Глава вторая Миша-большой[6]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

Миша-большой[6]

М. Т. Калашников вспоминает:

«Родился я семнадцатым ребенком в семье. Был совсем хилым, и не было, как утверждает родня, такой болезни, которой бы я не переболел. А когда мне было шесть лет, чуть не умер. Я уже перестал дышать: родители убедились в этом, когда поднесли к носу куриное перышко — оно не шевельнулось. Позвали плотника, он прутиком замерил мой рост и ушел во двор делать гробик… Но стоило ему затюкать топором, как я стал тут же подавать признаки жизни. Плотника опять позвали в избу. Говорят, что он в сердцах сплюнул. “Такая сопливая малявка, — сказал, — а туда же — так притворился!”

В селе все давно привыкли, что если в нашей семье помирают, то непременно всерьез. У мамы, Александры Фроловны, было девятнадцать детей, и только восемь из них выжили (шесть братьев и две сестры. — А. У).

Умирали в маленьком возрасте. Я взрослых не помню. Николаем называли троих ребят. Я нянчился всегда с малышом рожденным. И у меня была такая привилегия — давать детям имена. Я как-то сказал: пусть будет “Николай”, — а он возьми да умри. Я дождался очередного ребенка и снова назвал Николаем, и тот умер. Зато третий выжил. В общем, был главной нянькой — такое право было. Детей всех крестили, я тоже крещеный. Но крестных родителей своих не знаю.

Мать была верующей, учила креститься. Не крестишься — по затылку получишь. На колени ставили, молитвы читать надо было. Но я ни одной молитвы не помню.

В раннем детстве, а затем уже и подростком я не раз слышал, как мама, понизив голос, таинственно говорила соседкам, что Миша, мол, должен счастливым вырасти — родился в рубашке.

Метельными вечерами семья пела. Если сестренка Гаша останавливалась, отец вдруг потихоньку запевал… Чуть выжидала и присоединялась к нему мама, начинала рукой приглашать остальных, и все один за другим вступали — кроме меня. Меня никто не приглашал, хорошо знали, что “Миша и в поле напоется, когда один будет”.

…Как они пели, какие песни! И “Славное море, священный Байкал”, и “Ревела буря, гром гремел”, и “Бежал бродяга с Сахалина”… И песню, которая почему-то тревожила меня больше остальных: “Скакал казак через долину, через Кавказские края”, и у меня тоже отчего-то щемило душу — как у взрослого.

…Наше хозяйство на селе ничем особенно не выделялось. Дом был небольшой — одна общая комната, кухня и сени. Построен он был по “кавказским” традициям: в комнате пол деревянный, а на кухне, где готовили на печке, — мазаный, земляной.

Сестры рассказывали, как каждую субботу они мучились с тем самым земляным полом: “В комнате вымоешь чисто, а станешь кухню мыть — только грязь разведешь. Намочишь землю, намажешь и ждешь, пока она высохнет. Если раньше начнут ходить, то вся сырая земля в чистую комнату тут же тащится. И тогда — прощай уборка! Иногда, чтобы долго не ждать, набрасывали солому на сырой пол. И опять не слава богу — подмести такой пол невозможно: вдоволь наглотаешься пыли!”

Зимой вся семья спала в комнате: родители и дедушка с бабушкой на кроватях, а дети — на печке, на полатях или на лавках. Летом было раздольней — многие из нас перебирались спать на сеновал.

Обедала наша большая семья двумя группами: старшие — бабушка, дедушка, отец, мама, Виктор, Гаша и Иван — за столом. А мы, младшие, ели на полу, сидя на какой-нибудь постеленной тряпке вокруг большой чашки.

Наши родители одевали нас, маленьких детей, в самотканую одежду. У моей мамы была швейная машинка, на которой она шила мальчикам длинные рубахи, заменявшие и штаны, и рубашки. Так мы и ходили в них лет до семи, пока не начинали стесняться своего вида и требовать мужской одежды».

Дружная и работящая семья Калашниковых содержала свое хозяйство исправно. Трудились все без исключения. Наемных работников никогда не было. Досыта никогда не ели, экономили, да и не хватало на всех. Отец говаривал: «Криком избу не построишь, шумом дело не свершишь». Родители с раннего детства приучали и привлекали своих детей к крестьянскому труду. Не было исключения и для одного из младших — Миши.

Рос Михаил подвижным, жизнерадостным, любознательным ребенком. Выделялся из ватаги сверстников необычайной живостью ума, интересом к железкам, охотой к чтению. Воспитывался в строгости и труде. Старшие приучали помогать по хозяйству. Начинал свою трудовую деятельность с выпаса домашнего скота и птицы. С самого малолетства приучен и корову доить, и кур кормить. На полевых работах начинал погонышем, это когда с восходом солнца подсаживали верхом на лошадь, запряженную в борону или плуг, а снимали уже на закате, с ноющим и словно отделившимся от души телом. Повзрослев, стал работать на скотном дворе извозчиком, убирал сено. Частенько захаживал в сельскую кузницу полюбоваться, как работают люди с железом. Пробовал и сам ковать. Вот там-то, в курьинской кузне, и пришло уважение к металлу у будущего конструктора.

Труд не был Михаилу помехой. Напротив, всякий новый трудовой навык он всегда воспринимал всерьез и с какой-то недетской ответственностью. Словно чувствовал — в жизни все пригодится.

Особенно рано ощутил желание делать что-либо своими руками.

Постоянно что-то мастерил в детстве. Уже в шестилетнем возрасте пытался сделать деревянные коньки. А ведь тогда куска проволоки невозможно было достать. Бродил по полям с одной только мыслью — не зацепится ли нога за какую-нибудь железячку. Старший брат Виктор как-то помог изготовить один конек, а на другой материала не хватило. Так на одном коньке и рванул к речке Локтевке. И сразу сиганул в прорубь. Слава богу, был в шубе старшего брата, она-то и спасла — превратилась в купол и продержала на воде, пока взрослые не поспели. Раздели догола и на печку, а там овес сушился. Чудом очухался. Ожил. Были и погорше случаи. Не припомнит уж память всего-то.

Отец Тимофей Александрович имел всего два класса церковно-приходской школы, мать Александра Фроловна тоже была малограмотна. Однако значение образования для будущего детей родители понимали.

М. Т. Калашников:

«В школу я пошел, умея уже и читать, и писать. Это, видимо, тоже преимущество многодетных семей: либо тебя научат старшие, либо исхитришься и сам выучишься — лишь бы только не отстать от “больших”.

Первой моей учительницей была Зинаида Ивановна — красивая, средних лет женщина с тихим, ласковым голосом. Каждый из нас видел в ней свою вторую маму, каждый мечтал заслужить ее похвалу. Она же с большим терпением и добротой воспитывала нас, таких разных по своему физическому и умственному развитию деревенских ребятишек. Она говорила, что учеба и труд — это неразрывное целое. Так что воспитание наше в школе было основано прежде всего на привитии нам уважения к нелегкой работе на матушке-земле, на непременной помощи старшим в их заботах, на постоянном уходе за домашними животными. Зинаида Ивановна была инициатором соревнования на лучшую постановку дела по откорму телят. Каждый из нас любовно ухаживал за молодняком. Это было в чем-то схоже с современным семейным подрядом, только среди школьников. Помню, сколько гордости испытал, когда мои старания по выхаживанию бычка по кличке Красавец высоко оценили учительница и одна из лучших учениц нашего класса, к которой я в ту пору питал симпатию».

Наступил трагический 1930 год. Волна сплошной коллективизации крестьянских хозяйств докатилась и до Курьи, разделив людей в одночасье на бедных и богатых, словно на нормальных и прокаженных. Ко вторым были отнесены самые трудолюбивые и оттого несколько выделявшиеся на остальном фоне по достатку семьи.

М. Т. Калашников:

«Страшное было время. Тогда даже в частушках, которые печатались в календаре (численнике, как его тогда называли), чувствовалось невеселое настроение алтайских крестьян:

Сибирь — сторона хлебородная,

Хлеб в Поспелиху свезла —

Сама голодная!

Ох, матушки!

Новый хлеб заколосится —

Шелк оденем вместо ситца…

Ох, батюшки!

Крепко бабушка не ныла,

Революцию бранила…

Ох, матушки!

Вот свобода, так свобода —

Нету хлеба у народа!

Ох, батюшки!

Сколько же было пролито слез, когда в дома крестьян приходили те, кому было приказано изъять все, что считалось в хозяйстве лишним. Ведь ничего лишнего у мужика не было! Тогда невозможно было себе представить, чтобы кто-то чужой сказал: “Вот это и это у тебя лишнее, оно не должно тебе принадлежать”. Но проверяющие забирали все: скот, птицу, хлеб и даже основной продукт крестьянина — картофель. Вся усадьба тщательно обследовалась: не припрятал ли чего-либо хитрый хозяин, не закопал ли в землю?

Нам, детям, было известно, чьи родители рьяно выступали за лишение гражданских прав и за высылку тех, у кого на подворье было более двух лошадей или другой животины. В школе началась смута и разобщенность, ученики также разделились на бедных и богатых. И пошли взаимные упреки и оскорбления, которые часто заканчивались крепкими потасовками.

Обзывались словами, которые только что стали входить в обиход: кулак, подкулачник, богатей, захребетник. В потасовках, как правило, всегда обвиняли “захребетников”, хотя они и не нападали первыми — они защищались».

Мише Калашникову не было еще и одиннадцати лет, когда их семью признали «кулацкой» с суровым вердиктом — «подлежат выселению в северные районы Сибири».

«Всего-то было у нас три-четыре лошади, — говорит М. Т. Калашников. — Ну что поделать — кулаки. А записала в этот черный список, без суда и следствия, простым голосованием беднота на сельском сходе».

В когорте той курьинской бедноты в основном были лодыри да бездельники. Такова была горькая правда того ужасного времени. В семье Калашниковых тогда подрастало пятеро сыновей. Старшему Ивану было 15 лет, младшему Николаю — 3 года, Андрею — 14 лет, Василию — 10. Родители Тимофея Калашникова к тому времени уже обрели вечный покой в Курье. Предстоял тяжелый, изнурительный переезд в таежную Сибирь, на необжитые места. Две старшие сестры Михаила — Агафья (Гаша) и Анна (Нюра) уже создали свои семьи и поэтому остались в Курье. Тимофей Александрович и Александра Фроловна подались с сыновьями в глухую таежную ссылку. Все их нажитое трудом честным и непосильным имущество было конфисковано. Всего же была раскулачена и выслана из Курьи половина крестьянских семей.

Вот как происходило выселение Калашниковых, по воспоминаниям Михаила Тимофеевича:

«Неожиданно в наш двор вошли несколько дюжих мужиков с топорами и ножами в руках. И вот я впервые увидел, как одним ударом гонора безжалостно убивают такого огромного и, казалось, непобедимого быка. После удара бык мгновенно припадал на передние ноги и сразу валился на бок, а в это время второй мужик быстро перерезал ему горло. Бык, как бы опомнившись от удара, пытается встать, но уже поздно, кровь бьет фонтаном из горла, хлещет по сторонам. Началась разделка туш коров и овец…

Внутренности выбрасывались за ограду, и там образовалась большая куча, в которой копошились не успевшие родиться живые телята и ягнята. Зрелище было жуткое. А перепачканные кровью мужики, убивая очередную стельную корову, хладнокровно похохатывали: “Вот, избавляем хозяев от лишних хлопот… детишек освобождаем, а то придумали тут: научное выращиванье”.

Думаю, что так могли говорить только отцы тех наших однокашников, кому нечего было дома выращивать…

Последними забили наших коров и порезали наших овечек, а их шкуры повесили рядом с остальными на перекладинах во дворе. После того как все туши и шкуры увезли, двор наш представлял страшное зрелище, и отец велел всем нам взять лопаты и засыпать снегом кровавые разливы. Но кругом все так сильно вытоптали и забрызгали, что нам пришлось несколько раз повторить засыпку — носить снег с огорода во двор, а затем убирать его, перебрасывая через забор во двор к соседям, которых уже до этого “раскулачили”.

В эти же годы происходило повсеместное отрицание веры и попрание Церкви. Даже в далеком алтайском селе Курья организовался союз безбожников, в который вошли убежденные атеисты, решившие уничтожить веру в Бога в народе.

Мои старшие сестры вспоминали, как в 1934 году разрушали в Курье красивейший храм, стоявший в центре села. Уцелевшие фундамент и часть стен напоминают о трагедии, которая произошла более полувека тому назад. Для того чтобы снять с храма кресты, активисты союза безбожников подъехали на тракторе, зацепили их веревками и повалили на землю. А в это время мимо храма шла из школы маленькая девочка, второклассница. Так ее этими крестами и убило».

Выселению подлежал и семейный Виктор, 1907 года рождения, однако у него только что родился сын, и «братка» (так называли в семье Калашниковых дети старшего брата) схоронился на время у добрых людей. После убытия на чужбину Калашниковых Виктора арестовали, осудили как члена «кулацкой семьи» и направили для отбывания трех лет на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Пробыл он там семь долгих лет, совершив три попытки побега, и поэтому с каждым разом прибавлял себе срок. Однако брат Михаила так и не смог смириться с несправедливым наказанием. Не те времена были — искать справедливость было делом бесполезным и даже опасным. Эту истину впоследствии очень хорошо усвоил Михаил. То открытие помогло ему выжить и сохранить себя для человечества.

Вот и железнодорожная станция Поспелиха. Ссыльных погружают все в те же «телячьи» вагоны, в которых Калашниковы восемнадцать лет тому назад добровольно прибыли сюда с Кубани. На станции Тайга перегрузили багаж в сани, а людей на время разместили в бревенчатых бараках. Через пару дней на запряженных лошадьми подводах под охраной двинулись в дальнейший путь по направлению к Селивановке, селу в Томской области. Добирались на своей курьинской лошади — такой был установлен для ссыльных порядок.

С 1931 года Селивановка была переименована в Бакчар, в честь протекающей неподалеку реки. Что собой представляет нынешнее село? Это районный центр в двухстах километрах на юг от Томска. Включает в себя 25 населенных пунктов, 8 сельских администраций. Проживает в нем чуть больше 15 тысяч человек. Удельный вес в численности населения области — 1,5 процента.

Место ссылки было богатейшим на природные ресурсы краем. Здесь расположено два крупных месторождения: Бакчарское, где в междуречье рек Андорма и Икса добываются железистые руды, и Парбигское, богатое железистыми и оолитовыми рудами. Месторождение железистых песчаников находится также в верховье реки Парбиг. Есть еще Бакчарское месторождение подземных вод с запасом 17,5 тысяч м3/сутки. Ежегодно добывается до 1,3 миллиона артезианской воды. 66 процентов района покрыто лесами.

Знал ли тогда, в далеком 1930 году одиннадцатилетний мальчишка, что судьба круто распорядится его жизнью? Предвидел ли, что станет всемирной знаменитостью, а в музее сурового таежного села Бакчар спустя шесть с половиной десятков лет сибиряки развернут в его честь экспозицию «М. Т. Калашников — наш земляк»? Разумеется, нет.

Но не Бакчар стал местом последнего прибежища ссыльного Тимофея Александровича Калашникова. По разнарядке его семью доставили вначале в поселок Верхняя Моховая, а затем перевезли через Среднюю Моховую в село Нижняя Моховая. Это и была, как говорит Калашников, их выселка.

Сейчас этого села уже нет. Нельзя сказать, что это были строго охраняемые зоны. Это были обычные небольшие деревушки, в которых жили и местные жители, и спецпереселенцы. Главам семей последних было предписано регулярно отмечаться в милиции и отчитываться. И только в 1936 году новая Конституция СССР возвратила всем высланным гражданские права.

«Туда только нас из Курьи переселили, — вспоминает Михаил Калашников, — остальные из других мест Сибири прибыли. Кержаки в тех местах жили, староверы». Кержаки не любят чужаков — так говорили о старообрядцах. Наверное, поэтому им удалось сохранить древнюю допетровскую русскую культуру.

Кержацкие деревни появились еще в XVII веке. Скрываясь от гонений официальной Русской православной церкви, охваченной реформами патриарха Никона, жители Нижегородской губернии с реки Керженец бежали в глухие заволжские леса. Старообрядцы жили очень замкнуто, сторонясь общения не только с официальными властями, но и с местным населением. Первые упоминания о кержаках, поселившихся на территории Бакчарского района, относятся к середине XIX века. Связаны они с появлением в 1918 году на реке Галка заимки Селивановых. А вот в 1929–1930 годах пришли новые поселенцы — раскулаченные крестьяне, в основном из Сибири. Им были отведены земли с целью создания крупных колхозов. Как административно-территориальное образование, Бакчарский район образован в 1936 году. Как раз в этом году Михаил навсегда покинул эти края. И уже больше туда никогда не возвращался.

М. Т. Калашников не без труда и сердечной боли вспоминает очередное место своей жизни, рассказывает, какими были встретившие его семью местные жители-кержаки:

«Воды ведь не дадут попить. Если же ты попьешь из их посуды без спроса — выбросят из дома. Они такие, эти староверы. У них свои законы. Но были и цивилизованные среди них.

У хозяйки, к которой нас пристроили по прибытии в Нижнюю Моховую, был старший сын Маркел, намного меня старше. Вот он откуда-то выписал радио. Для деревни это была диковинка. Большой такой ящик! Старовер старовером, а вот взял да и купил радио. Он надел наушники и давай слушать. Мне страшно хотелось тоже послушать. Вид у меня был такой жалостливый да просящий, что он дал мне прижаться к тем чудо-наушникам».

В тех местах много было грибов, ягод и кедрового ореха, были развиты охотничьи промыслы. Поэтому и Михаил Калашников смолоду пристрастился к охоте. Именно там он впервые в жизни взял в руки отцовское ружье.

Жили Калашниковы в Нижней Моховой поначалу в бараках.

«Нас поселили в доме, где полати были, — вспоминает Михаил Тимофеевич. — В Курье о полатях понятия не имели. А там — на печку прыгаешь и с нее залезаешь на полати. Коротали время, слушали, выглядывая оттуда, как старшие разговаривают. И спали. Тепло там было.

После расчистки в лесу делянки для поселения начали создавать свое хозяйство, разрабатывать целину под огороды. Колхоз организовывали. Пахали на коровах и на быках. Некоторые хорошо как-то управлялись, приговаривая “цоб-цобэ”. А мы к этому не были привычны, поэтому в нашей семье лошадь была».

Только начали осваиваться на новом месте, как в декабре 1930 года семью постигает горе — от чахотки умирает отец Тимофей Александрович. Хоронили его зимой.

М. Т. Калашников:

«Когда отец умер, был сильный мороз. Холодища, снегу по пояс. Гроб в холодную комнату поставили, мы, дети, боялись спать. Казалось, встанет и выйдет оттуда отец. Неделю в доме он пролежал. Наконец лошадь привели, связали между собой лыжи и на них погрузили гроб. Мы из-за холода и плохой одежды дома просидели. Где могила отца, точно не знаю.

Отец всегда был для нас примером. Он старался дать нам основное — воспитать в нас жизненную потребность в труде. “Не бойся руки спачкать, не бойся, — как будто до сих пор слышу его насмешливый голос. — В черных руках ‘белая копеечка’ должна быть”. Так он ждал ее ради нас всех. Так надсаживался! “Надсажался!” — причитала сломленная безмерным страданием, настигшим ее в чужом краю, наша мама.

Чтобы прокормить сыновей, мать сошлась с соседом-вдовцом Косачем Ефремом Никитичем. Откуда его выслали — не помню. Говорил он по-украински. У него было две дочери и сын. Одна дочь была больная, абсолютно лежачая. Схоронили мы ее. А мальца звали тоже Михаил. Так в семье стало два Миши. Чтобы не путаться, его называли “Миша маленький”, а меня, значит, “Миша большой”. Так и приклеилось — “Миша маленький”, “Миша большой”. Э-хе-хе. После того как я покинул Нижнюю Моховую в 1936 году, “Мыша маленький” выучился на агронома, семью завел, только чересчур много употреблял. После войны они переехали в Поспелиху — 60 километров от нашего села Курья. Родственники там какие-то жили, что ли. Потом у Мыши внуки появились. Как-то раз он с внуком пошел вдоль реки прогуляться. Решили искупаться. Ну и оба утонули — и Мыша, и внук лет семи. Вот так его жизнь и закончилась.

Помню, в детстве не мог отчима отцом назвать, ну никак не выходило. Хоть ты тресни, не поворачивался язык. Вот и надо уж назвать, а я как-то извернусь. Все не мог себя переломить. Другие звали “тятя”, старшие тоже отцом называли, а я принципиально — нет и все. Специально меня вынуждали к такому обращению, но я изворачивался. И сам себе был на уме. Вот они ложатся спать с матерью. Я топор ложу под подушку и думаю — вот убью его ночью. Но это было так, не всерьез. Мы благодарны отчиму. Очень был он работящий. Он и землю научил нас копать лопатами, и боронить, и цепом молотить, и веять. О-о-ох… Много чему научились у него. Вот мельниц совсем не было на выселке. Зерно и крупу через рушалки пропускали. Рушать — значится молоть, дробить. Устройства те еще называли крупчатка, круподирня, крупорушка. Я их сам делал. Из кедра. Они громадные такие, ровные. Из проволоки набивал скобы вокруг деревяшки. Гнездо устраивал, куда зерно засыпалось, ручку приделывал, а в центр шпиль забивал… Ой, какая это тяжелая работа — рушать. Мука все равно не получалась, а только побитое, раздробленное зерно. Все равно, выпекали хлеб из той муки.

Отчим был хороший человек, очень трудолюбивый. Постепенно отношения наладились. Он многое умел и нас, детей, приучал работать. Вот созреет рожь, отчим серпы приготовит — и давай с ним резать. Один только раз мне показал — и я как-то очень быстро освоил и стал работать. Потом что-то заторопился и разрезал руку — схватил земли кусок и приложил, до сих пор остался шрам круговой.

Снопы вязал сам. Суслон, кажется, называется. Копны сена и соломы клал. Обмолачивал урожай. Снопы укладывали на чистую землю, ток это был, — и давай лупить цепами. Палка такая длинная, и к ней еще одна прибита, небольшая. Урожай весь для семьи шел, ничего колхозу не отдавали. А семена давало государство и обязывало сеять. По гектару надо было засеять, поэтому семена давали бесплатно. Рыбу мешками давали. Вот ведь что получается: выслать-то выслали, но и поддерживали, так что особо не голодали. Летом огурец посолишь и ешь — лучше не придумаешь. И скотину держали — лошадь, корову.

Вот я думаю, может, это так надо было — ведь раскулачивали наиболее хозяйственных и приспособленных к работе на земле людей. Потом они в ссылках вгрызались в целинные земли и поднимали их, доводили до нужной кондиции. Может, Сталин тем самым обеспечил освоение безлюдных пространств России? А то ведь достались бы непрошеным гостям. То, что мы сегодня наблюдаем по Дальнему Востоку, да и в Сибири тоже. Нет, была, очевидно, сермяжная правда в том жестоком деле. Страну надо было сохранить и укрепить, война была не за горами. Я не оправдываю сталинизм и его перегибы, но вот что-то думается, все это было не случайно, рассчитывалось на большую перспективу. Это была дальновидная политика».

Несмотря на житейскую неустроенность и полуголодное существование семьи, младшим детям была предоставлена возможность продолжать учебу в школе. Но в Нижней Моховой была только четырехлетка, это потом построили среднюю школу, когда Калашников уже покинул деревню.

Вспоминает ветеран Великой Отечественной войны Иван Васильевич Мельников (село Новая Бурка Бакчарского района Томской области):

«Весной 1933 года мы с Михаилом Калашниковым окончили четвертый класс начальной школы в Нижней Моховой. Решили учиться дальше. Пятого класса в ближайших селах не было. И мы с Михаилом пешком махнули в Высокий Яр. Это в 35 километрах.

Там нам сказали, что в пятом классе нет мест и что могут принять только в шестой. Но нужно сдать экзамены по русскому языку и математике. Мы не сробели — согласились. Экзамены сдали успешно. Готовы были к первому сентября вернуться в Высокий Яр. Но этого не произошло.

Когда мы возвратились домой, то узнали, что в Воронихе открывается неполная средняя школа. Первого сентября мы были в Воронихе. Жили по соседству с Г. Плотниковым, 1930 года рождения. На фронтоне школы с улицы была большая, очень красивая звезда с гранями из стекольных секций-шипок.

В пятый класс набралось не менее ста человек (из всех поселков от Новой Бурки до Парбига). Всех приняли, образовав три пятых класса. Был открыт и один шестой класс. Школа начинала жить. Воронихинские учителя сплошь имели университетское образование. Но жизнь ее не была безмятежной: ее ожидали неприятности. В декабре стало известно, что школа не включена в бюджет. Нам объявили: чтобы школу не закрыли, нужно каждому ученику уплатить по 25 рублей. Половину этой суммы нужно уплатить сразу, остальное — потом.

После каникул нас набралось менее тридцати человек, один класс. Но школу не закрыли. Можно сказать, что мы ее спасли. К сожалению, Михаил выбыл. В его большой семье не нашлось денег, нужных на обучение. Но кто знает, может, это и к лучшему. Может, уже тогда, в 14 лет, он решил все делать сам, ни от кого не зависеть».

М. Т. Калашников:

«В школу в деревню Ворониха за 15 километров ходили пешком. На неделю, а то и на две мать наготовит еды — и в дорогу. Определяли там на квартиры. Домой я ходил только раз в неделю — в воскресенье. Зимой тяжко было ходить, потому что по болоту ходили, по настилу из бревен. Голья то место прозывали. Трясина ужасная, иногда и брызжет оттуда гнилой водой. Там я и закончил школу — восемь классов. Это уж я девятый прибавил от себя.

А от родителей помощи в учебе и раньше не было, а теперь-то, когда взрослые были заняты исключительно выживанием на новом месте, и подавно. Какая там помощь, если Тимофей Александрович закончил всего два класса церковно-приходской школы, а Александра Фроловна грамоты и вовсе не знала».

Михаилу учеба давалась без затруднений. Учителя были в основном ссыльные политические переселенцы, люди грамотные, с университетским образованием и жизненным опытом. Не хватало учебников, отсутствовали тетради, писали на березовой коре. Очень интересно проходили занятия в технических кружках. Михаил увлекался физикой, геометрией и литературой.

М. Т. Калашников:

«В нашей деревне даже велосипеда не было. Я пытался было сделать велосипед — но где возьмешь цепи и шестеренки? Тогда я, будучи школьником, решил создать вечный двигатель. Мне казалось, что не хватает всего-то малюсеньких шариков. Учителя были вроде грамотные, но я настолько запудривал им мозги, что они тоже стали разводить руками: вроде и будет двигатель работать, если найти такой подшипник.

Но лучше всего выходили эпиграммы и маленькие лирические послания одноклассницам.

Ходили мы в чем попало. Старшие сносят одежду — портной перешивал их для младших детей. Так и жили. Все самотканое было. Жизнь была нелегкой. Но как-то человек приспосабливается.

Вот как-то сгорели (случилось это в мае 1934 года. — А. У). На окраине села что-то случилось, и загорелся один дом. А был сильный ветер — все дома и выгорели. Деревянные, горят быстро. Днем это было. А мы в школе были за 15 километров. Нам сообщили, что пожар. Я скорей побежал. От дома осталась только печка. Все имущество сгорело. Наша улица подчистую вся сгорела, одни черные головешки торчали. Что удалось спасти — на другую улицу перетащили. Никто, правда, из людей не пострадал…

Народ как-то все переживает. Вот и отчим начал готовить летом бревна. Срезает, обрабатывает. Он умел деготь гнать. Из бересты, из коры гнал деготь. Использовали в качестве смазки. Потом по снегу зимой каждое бревно вытаскивали из леса. Так постепенно и навозили стройматериала. Затем доски стали пилить. В конце концов на том самом погорелом месте выстроили новый дом.

Шли годы. Из мечтателя-подростка я превратился в юношу — тоже еще мечтателя. Заканчивал учебу в последних классах школы по новому месту жительства. Начал задумываться над своей дальнейшей судьбой: кем быть? Всем почему-то казалось, что моя судьба предрешена: я непременно должен стать поэтом.

Стихи я начал писать еще в третьем классе. Трудно сказать, сколько всего было написано мною за школьные годы: стихи, маленькие четверостишия, дружеские шаржи. Сочинял и читал одноклассникам. Хорошо выходили лирические послания одноклассницам. Но были даже пьесы, которые исполнялись учениками нашей школы. В школе мне даже кличку дали — “Поэт”.

Блокнот и карандаш были моими постоянными спутниками днем и ночью. Иногда, неожиданно проснувшись в самую глухую пору, я доставал их из-под подушки и в темноте записывал рифмованные строки, которые утром едва мог разобрать.

С детства любил стихи Некрасова, просил почитать по вечерам брата Виктора или сестру Гашу. А еще читали Пушкина, Есенина, Беранже».

Иногда Михаилу хотелось написать такой текст, чтобы он превратился в песню. Находился постоянно в поиске новой идеи, интересной темы. А жизнь то и дело подбрасывала их.

М. Т. Калашников:

«На выселках дело было, в Нижней Моховой. Шел 1930-й год. Я еще молодой был, а вот взрослые ребята уже гуляли по деревне с девушками. И был такой Савенков, хорошо мне знакомый. Дружил он одно время с девушкой, а потом у них как-то разладилось. С ней кто-то другой стал встречаться. Михалев, кажется. Ну и поссорились они между собой из-за этой девушки. До самой смерти поругались. Вот я и написал песню после убийства этого Михалева, но уже не помню слова. Не помню сейчас. А село пело эту песню. Даже на сцене пропели школьной, перед родителями.

Все-таки попробую вспомнить. “Как только солнце закатилось, а Савенков пошел гулять… / А его прежняя зазноба пошла с любовником опять. / Она ему наговорила, что Савенков хотел с ней жить. / А Михалев, похож на зверя, решил убийство совершить. / Решил-решил убийство сделать, решил убийство совершить, / Но одному казалось страшно, — решил он друга попросить. / А друг его, однофамилец, за дело взялся сгоряча, / Вонзил в того он нож блестящий — вот вам и смерть товарища…”

Я скажу вам — плакали все. Савенкова, конечно, посадили. Года на три, раньше помногу не давали. А вот когда Кирова убили и 1934 году, я тогда большую поэму написал. Но не вспомню уж теперь.

“Зачем ты ходишь здесь по залу? — спросил противник у бойца. — Ты ждешь ружейного удара иль раскаленного свинца?..”

Не сохранилась эта поэма на смерть Кирова. Не печатали ее.

В школе были театр, драмкружок. Был один парень-одноклассник, вроде Аркадия Райкина. Он умел рассмешить, действиями вызывал хохот в зале. И мы все крутились вокруг него. Много было интересного, хотя и тяжелая жизнь. Может, я и вправду стал бы поэтом, если бы не война…

Горячо увлекался я в детские годы техникой. Мастерить любил с той же упоенностью, что и писать стихи. Строил из дерева домики, от которых катились тележки к ветряным мельницам. Познавал изменения форм, следил за прикосновением плоскостей, улавливал переходы кривизны, соотносил динамику отдельных частей и предугадывал кинематику целого. Конечно, ни одного из этих терминов я тогда не знал, но сами понятия уже жили во мне интуитивно. Просто удивительно, почему вдруг мне прочили в селе будущее литератора, а не технаря. Ведь к “железкам” я тянулся у всех на виду.

Когда в руки мне попадался какой-нибудь неисправный механизм, для меня наступало сокровенное время исследования. Сперва я тащил находку домой и надежней припрятывал в свой тайник на чердаке. Улучив момент, доставал ее, брал в сарае отцовский инструмент и уходил задом. Там раскручивал, отвинчивал, разбирал: мне было очень интересно узнать, как же эта штука работала и почему не работает сейчас».

Свой первый пистолет, стрелявший головками серных спичек, Михаил изготовил в десятилетнем возрасте. В семье знали: если Мишки не слышно, значит, он где-то за домом разбирает очередную «штуковину», чтобы понять, как она работает.

«Не всегда, правда, удавалось собрать ее снова, но если такое случалось, — вспоминает Михаил Тимофеевич, — я был очень доволен собой и гордо выходил из своего укрытия победителем!

Видимо, так уж устроена у меня голова, что ей все время хотелось что-нибудь усовершенствовать. Именно на этой почве я подружился с нашим учителем физики, уже достаточно пожилым человеком, появление которого в наших местах было окружено сочувственной тайной. Учеников, которые выделялись своими знаниями, он отличал и называл на старинный манер: я у него был Калашников Михаил Тимофеев.

“Понимаешь ли, Михаил Тимофеев, — говорил учитель физики, — лучшие мировые умы уже давно сошлись на том, что создание вечного двигателя невозможно. Но ты так убедительно доказываешь обратное!..”

Спустя несколько десятилетий, вспоминая об этом, я сожалел, что не было у меня тогда возможности найти нужных для вечного двигателя миниатюрных подшипников, строго калиброванных по размеру и весу шариков. Их не было ни в Нижней Моховой, ни в Воронихе. Попадись они мне в ту пору, может, судьба моя сложилась бы несколько иначе. Вечного двигателя, конечно, не получилось бы, но механизм, близкий к нему, вполне мог быть изобретен и где-нибудь применен».

«Миша большой» упорно вынашивал идею возвращения на родину, к сестрам. Мать и отчим противились, но, в конце концов, поняли, что останавливать его бесполезно. И вот по окончании 7-го класса 14-летний подросток Миша Калашников отправился в тысячеверстный путь в родную Курью. Было это в 1934 году.

М. Т. Калашников:

«Убежал я летом. Видимо, не учились. Подделал документы. Я хорошо этому обучился. Дом покрыт берестой. А в ней птицы гнезда устраивают, карманы такие, их на крыше полно. Вот так и сожительствовали — снаружи воробьи детей выводят, а я наверху провожу опыты. Решил подделать круглую печать и штамп комендатуры. Подружился с бухгалтером Гавриилом Бондаренко, у него печать была на бумаге. Я попросил эту бумагу — начал делать печать, чего только не испытывал. Потом нашел нарост на дереве, как гриб. Ровно срезал, обвел печать чернилами и прижал на гриб — она и отпечаталась. Я снова обвожу чернилами и бац на бумажку — точно та же печать вышла. Я этих печатей переделал чертову уйму. Вначале не получалось. А надо было точно сделать. Наконец-таки получилось. Я, когда сделал, — показал Гавриилу-бухгалтеру, тот говорит: точно, Миша. Дает мне хорошей бумаги, у него красивый почерк, и мы пишем: “Освобождение из ссылки, разрешается выехать на родину”».

Значительную часть дороги Михаил добирался пешком, какую-то — «зайцем» на железнодорожных платформах, а до Курьи из Поспелихи доехал на попутных подводах. По дороге его к тому же еще и обворовали. Когда у юноши кончился взятый из дома сухой паек, пришлось прибегать к милости попутчиков и жителей деревень, через которые он проходил.

«Но каждая изба, к которой я подходил, — продолжает вспоминать Михаил Тимофеевич, — как будто отталкивала меня, и я вновь говорил себе: “Нет, ты не произнесешь этих слов!” Но голод требовал: “Забудь о совести, о стыде. Что такое ‘твое я’, о котором столько говорили ссыльные учителя в воронихинской школе? Забудь о нем, плюнь!”

Не знаю, чем бы все кончилось, не попадись мне возле одного дома пожилая женщина с добрым лицом, которой я и поведал о своем горе. Она обняла меня и сказала: “Милый мальчик, воровать грешно и зазорно, а вот просить честно — не стыдно. Или тебе никто никогда не говорил, что у Бога милости много? Найдется и для тебя! Наш народ всегда жил не только милостью Божьей, но и людской милостыней. Ты ведь не нищеброд какой, ты мальчик разумный, но это в тебе не гордость говорит, а твоя гордыня. Сломи ее!” Сказала и ушла.

Много раз потом я возвращался к мысли: почему сама-то она не захотела мне дать кусок хлеба? Хотя, может быть, у нее и не было ничего? Может, сама она была не из этой деревни или вообще не из этих мест? А может, еще что?..

Какая-то загадка была для меня в ней и тогда, и остается теперь. Такое доброе лицо, такой ласковый взгляд, такой проникновенный голос. И дала она мне куда больше, чем простой хлеб, — дала знание, которого у меня до этого не было, заставив тут же применить его. Тем самым она спасла меня».

И хотя просить милостыню Мише было очень непросто, он переступил все же через свою скромность. И выжил. Голодный, оборванный, он постучался поздно вечером в дом сестры Нюры. Та долго не могла поверить, что это брат, с которым ее разлучили три года назад. Всё только повторяла: «Ты ли это, Миша?!»

От большого отчего дома, стоявшего на краю Курьи, у въезда со стороны Поспелихи, осталось только пепелище.

«Я ходил по углям и соображал, где у нас что стояло и как все было. Любопытные соседи, увидев меня, позже сказали моей сестре Гаше: “Миша что-то искал на месте вашего дома, наверное, золото”. Сестра ответила, что когда родителей увезли, она взяла ведро и хотела набрать в их погребе картошки, но там уже все растащили, да и погреб разломали. Вот вам и золото! Мы тогда не имели о нем понятия.

Когда я стоял на пепелище бывшего нашего дома, то думал отнюдь не о золоте, а вспоминал стихотворные строчки Сергея Есенина — они ходили в нашей воронихинской школе по рукам, тоже переписанные на березовой коре:

Я никому здесь не знаком,

А те, что помнили, давно забыли.

И там, где был когда-то отчий дом.

Теперь лежит зола да слой дорожной пыли».

На родине Михаил хотел устроиться на работу и остаться в Курье. Но постоянной работы для пятнадцатилетнего юноши в селе не нашлось и, почувствовав, что семьям сестер он, безработный, будет в тягость, лишним едоком, решил через три месяца тем же способом вернуться к матери и отчиму.

М. Т. Калашников:

«Житья мне не стало в Курье. Партийный муж сестры Гаши Николай Овчинников, первый безбожник на селе, боялся и все спрашивал ее: “Зачем ты отпрыска кулака держишь?” Перебрался к Нюре, а у той своих трое детей, мужа нет. Пришлось вернуться».

Проучившись в Воронихе еще год, Михаил вновь обращается к другу-земляку Гавриилу с предложением перебраться в Курью.

«И бухгалтер со мной согласился бежать. Шли аккурат мимо кладбища. Я захотел проститься с отцом перед уходом на свободу. Стал искать могилу. Но все березовые кресты стояли неподписанные. Хотя я помню, когда хоронили, карандашом подписывали. Больше ничего примечательного не оставляли. Так я и не запомнил, где могилка отца…»

Пройдут годы, много-много лет пройдет, и Михаил Тимофеевич Калашников в январе 2007 года по своему ижевскому адресу — на концерн «Ижмаш» получит письмо из села Высокий Яр Бакчарского района Томской области от Владимира Степановича Усова. Адресат сообщит, что на кладбище, на Голье, заехал какой-то колхозный дурак с плугом и, сломав оградку, которую поставил ранее Станислав Емельянович Постомолотов, распахал всю кладбищенскую территорию. Где теперь могилка Тимофея Калашникова, одному Богу известно. Тут же посетовал, что конструктор не приехал в 2003 году на встречу выпускников Воронихинской средней школы Парбигского сельского совета в честь семидесятилетия со дня ее образования. И обратился с такими словами:

«Михаил Тимофеевич! Нужно послать отцу последнее “прости” и отметить это место, увековечить в назидание потомкам. Проектов может быть множество. Я предлагаю оградить кладбище от поля лампадой из 13 лиственниц (ибо вид могучих деревьев возвышает душу). В отличие от кедров, которые могут сгореть, лиственница долговечна, ветро- и пожароустойчива. Она растет на Нилге, но легче взять саженцы в лесхозе, метровые, в сентябре посадить. А рядом топь, так что вода для поливки будет. А в центре смонтировать памятный знак с эпитафией. Мне по силам будет поставить суровый колодный обелиск или величественный поморский крест, как на русском Севере. На дороге, где стояла ваша изба, установить памятную доску со славянской вязью на берестяной грамоте. Если будет на то ваше благословение, я исполню это послушание!»

Вот что написал в ответ Калашников:

«Здравствуйте, дорогой Владимир Степанович!

Я очень Вам признателен за Ваши труды по увековечению памяти о моих родителях — Калашникове Тимофее Александровиче (1883–1930) и Ковериной Александре Фроловне (1884–1957).

К великому сожалению, Великая Отечественная война, участие в боевых действиях на Брянском направлении, ранение и контузия стерли из памяти многое из моего тяжелого детства.

Вы поставили передо мной такие вопросы, на которые я просто не могу ответить. И поэтому в деле восстановления захоронения отца моего доверяюсь исключительно на мудрость и добрую волю руководства Бакчарского района.

Что до Вашей инициативы и усердия в этом благородном стремлении, то они вызывают у меня чувство восхищения и человеческой благодарности. Поступайте сообразно житейской мудрости, которая у Вас, как мне видится, пребывает сполна.

Со своей стороны, в силу преклонных лет и непредсказуемого состояния здоровья мне сложно что-либо обещать, поэтому остается лишь сопереживать Вашему целеустремленному поиску и благодарить Вас за доброту и настойчивость.

Примите мои самые наилучшие пожелания.

С глубоким уважением, Михаил Калашников».

Вспоминать спустя многие годы родителей и свое ссыльное детство Калашникову непросто. Сложно также решиться спусти столько лет на поездку в те горькие места.

«Ну что для меня счастье, что ли, там побывать? Выслали нас, так это все равно, что тюремщики какие… Да и того поселка, где мы жили, теперь уже нет».

Видно, что эта боль, страдания, через которые прошел М. Т. Калашников и его семья, уже навсегда с ним. Освободиться от этой боли уже невозможно. Столько лет в семье хранили тайну о раскулачивании. Не дай-то бог было признаться, нем жизнь могла быть пущена под откос — Калашников был партийным, занимал высокие общественные посты в государстве. С 1953 года он состоял в Коммунистической партии Сойотского Союза. Избирался депутатом Верховного Совета шести созывов, был делегатом XXV съезда КПСС, XVIII съезда профсоюзов. На протяжении ряда лет был членом Удмуртскою обкома КПСС.

«Помню, когда первый раз избрали в Верховный Совет СССР и шел в Кремль через Спасские ворота, я пытался контролировать себя и плохо не думать о Сталине. Боялся, а вдруг засекут?!»

Особенно тяжелым был период, связанный с побегом из мест ссылки.

«Нас, конечно, спохватились. Как же — бухгалтер сбежал. Искали. Он вел меня под ружьем, будто конвоир. Ну и в одном месте нарвались. Подъезжает какой-то всадник, говорит: “Ну-ну, веди этого хулигана”. А потом слышим голоса за спиной: “Это подозрительные люди, надо бы их задержать”. Мы как сиганем в лес! Собаки залаяли, была погоня. Но где ты поймаешь, тайга ведь. Наученные горьким опытом, днем уже не шли, в основном ночью. А винтовку от греха подальше выбросили, чтобы не накликать беды. По мосту через речку переходили и попрощались с ружьем. Сколько шли, боюсь сказать — несколько сотен километров, точно. До станции какой-то добрели. Забыл, как называется. А дальше на попутных поездах доехали до Поспелихи. Никаких билетов не было, зайцами, да в то время таких много было ездоков. Справки, что мы сделали, потом продали в каком-то селе тем, кто также хотел вырваться на свободу. По 25 рублей справки продавали. Где-то 200 рублей заработали на них. Так что конструкторская работа началась с изготовления печатей.

Сначала пришли к его родителям. У него справка, что его освободили — надо было какие-то паспорта получить. Накануне визит в милицию с этой справкой. Назавтра — у товарища паспорт. И мы двигаемся в Курью — мне тоже выдают паспорт. Я свободен и не сын кулака больше».

Как-то Гавриил Бондаренко пригласил Михаила к себе домой и вытащил из-под крыши пистолет системы «браунинг». Оказалось, что оружие хранилось в их доме еще с Гражданской войны, до ссылки. Калашников впервые держал в руках пистолет и понимал, что уже не может с ним расстаться.

«Через несколько месяцев после моего возвращения в Курью, когда мы с Гавриилом уже работали на машинно-тракторной станции, соблюдая особую осторожность, я занялся браунингом, привезенным с родины Гавриила. Развернул тряпки, в которые было завернуто это “нечто”, неизвестное мне доселе, и замер. И страшно, и интересно! Трясущимися руками я принялся разбирать эту, как мне казалось, чудо-технику. Все было покрыто ржавчиной и, тем не менее, я быстро справился с разборкой. Тут-то мне открылся новый мир механизмов — мир оружия!»

Тот горемычный браунинг, подброшенный войной 1914 года, который Миша оттер битым кирпичом и каждую детальку смазал конопляным маслом, — его самое первое прикосновение к стрелковому оружию.

М. Т. Калашников:

«Я так и не понял, почему все-таки не удалось довести его до рабочего состояния. Ведь все, кому я демонстрировал отдельные его детали и узлы, были единодушны во мнении: пистолет должен работать. Я и сейчас не могу себе объяснить, что за психологическая закавыка тогда со мной произошла. Она оставила настолько яркую память, что несколько десятков лет спустя, когда мне не без некоторого умысла друзья подсунули только что вышедший тогда роман Хемингуэя “Прощай, оружие!”, сосредоточенный, как всегда, на чем-то своем, я с удивлением долго вертел его в руках, листал, пробовал вчитываться в отдельные строчки, а сам все думал: ну при чем тут оружие?.. Вот если бы “Прощай, вечный двигатель!”».

На дворе стоял тридцать седьмой год.

М. Т. Калашников:

«Видимо, комсомольцы где-то подсмотрели, что я храню пистолет. Я его у сестры Нюры в подвале закопал. Меня вызвали в милицию. Перед Новым годом два дня там просидел. Милиционеры устроили обыск. Ничего не нашли. Стали угрожать. На допросах всячески отрицал наличие оружия».

Калашникову не поверили, но из каталажки выпустили. Устроили надзор. Добрые люди посоветовали срочно бежать, ведь пистолет рано или поздно найдут.

«Решили — надо убегать из родного села как можно дальше. Достал я пистолет, и мы ночью ушли. Нюра плакала страшно, свои валенки отдала. Вот так и началась жизнь на свободе».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.