевали прямо на ринге. Оскорбления сыпались градом. И каждый раз нокаут вызывал крики «Ура!».

В день матча с Сангили я подумал, что он проиграет. Ему было тридцать шесть лет, а нужно было выдержать пятнадцать раундов. В какой-то момент Ол понял, что если он продержится до конца, то выиграет по очкам. С окровавленной надбровной дугой он упорствовал, отбиваясь от противника. Я больше не мог смотреть на Жана, которого беспрерывно освещали вспышки фотоаппаратов. Наконец раздался гонг, рука Ола взлетела вверх. Он победил. Разумеется, некоторые вообразили, что Жан хотел заставить говорить о себе, удивить, устроить новое зрелище, тогда как он думал только о спасении человека. Я всегда изумлялся тому, как истолковывали его поступки и написанные им произведения.

Один биограф недавно написал, что, несмотря на все услуги, которые Марсель Килл оказывал ему, будучи его гидом во время путешествия «Вокруг света в восемьдесят дней», это не помешало ему заменить его Жаном Маре.

Еще один биограф, описывающий самого себя.

Жан никогда никого не прогонял. Марсель Килл ушел сам, полюбив прелестную девушку, и Жан продолжал помогать ему.

Марсель являл собой смесь чистоты, безумства и необузданности. Он обладал огромным очарованием, которого я не встречал больше ни у кого, кроме Алена Делона.

Однажды я нашел Жана с переломанными ребрами и распухшим лицом. Марселя объял непонятный приступ безумия. Я хотел наказать его. Но он, как ребенок, обливаясь слезами, просил прощения и повторял: «Я чудовище, я чудовище. Я ударил Жана, я, обожающий его». Он был искренен и трогателен.

Вернув звание чемпиона, Ол провел один матч с Ангельманном – и вновь победил нокаутом.

Когда он решил оставить большой спорт, Жан договорился с цирком «Амар», чтобы Ол смог поехать в турне. Затем он должен был вернуться в Америку и открыть там тренировочный зал.

Почему ему отказали в паспорте, я не знаю. Жан написал президенту республики письмо, в котором говорил, что никогда не просил милостей для себя, но хотел бы, чтобы помогли Олу Брауну. На следующий день солдат муниципальной гвардии принес паспорт.

Ол уехал в Америку. Так как шла война, мы долго не получали от него известий. Позднее Жан узнал, что он работает мойщиком посуды в одном из баров Гарлема. Жан поехал в Нью-Йорк, нашел Ола, дал ему денег и обещал помочь. По возвращении во Францию он встретился с Марселем Серданом, рассказал ему об Оле, и тот, в свою очередь, пообещал открыть тренировочный зал, которым будет руководить Ол.

Сердану суждено было погибнуть в авиационной катастрофе, а Ол скончался от туберкулеза в одной нью-йоркской больнице.

Если бы мне пришлось перечислять всех друзей, которым помогал Жан, мне не хватило бы этих страниц.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.