Глава 19. Наверное, пора познакомиться
Глава 19. Наверное, пора познакомиться
Самая трудная писанина для меня — изложение собственной биографии. Но сделать это, считаю, надо, хотя бы в память о прекрасных людях, на которых мне бесподобно везло в жизни.
На северо-востоке Омской области, если не в «медвежьем», то уж точно в «волчьем» углу, на берегу небольшого озерца Сладкое стояла деревня с одноименным названием, хотя сладкого там, как говорится в одной рекламе, отродясь не видывали, — до начала войны 1941–1945 годов сахар там, наверное, был, но я впервые попробовал его в 1947 году, когда в деревню привезли полмешка и выдали по ложке с «домиком» каждому сладковскому жителю — от мала до велика. Так что сладкая жизнь к названию моей малой родины отношения не имела.
Деревня была, по сибирским масштабам, невелика — около 40 домов. Но считалась крепкой, семьи были большими, наша, где бегало и ползало пятеро детей, воспринималась как средняя. Самая большая семья была у Клавдия (в деревне говорили Клавдей) Ивановича Коновалова, тетка Аксинья, его маленькая черненькая жена, рожала 22 раза, 14 детей выжили. А в общем-то, домов, где было меньше четырех детей, я не помню, похоже, таких и не было.
Общественный климат в Сладком был суров и чист. Никто не пил, только двое мужиков Половодовых курили, все остальные — нет. Не приходилось мне слышать в раннем детстве и ругательств, хотя многие вещи и явления там обозначались народными словами, но это потому, что других слов мои земляки просто не знали, так что «ненормативной лексикой» их вряд ли можно считать. Да никто их и не воспринимал как ругательства.
Деревня благоденствовала, раскулачивание ее не коснулось, кулаков там не нашли, видимо, умный человек представлял т. Сталина в Сладком во время этой кампании. Колхоз, ну так что же — в Сибири всегда приходится работать коллективно, иначе не выживешь. Но главный исток нашего деревенского благополучия был, вероятно, в том, что добраться до нас из районного центра можно было далеко не всегда. Этот центр, село Крутинка, находился от нас за 40 километров лесов, снегов, а главное — болот. Преодолеть их довоенный транспорт мог только в середине лета, а в остальное время они сдавались либо коннику, либо пешеходу, в морозы еще на санях проезжали. По этой природной причине начальство в Сладкое почти не заглядывало. Деревня существовала сама по себе — электричества и телефона не было, газет никто не выписывал и не читал по причине неграмотности, врачей не знали и не звали, никто в деревне никакими хворями не маялся, матери рожали нас порой прямо в поле, «под суслоном» — так назывались составленные вместе 8—12 снопов хлеба. Священника и церкви тоже никогда не было, хотя иконы в передних углах наших изб висели и бабки учили нас молитвам. Ну, а если кому последний срок истекал, то мужики копали могилку, сколачивали гроб и крест и без отпеваний и долгих прощаний хоронили. Семья, конечно, плакала, остальные, поговорив на кладбище, возвращались к своим делам, поминок не устраивали. И в сельсовет не торопились, чтобы оформить свидетельство о смерти. До сельсовета 12 километров, так что сообщали туда «при случае». Точно так же регистрировали рождение детей: будет «оказия» — выправим метрику. Поэтому, уверен, большинство моих земляков не знают точно, когда родились. Не знаю и я.
Школа в деревне, однако, была, начальная. Но поразительно — при такой прорве детей училось в этой школе в год начала войны 13 учеников во всех четырех классах. Не хотели учиться, считалось, что это не так уж и нужно, чаще всего бросали школу, едва освоив умение начертать свою фамилию.
Идиллия для нас, как и для всей страны, кончилась 22 июня 1941 года, точнее — тогда, когда деревня узнала о начавшейся войне. Приехал военный, как я теперь понимаю, из районного военкомата — и 53 человека отправились защищать Родину. Из некоторых семей уходили по 2–3 новобранца — отцы, сыновья, зятья. Большого горя и тревоги в деревне это не вызвало, за год перед тем отцов «забирали» на финскую войну, доехать до нее они не успели, вернулись с подарками, мне отец привез блокнот и цветные карандаши, которые я раньше даже не видел. Дети и на этот раз считали, что скоро наши «тяти» окажутся дома и опять привезут подарки. Матери, конечно, плакали, но, уверен, тоже считали, что расстаются с мужьями ненадолго…
Из 53 человек, мобилизованных из деревни Сладкое, вернулись ранеными, но живыми трое. Все остальные легли под Сталинградом, где сибирские полки своими телами преградили путь 6-й немецкой армии… «Похоронки» приходили в деревню пачками. Мы так и не увидели больше Дмитрия Парфеновича Терлеева, нашего отца, и черты его уже стерлись из моей памяти (фамилию Лаптев он взял от матери по просьбе ее отца, не имевшего сыновей).
Для нас наступили черные дни, страшные дни. Впрочем, словами их охарактеризовать невозможно. Огромные семьи осиротели. Молодые еще женщины (матери в это время исполнилось 32 года) вынуждены были взять на себя и заботу, и работу по прокорму оравы детей. А ведь надо было еще работать в колхозе. За эту работу уже ничего не платили, но не выполнить ее было нельзя — «все для фронта, все для победы». Мать пошла дояркой на колхозную ферму, у нее было 16–18 коров. Зимой две дойки в день, летом — три. Все только вручную, никакой механизации не было и в помине. Доярки сами убирали навоз, сами задавали сено коровам, о других кормах нечего было и говорить. Летом сами же косили траву, ставили копны и «зароды» — стога. Зимой, по снегу, сами ехали к этим стогам, везли сено на ферму. Невероятной пыткой для них было затянуть супони при запряжке лошадей. Супонь — ремешок, которым стягивают клещи хомута, после того как дуга — та самая, под которой «однозвучно звенит колокольчик» (у нас колокольчиков не было), — вставлена в гужи. Мужики затягивают супонь просто — обматывают ею клещи хомута, упираются в них ногой и тянут ремень на себя. Но для этого надо ногу поднять выше пояса, хомут-то уже на шее лошади. Женщины, рожавшие чуть не по десять раз, так, конечно, не могли. И помочь им было некому — еще живые старики были уже без сил, мы, дети, еще под брюхом лошади проходили, не нагибаясь, хотя уже в 12–13 лет считались почти мужиками и «наряжались» (получали наряд) на работу.
Мать вставала очень рано, думаю, часов в 5, осторожно перешагивала через нас (мы все вповалку спали на полу, не раздеваясь), в кромешной тьме и стуже бежала на ферму. Они действительно не ходили, а бегали, наши матери. После дойки возвращалась, растапливала печь, ставила чугунок с картошкой «в мундире», поднимала нас. Хлеб переставали печь где-то уже с января. К весне кончалась и картошка. Начиналось голодное существование. Многодетные матери шли к тем, у кого детей было поменьше, и у них картошка еще была. Ее сначала выменивали на какие-то оставшиеся от отцов вещи, позже стали брать под обещание отработать, то есть весной вскопать огород, летом его полоть, может быть, привезти дров, больше обещать было нечего.
Мы ждали прихода весны как спасения. Она и была нам спасением. Стоило только чуть подтаять снегам, как мы, одевшись и обувшись во что удастся, мчались в лес. Искали засохшие стебли лесных лилий, саранок. Такой стебель указывал, что сантиметрах в 10–15 под землей хранится луковица, которую лилия накопила за лето для будущей жизни. Топором вырубался в земле маленький квадрат, отдирался — и вот она, светло-желтая, дольками, саранка, сладковатый, мучнистый вкус. Съедали ее немедленно, шли искать следующую, зорко поглядывая, не вьются ли на опушках вороны. Если вьются, значит, уже начали откладывать яйца. Мы лезли на деревья, собирали вороньи яйца, тут же разводили костер, пекли их в золе. Спичек не было, но почти у каждого были кресало, трут и кусок какого-нибудь камня — огонь мы высекали мгновенно.
Потом начинали прорастать всякие травы, многие из них мы ели. Прилетали и начинали гнездиться утки. Надо было встать сразу же, как только мать уйдет на ферму, и бежать в «рям», сосняк на болотистой местности вокруг лесного озера Темненькое. Утром еще холодно, и утки сидят на своих кладках, чтобы уберечь яйца от стужи. Надо было спугнуть утку и заметить, с какого места она взлетела. Заметил — можешь радоваться, вот оно, гнездо. Часть яиц мы либо пекли, либо выпивали сырыми, часть несли домой. Потом подрастала и выбрасывала первые цветки медуница, мы ели ее стебли, обдирая с них шершавую кожицу, и соцветия. Пропадали в лесах и полях целыми днями, никто о нас не беспокоился, и не помню, чтобы хоть раз кто-то из детей заблудился. Мы жили как зверята и ориентировались в природе так же.
Конец вольности наступал, когда надо было заниматься огородами — и своим, и чужими, на которых мать обязалась отработать. Сколько себя помню, летом я неизменно копал, сажал, полол, окучивал, выкапывал. Ну, и конечно, почти все, что подрастало на огороде, кроме картошки, — морковь, брюкву, репу — мы съедали буквально на грядках.
Идиотизм нашей власти тех времен ярче всего проявлялся как раз в подходе к этому огороду. Положено было на дом 34 сотки. И больше — ни одного квадратного метра. Вокруг лежали пустоши, примыкавшие к огородам поля колхоз уже не мог обрабатывать, но сажать там картошку для себя категорически запрещалось. То же было и с домашним скотом — одна корова и одна нетель, три овцы, о свиньях почему-то никто не упоминал, но в деревне их и так не держали. Наказание за нарушения было жестоким — лишнюю скотину просто уводили со двора. Во время войны и после для этого находилось достаточно исполнителей. А ведь еще были обязательные сдачи государству молока, мяса, той же картошки. Хлеб в последние годы войны и до самой смерти Сталина в 1953 году просто забирали весь. Приезжали два-три человека в фуражках, собирали собрание — и бедные наши матери сами везли весь урожай в район, не оставляя в деревне ни зернышка. По весне колхозу выдавался семенной фонд. Чуть весна запаздывала, мы начинали пухнуть от голода. Мать зарабатывала за год свыше 800 трудодней, но ничем они не отоваривались, ни натурой, ни деньгами. Один раз выдали на трудодни два мешка овсюга — это сорняк, растущий на хлебных полях, напоминающий овес, только серо-черный. Есть его нельзя. Съели.
Словно почувствовав опасность, идущую от голодных людей, из лесов исчезла вся живность. Вслед за ней откочевали куда-то и волки. Рыба в многочисленных озерах вокруг деревни была представлена карасями, которые почему-то там до нормальных размеров не вырастали. Мы научились вязать сети, но ниток было мало, а «серпов», маленьких пресноводных креветок или, может быть, похожих на них существ много — они за одну ночь могли сожрать хлопчатобумажную сеть. Впрочем, карасей мы все-таки выловили почти полностью и везде.
Удивительно, что при таком образе жизни никто из нас не болел. Прямо в полях и лесах мы поедали, что удавалось найти, пили воду из любой ямки на болотах, выдернув из грядки морковку, обтирали ее ботвой и тут же ели. Ягоды — тем более. Полевая клубника, брусника, голубика, дикая смородина — все потреблялось сразу, только клюкву надо было выдерживать, она дозревала уже дома. Сыроежки всех видов. Воду из озера никогда не кипятили, хотя в нем же и купались, и поили скот, и бани стояли на его берегу. Видно, сама природа приходила к нам на помощь. Только уже в 1948 году, когда в наших местах распространилась ондатра, мы начали болеть туляремией.
Места наши были столь благословенны, что после войны по деревням стали развозить «врагов народа». После знакомства с «Архипелагом ГУЛАГ» А. И. Солженицына можно предположить, что размещали у нас «доходяг», то есть лагерников, которые работать уже не могли да и передвигались еле-еле. Но — и это надо подчеркнуть — грамотных доходяг, очевидно, по причине полной деревенской темноты. В Сладкое привезли инженера из Ленинграда по фамилии Паркцеп, которая сразу же была отредактирована в Прицепа. Босой, стриженый, в старом солдатском обмундировании, без ремня, без шапки или фуражки, он сидел на телеге, на охапке сена. Его назначили в деревню счетоводом, женщины сшили ему «обутки», так назывались у нас кожаные чуни, кто-то дал шапку, кто-то ремень. Так он и ходил жарким летом — в шапке, в «обутках», которые каждый день засыхали до каменной твердости и надо было их размачивать, чтобы снять. Кормили и жалели его всей деревней, а он для всех писал письма, заявления, жалобы. Видимо, перестарался — через год его куда-то увезли.
Но вернусь к школе, именно она определила мою судьбу. В ней уже учились старшая сестра и старший брат. Пока они осваивали «письмо», как тогда назывались уроки правописания, и правила арифметики, я все это освоил тоже. И не дождавшись, когда перевалю через рубеж 7 лет, самостоятельно отправился в «науку» в 1941 году.
В школе были два преподавателя, супружеская пара — Анна Варфоломеевна и Иван Григорьевич. Потом его тоже призовут в армию, он вернется после войны начальником районного отдела КГБ, а мы узнаем об этом, когда он лично доставит в Сладкое «врага народа» Паркцепа. Анна Варфоломеевна преподавала все предметы в 1—2-м классах, Иван Григорьевич — в 3—4-м. При этом все четыре класса занимались в одной комнате, всего-то было, как я упомянул уже, 13 учеников. Забегая вперед, скажу, что окончил школу я один, остальные сочли, что 2–3 класса — вполне достаточный университет.
Учеба в школе оказалась для меня забавой, от брата и сестры я уже усвоил программу первых двух классов. А позже выяснилось, что я просто запоминаю все, что читаю, и очень многое из того, что слышу. Сменившая в 3-м классе первых учителей Вера Петровна, фамилию, к сожалению, никогда не знал, как и фамилию ее предшественников, заметила это и отдала мне единственный в школе комплект учебников за четыре класса. Я их прочитал и… запомнил, причем мне было все равно, что запоминать — учебник ли это географии или арифметики. И мы с Верой Петровной отправились сдавать экзамены в соседнее село, в десяти километрах от нас, которое в противовес Сладкому называлось Горькое. Там была семилетняя школа и только там сдавали экзамены за четвертый класс учащиеся из нескольких окрестных сел. Немаловажно заметить, что перед каждым экзаменом (а тогда за начальную школу сдавали 6 предметов и свидетельство об ее окончании считалось серьезным документом) нас кормили. Надо было только приходить со своей ложкой. В день экзамена я вскакивал пораньше, ложку в карман — и чесал 10 верст. Босиком, конечно, летом обуви мы не носили. Да и зимой-то не всегда.
На втором или третьем экзамене меня слушал весь учительский состав школы, там уже были не только такие «универсалы», как моя Вера Петровна, но и «предметники», завуч, директор. Кто-то сказал Вере Петровне:
— Ну, он у тебя один, вот и заставила вызубрить весь учебник.
Она стала отрицать, попросила дать мне какую-нибудь книжку. Дали учебник географии для 6-го класса: «Читай вот эти две страницы… Прочитал? Давай сюда книгу. Расскажи, что там написано». Я дословно повторил прочитанное. Кто-то из учителей вышел, вернулся с книгой М. Горького, открыл на «Песне о Буревестнике». Я прочитал, повторил, думая про себя, кто же такой пингвин с жирным телом, я его не видел даже на картинке.
— Ты читал это раньше? Признайся, читал? — спросил учитель.
Я сказал, что не читал, что у нас в деревне есть только Евангелие и Псалтырь (кстати, старославянский шрифт я к этому времени тоже читал), в школе — только «Дядя Степа», а больше книг нету. Если бы были, я бы их все перечитал.
С этого дня мои экзамены превратились в представления. Я сдавал их не в классе вместе со всеми, а в учительской, где собирались учителя разных школ. Директор семилетки Серафима Ивановна Орлова обязательно присутствовала там, слушала внимательно, молча разглядывала меня. Когда прошел последний экзамен, она вывела меня в коридор, положила руку на голову и спросила:
— Ваня, кто у тебя родители?
— Отец погиб на войне, а мать — доярка, — сообщил я.
— А семья у вас большая?
— Да не очень. Мама, бабушка, дед и нас пятеро — три брата и две сестры.
— Ты старший?
— Не-е. Я — средний. Брат с сестрой старше меня, еще брат с сестрой младше.
— Ваня, скажи своей маме, что тебе обязательно надо учиться. Понял? Обязательно надо учиться.
— Понял. Только у нас картошки не хватает.
Шел 1945 год. Только что закончилась война. Домой стали возвращаться редкие счастливцы, уцелевшие на фронтах. Вот когда в деревнях начались плач и крик… Исчезала всякая надежда.
Мать не пустила меня учиться, действительно не на что было. Упросить ее я не мог, хотя пролил немало слез, за что стал объектом насмешек со стороны старшего брата. Ему было уже 13 лет, и он каждое утро отправлялся на колхозную работу. «Я буду тут мантулить, а ты книжки читать? — сказал он. — Ты и так учился больше нас всех. Пойдешь работать».
Тогда я удрал из дому. Просто ушел в ту деревню Горькое, где находилась семилетняя школа.
Неведомая сила привела меня прямехонько в дом, куда я только и мог прийти, но где ранее ни разу не был и дорогу к которому не спрашивал, — в дом, где жили весьма дальние родственники моего деда Ивана Григорьевича Лаптева. Пришел вечером, сообщил им, кто я и откуда, затем, пообещав, что «картошки скоро привезу», объявил: «Я буду у вас жить». Фамилия их была Сугатовы.
Хозяйка дома, тетка Устинья, посмотрела на меня, посмеялась и усадила к столу — ужинать.
Занятия в школе уже начались. Серафима Ивановна встретила меня очень тепло, спросила, есть ли учебники. Я ответил, что ни учебников, ни тетрадей нет. «Да они тебе и не нужны», — пошутила она и выдала комплект книжек и тетрадей. Учеба у меня опять пошла как бы понарошку. Правда учителя, спасибо им, стали применять ко мне некоторые приемы индивидуальных форм обучения: «На решение задачи — 20 минут, Лаптеву — 5 минут. Не успеешь — поставлю двойку… Стихотворение выучить наизусть от… до… Лаптеву — все. Не выучишь — пойдешь к директору». Мне это ужасно нравилось.
Но главная проблема оставалась нерешенной: что есть? Тетка Устинья уже через неделю, видя, что я не отправился домой на воскресенье, заподозрила неладное и стала спрашивать, где же картошка. Я отчаянно врал, говорил, что вот только что встретил кого-то из Сладкого, дескать, сказали, будто мать приболела, скоро поправится, привезет, а то и просто заявлял, что сам пойду просить у председателя лошадь и притащу картошки на всю зиму. Так продолжалось три недели, пока, наконец, однажды в дом не ввалилась плачущая мама с мешком картошки на плече, отдала его Устинье и тут же, рыдая и обзывая паразитом, отходила меня какой-то веревкой, кстати — первый и единственный раз.
С этого дня тетка Устинья стала готовить мне еду отдельно: «Это, Ванюшка, твоя картошка. У тебя осталось еще ведра два… У тебя уже меньше ведра осталось…» Но я уже регулярно ходил на воскресенье домой и хоть что-то мать в мой мешок бросала.
Помогала и директриса. Пусть Боже зачтет вам все, золотая Серафима Ивановна, светлая душа. Именно вам больше всего обязан я той жизнью, которую прожил… Она частенько приходила в наш класс на последнее занятие и оставляла меня после уроков. Потом вела в свою комнату, жила она в школе, ставила передо мной тарелку все той же картошки, а иногда угощала и творогом со сметаной (держала корову). То, что описано в рассказе В. Распутина «Уроки французского», почти точно отражает наши отношения с Серафимой Ивановной, только в деньги мы не играли.
После пятого класса мое образование опять чуть не прервалось — все из-за того же, что семья наша голодала, выделить мне какое-нибудь пропитание мать не могла. Но, видя мои переживания, она нашла выход. Мы отправились с ней в Усть-Логатку, деревню в 25 километрах от нашей, где тоже была школа-семилетка и где жили три маминых сестры, мои тетки: Елизавета, Варвара и Анна. К ним она и привела меня. Сестры поплакали, но согласились прокормить меня учебный год. Решение было для них очень трудным — у Анны было шестеро детей, у Елизаветы четверо, а тетка Варвара вообще бедствовала, мужа у нее еще до войны отправили в лагеря, потом родился внебрачный ребенок, что в наших краях считалось непростительным грехом, деревня от нее отвернулась, и Варвара была, как сказали бы теперь, изгоем.
Но главное, что я опять был в школе! Быстро со всеми перезнакомился, одолел имевшуюся в школе библиотеку (там тоже было несколько десятков книжек), ходил от тетки к тетке. Происходило это обычно так (привожу дословно):
— Ну, Ваня, ты у нас пожил, больше кормить тебя нечем. Иди к тетке Лизавете (Варе, Нюре).
Я брал свой «сидор», шел. Тетка Елизавета (Варвара, Анна) спрашивала:
— Ты зачем пришел?
— Тетка Нюра (Варвара, Елизавета) сказала, что меня кормить больше нечем, велела к тебе идти. Вот я и пришел к тебе жить.
— Ах, она такая-сякая! — следовал крик. — Это у нее-то нечем?! Да она осенью на одиннадцать мешков больше нашего картошки накопала. Она тебе наговорит, ты только слушай ее! А у нас вообще нечего есть, иди, куда хочешь.
Дело, однако, заканчивалось тем, что за столом прибавлялся лишний едок, а среди спящих на полу детей расстилался еще один полушубок.
Домой я сходил из Усть-Логатки только два раза — на зимние и весенние каникулы, путь все-таки был неблизкий, да и в валенках, доставшихся «на доноску» от кого-то из старших и превышающих нужный размер на три-четыре номера, в полушубке такого же размаха, с мешком за спиной не сильно разбежишься. Дорога занимала целый день. Я шел один через непомерные снега, срезая путь лесом и болотами, боясь волков, с которыми я «повидался» нос к носу еще после второго класса, слушая оглушительную тишину. Потом я долгие годы не любил тишину.
Дома встречали без особой радости: «А-а, Ваня пришел». Старший брат ворчал: «Явился, профессор». Это прозвище меня обижало настолько, что я немедленно лез в драку…
Возвращаясь в школу с весенних каникул, я провалился в яму в первом же болоте, через которое решил спрямить дорогу. Это в европейской части страны весенние каникулы весной. А у нас они были еще зимой, снег только начинал подтаивать, иногда наст и лошадь выдерживает, а тут вот провалился. Промокший, заледеневший, я чесал километров двадцать, думая только о том, чтобы успеть до наступления темноты, дни в марте еще короткие. Успел. И даже не чихнул, не кашлянул после такой купели.
Через год удалось вернуться в Горькое — картошка, наша валюта и кормилица, уродилась, и семья решила меня доучить, хотя в это время я уже был самым ученым в деревне. Седьмой класс закончился как будто в один день.
А что дальше? Школа-десятилетка одна на весь район, в Крутинке. Расстояние — 40 километров. Да и нельзя было больше сидеть на шее у матери, парню уже 14 лет. Год я проработал учетчиком в полеводческой бригаде — грамотей же! — а потом отправился в Омск, поступать в учебное заведение, которое называлось ремесленное училище № 7 (речников). Набирали туда оргнабором, как в армию, доброволец вызвал подозрение, тем более что и выглядел хило. Накинул себе год, приняли. Району зачли выполнение плана по оргнабору.
Жизнь в ремеслухе, как называли тогда эти училища, мало чем отличалась от жизни в казарме. В 7 часов подъем, зарядка, в 8 — построение: поем гимн Советского Союза. Быстрый завтрак. В 9 часов — либо в классы, либо в мастерскую, слесарить. Мы учились на машинистов портовых кранов, но сначала надо было получить разряд слесаря. Вечером опять построение, опять гимн Советского Союза. Уверен, что никто из нас, учившихся тогда в ремеслухах, уже никогда больше не пел гимн СССР, спели сразу за всю жизнь.
Но для меня все это имело малое значение, как и плохая кормежка. Она все-таки была куда как лучше нашей деревенской голодухи. Не смущала меня и наша роба, потому что впервые в жизни я надел белье, получил ботинки по размеру, шинель и даже суконные брюки, что вообще было почти роскошью. Да и спал уже не на полу, а на кровати, застеленной чистыми простынями. Самым же главным открытием и счастьем была библиотека. Теперь у меня собственная библиотека побольше и, надеюсь, получше той, но тогда 2–3 тысячи книг вызывали во мне просто дрожь.
Библиотекарь, жена нашего директора, Мария Чебоксарова, отчество, к сожалению, забыл, заметила меня сразу, что, думаю, было нетрудно: я прибегал туда каждую свободную минуту. Она стала оставлять меня в библиотеке, когда уходила по своим делам, дала мне ключи. Я выдавал книги, принимал книги, записывал ребят в очередь на какое-то чтиво, но наступала минутка, когда можно было запереться, залезть на верх стеллажа, перебирать книги и читать, читать, читать. Постепенно и стихийно выработалось умение быстрого чтения, я «глотал» все подряд.
За этим занятием меня и застукал замполит училища Алексей Тимофеевич Клецко. Высокий, весь изломанный ранениями на фронте, еле двигающийся, он возмещал все голосом. Наверное, такой была иерихонская труба. Когда он, встав посреди двора, рявкал: «Строиться выходи-и!!!» — его слышно было на всех четырех этажах нашего здания по улице Долгирева, 44, через любые стены и окна.
Как-то я забыл закрыться и зачитался. Он снизу заметил свет в окне, поднялся на 3-й этаж, проковылял в библиотеку. Я чуть не свалился со стремянки, когда он вопросил: «Ты чего здесь делаешь? Книги воруешь?» Выслушал мои объяснения, помягчел: «Чего ж ты там, на верхотуре, глаза портишь! Бери свою книжку, пойдем ко мне в кабинет». Кабинетом был маленький закуток, где с трудом умещались письменный стол, два стула и сейф, но была настольная лампа. Клецко дал мне ключ, и два года обучения его «кабинет» был моим пристанищем, хотя вскоре я уже записался в городскую библиотеку и стал часто наведываться туда.
Учеба в училище меня, как обычно, не волновала, если не вспоминать о мастерских. Там я проявлял себя вполне посредственно — и по пальцам молотком лупил, и инструменты плохие делал (мы должны были стать слесарями-лекальщиками). Все мое быстрое соображение куда-то исчезало, если требовалось определить, как лучше обработать болванку, скажем, кронциркуля или пассатижей. Зато в классах мое положение было просто прекрасным: после того как на первом экзамене по физике я решил задачи за половину группы, мне стало вольготно. В то время в ремеслухе процветало дикое хулиганство, все мы носили в кармане или в рукаве ножи, регулярно устраивали драки с местной шпаной, правда, потом с ней «закорешились». Мне группа категорически запретила выбегать на эти драки. Во-первых, толку от меня было мало — будущий чемпион и рекордсмен СССР не мог подтянуться на перекладине больше трех раз, а в строю стоял на левом фланге, недокорм сказывался, потом я вырос. Во-вторых, самое противное для всех ремесленников — это экзамены, и они просто боялись повредить «компьютер». Во всяком случае, Олег Манжос, громадный парень, который уже на втором году обучения сел за вооруженный грабеж, брал меня за шкирку и приказывал: «А ты сиди!» Постепенно привыкли ко мне и преподаватели-мастера и, ставя трояк за какой-нибудь косой молоток, который я сотворил, говорили: «Да, малец, не по этой ты части».
После училища первый год мы работали кочегарами, краны-то были паровыми. Зимой нас направили в ад — на завод имени Баранова углевозами. Паровой котел высотой в четырехэтажный дом, потребление угля за смену до 10 тонн, и ты должен эти десять тонн подвезти по эстакаде на вагонетке, которую надо было самому толкать, да еще и шлак вывезти на этой же вагонетке на другую эстакаду, где уже возвышался террикон такого шлака. Не то чтобы мы уставали — силы не хватало. Приходилось, как при ходьбе через лес и снега, говорить себе: «Ну давай же, давай, ты же должен это сделать, ты же здесь один, на помощь к тебе никто не придет». Но ночью, чтобы повернуться с боку на бок, приходилось сначала перекладывать правую руку, а потом уж переворачиваться самому.
Через год мы стали машинистами. Это было уже совсем другое дело. Пошли заработки, сами мы как-то заматерели. Но пошли и тяжкие проблемы — многие однокашники начали пить, пускали в драках в ход ножи — и отбывали в не столь отдаленные места. Из группы в 24 человека только пятеро избежали этой участи. Все пятеро жили в одной комнате — повезло и здесь.
Через год после ремесленного «университета» я решил, что надо расти над собой — отправился в вечернюю школу рабочей молодежи № 8. Там учились два моих приятеля, они перешли в 9-й класс, сел с ними в этот класс и я. Учителя поворчали, но потом успокоились. Удалось даже закончить 10 классов с медалью, правда серебряной: написал в сочинении советскую власть с большой буквы, поставили будущему литератору «четверку».
В эти же два года я дважды закончил курсы повышения квалификации крановщиков и школу командного состава речного флота по специальности судовой механик-дизелист. Скрестив крановщика с дизелистом, портовое начальство посадило меня на экскаватор, освоился достаточно просто.
Серебряная медаль за школу соблазнила меня оставить работу и пойти на дневное отделение Сибирского автодорожного института. Вступительные экзамены медалисты тогда не сдавали, и я подумал: «А-а, попробую. Не потяну — на кран вернуться всегда успею». Начал учиться, показалось легко, особенно по математике, физике, гидравлике, теории машин и механизмов. Знаменитый сопромат — сопротивление материалов — вообще стал моим любимым предметом. Первую сессию сдал на «отлично», получил повышенную стипендию, вторую тоже. Летом, правда, вернулся в порт, опять на кран, чтобы за время каникул заработать на продолжение учебы, — к этому времени у меня исчезла даже теоретическая надежда на поддержку: мать умерла, семья разлетелась по разным деревням. Даже когда я получил Ленинскую стипендию, никто уже не мог порадоваться этому вместе со мной.
Вот теперь я смог вполне ощутить прелести студенческой жизни и уже не дергаться, чтобы то бежать на разгрузку барж, то преподавать на каких-нибудь курсах, то давать уроки математики местным недорослям. Я стал работать в нескольких научных кружках, был даже избран председателем студенческого научного общества, мои работы по начертательной геометрии и курсовые проекты по дорожным машинам висели на стендах, рассказывали друзья, почти двадцать лет. Пустячок, а приятно.
Но главное, я занялся спортом. Сначала побежал на коньках, попал даже в студенческую сборную Омска и выступал на первенстве СССР среди студентов, ничего приличного не показав. Летом сел на велосипед на треке, попробовал покататься в гонках за лидером и неожиданно выиграл первенство города. Поехал на первенство России в Москву в 1958 году. Туляк Вася Федин в гонке на 50 километров обошел меня на 14 (!) кругов. Я решил бросить это дело. Переключился на лыжи, что сибиряку больше подходит. Но ходить на лыжах и бегать — две очень большие разницы. Пришлось тренироваться всерьез. Вроде бы побежал уже под нормативы мастера. Но летом опять уговорили защитить честь города, поехать на соревнования в Симферополь.
Симферопольский трек не годится для гонок за лидером — слишком мал радиус виражей, центробежная сила на скорости просто расплющивает тебя. Поэтому тренироваться приходилось в основном на шоссе, без лидера, конечно. Я привез с собой чертежную доску, в перерывах между тренировками чертил и обсчитывал проект универсальной дорожной машины, которую придумал, — гибрид автогрейдера, дорожной фрезы и вертикального смесителя битумно-гравийной смеси. Машина получалась интересной, но типовые двигатели, использовавшиеся в СССР на дорожно-строительной технике, были для нее слабы. Оптимального решения так и не нашел, отложил проект до дипломных дней, потом я его все-таки выполнил.
Но скоро все заслонилось тем обстоятельством, что я «поймал ход» — длительные тренировки как бы суммировались, и я поехал по-настоящему. Стал побеждать. А заканчивая институт, выиграл и в Омске, и в России все соревнования, в которых участвовал. Россия заявила меня на первенство СССР в Харькове.
Был 1960 год. С Олимпийских игр, по-моему, из Рима, вернулась сборная СССР. Виктор Капитонов привез первое олимпийское золото. Соревнования были злыми, трековики, ничего не добившись на Олимпиаде, доказывали дома, что ездили туда по праву. Это сказалось и на гонках за лидером, хотя наш вид на играх не был представлен.
Предварительные заезды я выиграл. Было невероятное ощущение легкости и полета, позже, даже когда я уже стал мастистым гонщиком, выигрывал медали, входил в сборную страны, никогда больше не приходило такое ощущение неиссякаемой силы и свободы. Но финал я проиграл, остался вторым. Потому что лопухи мы были — и я, и мой лидер — мотоциклист Сеня Комаров: две армейские пары шли в совершенно одинаковой экипировке, на одинаковых мотоциклах и велосипедах. Номеров на старте почему-то не выдали. И мы, обойдя одного из армейцев на 2 круга, решили, что обошли на круг обоих — сначала одного, потом другого. Гонки к тому же были вечером, я вообще впервые шел при искусственном освещении. Короче говоря, деревня — она и есть деревня. Когда сообразили и бросились в погоню, гонка уже подходила к концу. Еще бы два круга — и мы, скорей всего, обошли бы первого, скорости были очень разными. Но дистанция кончилась. Серебряная медаль.
Во время защиты дипломных проектов в институте дирекция приняла решение оставить меня на преподавательской работе. Я вернулся с соревнований и начал осваивать еще одну новую профессию — шестую или седьмую. Вроде бы получалось. Но выступление в Харькове уже погнало свои волны. В Омск начались звонки — из Тулы, из Ленинграда, из Москвы. Для тренеров не было секретом, что у меня ни кола, ни двора, что живу в студенческом общежитии, да еще, став преподавателем, вынужден переехать вообще в какую-то кладовку, очень холодную. Тула предлагала двухкомнатную квартиру, к ее предложениям присоединилась Россия — тогда на всесоюзных спартакиадах Россия, Москва и Ленинград выступали отдельными командами. Ленинград прелагал однокомнатную квартиру. Но настойчивее всех была Москва. Клуб ЦСКА, Центральный спортивный клуб армии, и уговаривал — жилье и прописка в Москве гарантированы, и угрожал — ты же офицер запаса, не поедешь к нам — восстановим в кадрах, загоним куда-нибудь подальше, все равно выступать не дадим. Я отговаривался, но однажды ночью, когда мои волосы во время сна примерзли к какой-то трубе, проходившей через кладовку, я решился. В конце концов что я терял…
Весь мой скарб, с которым я явился в столицу, умещался в рюкзаке — спортивная форма, пара рубашек, несколько книг. Костюм у меня был один — он был на мне, пальто — одно, тоже на мне, ботинки резервные, вспоминаю, были. Так вот 29 декабря 1960 года я и объявился на Казанском вокзале. Армейцы встретили меня и, надо сказать, выполнили все свои обещания — тогдашний министр обороны маршал Малиновский из своего лимита выделил мне и прописку и комнату. Я превратился в профессионального спортсмена.
Тренировки стали очень объемными. Зимой — лыжи, через день 50–70 километров, вечером — баскетбол или штанга. Летом — с утра шоссе 120–180 километров, вечером — трек, скоростные тренировки, уж никак не меньше 50 верст намотаешь. После таких нагрузок не то что читать, шевелиться не хочется. Но постепенно втянулся, заставил себя, снова стал «глотать» книжки.
В Москве я наконец научился читать системно, оценивать прочитанное достаточно профессионально, а не по правилу «интересно — не интересно». Один мой спортивный приятель пригласил однажды к себе домой, жили они тогда на Смоленской площади, в доме, где находится знаменитый на всю Москву «Гастроном». Познакомил с отцом, братом, матерью, с двумя громадными собаками — боксерами, точнее, боксершами. Его мать немедленно завела со мной беседу о… Шекспире.
Прекрасный человек была Евгения Яковлевна Домбровская! В ее семье я надолго нашел свой второй дом, дневал и ночевал там. Трехкомнатная квартира, весьма по нынешним меркам тесная, была забита шкафами с книгами. Филолог, доцент педагогического института, Евгения Яковлевна, видимо, нашла во мне благодарную аудиторию. По сути дела, я прослушал у нее несколько курсов западной литературы — она прекрасно знала английскую, австралийскую, американскую — и США, и Канады — литературу да и немцев с французами не обходила вниманием. Оба ее сына, Сережа и Валерий, не пошли по ее стопам, стали инженерами, поэтому она весь свой просветительский дар обратила на меня да еще разрешила брать из шкафов любую книгу. Когда же оказалось, что я все основное освоил, Евгения Яковлевна пригласила Ольгу Штейнберг, переводчицу, лингвиста, и я получил доступ к еще одной библиотеке — отец Ольги, профессор МГУ Штейнберг, собирал ее всю жизнь. Там я впервые прочел Н. Гумилева, Д. Мережковского, З. Гиппиус, дивные антологии отечественной поэзии 20-х годов, П. Элюара, Э. Верхарна, нашего М. Волошина, познакомился с философией В. Соловьева и от книг Тейлора о первобытных религиях перебрался к Фрейду. Там же я совершил личное открытие «самиздата», посмотрел на московскую литературную тусовку, собиравшуюся в квартире Штейнбергов на улице Семашко. Значение моих знакомств, как книжных, так и личных, станет понятнее, если отметить, что шел 1962 год, хрущевская «оттепель» закончилась, никто уже не читал стихов ночами у памятника Маяковскому, вечера поэзии во Дворце спорта и в Политехническом музее еще проводились, но скоро прекратились и они. Да и самому Никите Сергеевичу оставалось недолго ждать октября 1964 года.
Евгения Яковлевна продолжала опекать меня. Будучи не очень высокого мнения о спорте, она старалась пристроить меня на преподавательскую работу в какой-нибудь технический вуз. Но я думал уже о другом. Вон он — рукой подать — Московский университет. Пойти туда на факультет журналистики было моей давней тайной мечтой. Тайной, потому что никаких возможностей реализовать ее я не видел. Нужно было еще открыть для себя этот мир, примериться к нему, понять, можешь ты там что-то сделать или это просто обычное российское «вот если бы». Теперь можно было попробовать.
На факультете Ясен Николаевич Засурский, многолетний его декан, а тогда, в 1963 году, — заместитель декана, объяснил мне, что он-то со всей душой, тем более что поступать я хочу на вечернее отделение, но инструкция не позволяет: человеку, имеющему одно высшее образование, для получения второго требовалось разрешение министерства. Хорошо хоть российского, а не союзного. Я отправился в министерство, ходил туда недели две, наверное. Дошел до министра, им тогда был Лебедев, имя, отчество, жаль, не знаю. Он разрешил, но при условии поступления сразу на второй курс. За первый надо было сдать все экзамены.
Вот где пригодилась моя память! Я просто просмотрел учебники за первый курс — и за месяц сдал все экзамены. Затем по инерции начал сдавать за второй, кое-что за третий, а кое-что даже и за четвертый. Через год у меня уже были в зачетке пять семестров и много экзаменов, сданных с опережением. Можно было сдать и больше, но больно уж канительной была процедура организации экзаменов, преподаватели всякое такое действо вне графика не жаловали.
Я пару раз выступил за факультет в лыжных соревнованиях и быстро приобрел много друзей. Стал знакомиться со студенческой средой журфака, с будущими «золотыми перьями», слушать, как они представляют себе работу в газете — а ни о чем другом я не думал, — как судят о жизни, что о ней знают. Меня ожидал колоссальный удар. Я вдруг понял, что дело вовсе не в том, умеешь ты написать статью или не умеешь, — это по форме осваивается быстро, а по сути с этим надо родиться. Главное другое: есть у тебя что сказать от себя, свое, или ты будешь повторять прочитанное, услышанное. Открытие, понимаю, элементарное, но именно элементарные открытия составляют основу нашего бытия. Как сказал однажды А. И. Герцен: «До простых истин человечество дорабатывается тысячелетиями, а сложных хватало во все времена».
Опять надо было определяться во времени и пространстве. Махнув рукой на учебу, я стал знакомиться с редакциями газет. Выступил в «Московской правде» — получил предложение перейти в штат. Согласился, но оказалось, что я перебегаю дорогу одному нашему студенту, которому это место было обещано раньше. Ушел. От кого-то узнал, что «Советской России» требуется литсотрудник. Обратился к В. А. Цареву, который возглавлял в газете отдел партийной жизни. Он пригласил меня на встречу «после подписания номера» — это значит, после 10 вечера. Послушал меня и сказал:
— В штат я тебя взять не могу — опыта работы нет, в центральную газету так не попадешь. Но место литсотрудника у меня вакантно, на два месяца зачислим при условии, что если найдем работника, то ты сразу уходишь. Согласен? Ну, тогда выходи завтра на работу.
Вышел. Это было 22 января 1965 года.
Возвращаясь немного назад, должен сказать, что из ЦСКА я к этому времени ушел. С трудом, но ушел. Спортивные мои успехи оставались еще значительными, к первой медали я добавил еще шесть, две серебряные, четыре золотые за чемпионаты и рекорды СССР. Выступал на первенстве мира — неудачно, на многих других международных соревнованиях — чаще с успехом. В 1964 году даже «отбирался» на участие в Олимпийских играх в шоссейных гонках. Но время мое в спорте истекало, я пришел туда слишком поздно. Поэтому в 1964 году, выиграв очередные соревнования, я поставил велосипед к барьеру трека, раздал все накопившиеся у меня комплекты спортивной формы, запчасти к велосипедам, шины юниорам, ушел с трека и лет пять не разрешал себе зайти туда даже зрителем, боялся, что не выдержу. Спорт ведь действительно забирает к себе человека целиком, он — как наркотик. А если еще успешный спорт, то оторваться от него почти невозможно. Я имею в виду, конечно, тот спорт, который у нас стыдливо называли спортом «высоких достижений», а во всем мире — профессиональным.
Итак, газета. Через три дня после начала работы Царев послал меня в командировку. «Советская Россия» тогда раскручивала компанию «Как вести агитацию», нужно было привезти материал под эту рубрику. Не кокетничая, скажу: теперь, при всем своем опыте, я материал на такую тему не смог бы сотворить. Тогда сотворил. Просто рассказал об одной бригаде с тульского завода «Штамп», конкретно — о мастере этой бригады, который был там и мастером, и наставником, и защитником, и агитатором. Материал сразу напечатали. В этот же день в газету позвонил М. А. Суслов, наш «вечно живой» идеолог, всесильный член Политбюро, и сказал главному редактору, что вот так и надо освещать, как вести агитацию. В. П. Московский, возглавлявший тогда «Советскую Россию», немедленно, даже не поставив в известность, зачислил меня на постоянную работу.
Ну а дальше уже не очень интересно. Через год я стал специальным корреспондентом — самая лучшая должность для журналиста. В 1967 году был приглашен на работу в журнал «Коммунист», об этом упоминалось в главе «Вожди». В 1970-м ушел в Академию общественных наук, писал диссертацию по проблемам взаимодействия общества и природы; развивая эту тему, позже защитил и докторскую. 13 марта 1970 году меня отозвали из академии, где я уже готовился к преподавательской работе, еще на 2-м курсе получив предложение остаться на кафедре. Вместо этого оказался лектором отдела пропаганды ЦК КПСС, а через год — консультантом, работа которого описана в первых главах книги. С приходом к руководству отделом Е. М. Тяжельникова ушел в «Правду», сначала членом редколлегии, потом был утвержден заместителем главного редактора. К этому времени я уже написал несколько книг по вопросам экологии, много статей в различные журналы, пробовал силы в художественной литературе, опубликовал две повести, несколько рассказов. Собрал, думаю, самый большой в стране архив по глобальным проблемам, начал работать над книгой «Экология и политика». Но «Известия», редактором которых я был утвержден в 1984 году, забрали мое время и сердце полностью.
Перестройка, участие в борьбе за гласность, Горбачев, Верховный Совет, путч — все это уже представлено читателю. Мне остается коснуться только того, что было потом, после развала СССР.
Концерн «Известия» — единый комплекс, объединяющий редакции, типографию, издательство, всю инфраструктуру, мне создать не удалось. Мои друзья — руководители редакций, в первую очередь редакции газеты «Известия», и издательства усмотрели в моих планах опасность для своего положения и, поддерживаемые незаметно выросшей вокруг них челядью, заблокировали создание концерна — он остался крошечным ТОО с громким названием. Хотя кое-что и удалось сделать: создать по России около 30 рекламных агентств, доходы которых в 1992–1993 годах направлялись на поддержку газеты; помочь ей в 1992 году решить спорные вопросы с издательством по поводу цен на бумагу; поддержать редакцию в ее споре с руководством Верховного Совета РСФСР в 1993 году, в частности, и тем, что я категорически отказался от предложений российского парламента создать параллельные «Известия», перетянуть в них лучших журналистов газеты и таким путем задушить ее.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.