Вера Зощенко ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вера Зощенко

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ

…Я приехала в Сестрорецк в понедельник 12 мая поздно вечером. И позвонила ему в следующий вторник. Звоню, слышу странный, чужой голос. Говорит: «Я был очень болен, мне было очень плохо… Был Иригонников… Нашел отравление никотином и на почве этого отравления — легкий спазм мелких сосудов головного мозга… У меня было затемненное сознание… Я не воспринимал речь, не узнавал людей, не понимал, что мне говорят…»

Ах, как все упало во мне от этих слов! Почему же мне не дали знать? Почему меня не вызвали сразу? Ведь заболел он дня через два после моего отъезда.

Как выяснилось, уже во вторник у Груздевых он был не вполне здоров.

Спрашиваю — кто ухаживает за ним? Отвечает — приходит Дуся Слонимская. И Валя, и Тося[16] приходят, и ему уже лучше. Я говорю, что приеду завтра же.

— Нет, нет, не надо, мне нельзя волноваться, ты позвони через два дня, и тогда договоримся, когда я приеду.

Ну что ж! В страшном волнении звоню Валерию, чтобы узнать, в чем дело и насколько серьезна болезнь. Ни Валерия, ни Антонины дома не застала. Звоню Слонимской — хочу узнать, что же в самом деле находит Иригонников, ведь, по словам Михаила, она вызвала его. Дуся отвечает как-то странно, она Иригонникова не видела, советует мне самой позвонить ему. Звоню, хоть был уже двенадцатый час ночи.

Иригонников повторяет то же, что сказал Михаил. Спрашиваю — насколько серьезна болезнь, нужно ли мне срочно приезжать. Говорю: «М. М. боится, что я буду его волновать».

Иригонников отвечает тоже странно: «Да, конечно, его нельзя волновать».

Целую ночь провела я без сна, в ужасном состоянии. А на другой день, в пять часов дня, была в Ленинграде.

Михаил заволновался, увидев меня. Стал говорить: «Зачем ты приехала? Ведь мы договорились, что ты будешь завтра звонить». А я совсем спокойно сказала: «Ну, а я приехала. Я так беспокоилась, ночь не спала, и вот — приехала».

Выглядел Михаил хорошо — был даже красивый. Но очень странный — часто отвечал невпопад, казалось — будто он плохо слышит. Или отвечает на свои мысли.

Немного поволновался из-за моего приезда. Потом успокоился. Вечером я кормила его. Прожила в Ленинграде пять дней. Перед отъездом вызвала Иригонникова — он ничем не встревожил меня, не намекнул на серьезность положения, напротив — сказал, что Михаил может вставать, даже выходить на бульвар. А дней через десять (через три недели после заболевания) сможет ехать в Сестрорецк. Не прописал никакого нового лекарства — все то же «черненькое», как называл его Михаил. Мышьяк, который прописал раньше по просьбе Михаила, временно отменил. Настаивал на анализах, на которые Михаил наконец дал согласие.

Я задержалась до понедельника, когда приходили сестры измерить давление и взять кровь. А вечером я уехала. Уехала потому, что он торопил меня с отъездом. Он хотел, чтобы я уехала, и я, не желая его волновать, должна была это сделать!..

Каждый вечер я звонила Антонине — справлялась о его здоровье, а в условленные с ним дни звонила ему.

И вот наконец он приехал в Сестрорецк. Это было 17 июня. Какой это был радостный день! И две недели прошли, как сон. Все было хорошо с самого начала. Ольга[17] очень угодила ему пирожками — такой довольный, радостный, он говорил: «Я два пирожка съел!»

Подарил Ольге 50 рублей. Очень ему все нравилось на даче, всем он был доволен… «Как хорошо, как удобно мне в этом году — тут плитка, я могу себе разогреть, что хочу», — говорил он.

(В тот год я, впервые за много лет, не сдавала свои комнаты внизу, переселила туда Валю с семьей, и мы с ним снова, как прежде, были одни наверху, он снова занимал один обе свои комнатки.)

В этом году сирень цвела особенно буйно — даже листьев не было видно за цветом.

И яблони цвели все как одна. И он, приходя из сада на веранду, говорил: «Как пахнет!» А мне говорил: «Как ты хорошо выглядишь в этом году!»

И подолгу задерживал меня наверху разговорами. И все было так хорошо, и мы ни разу не поссорились, я чувствовала — у него наконец появилось полное доверие ко мне. И мне было радостно, и я говорила Ольге:

— Вот для Михаила мне интересно и приятно все делать — заботиться о нем, двадцать раз бегать вверх и вниз по лестнице мне ничуть не трудно, не утомительно…

Он начал поправляться, начал спускаться вниз, немного сидел на солнышке, заходил на веранду.

А наверху принимался за «мелкие дела» — очистил свои китайские подсвечники от стеарина, разобрал свои вещи в письменном столе. Потом попросил у меня деревянных дощечек и сделал «колабашки» к окнам — чтоб окна не закрывались от ветра, причем прикрепил их веревками к стенке. Немножко посердился, когда я не сразу сообразила их устройство.

Говорил о том, что будет потихоньку работать над переводом с украинского повести Полторацкого о Гоголе.

Я вызвала обойщика — тот привел в порядок его матрас, чем он остался в основном доволен, хотя и заметил, что матрас получился не такой мягкий, как он думал.

И все шло так хорошо!

И вдруг Валя привез бумагу — извещение из Министерства социального обеспечения о том, что ему присуждена наконец персональная пенсия республиканского значения в размере 1200 рублей и что ему надлежит явиться за получением персональной книжки в Горсо.

Известие о пенсии радостно взволновало его. Говорил со мной много на эту тему. Говорил, как хорошо, что дали наконец пенсию, что можно будет спокойно жить, не боясь за завтрашний день. Можно будет, когда восстановится здоровье, спокойно работать. И мне показалось, что, действительно, вот наконец придет покой, мир, радость. Что он отдохнет от всех волнений, спокойно проведет лето в Сестрорецке, что воздух, покой и питание вернут ему наконец утерянное душевное равновесие.

На второй или третий день после получения извещения о пенсии Валерий привез ему бумажку из сберкассы — предложение явиться за получением пенсии по такому-то адресу, «имея при себе паспорт, пенсионную книжку», и — приписка карандашом в конце — «справку от домоуправления о заработке за март месяц».

Когда Валя подал ему это злосчастное извещение и он, разорвав конверт и прочитав записку, ничего не сказал мне, у меня почему-то вдруг упало сердце. Какое-то темное предчувствие закралось в душу.

Я ничего не сказала, ничего не спросила — не знаю почему. Спустилась вниз… Вскоре и он пришел туда, сел — я так хорошо это помню — на мое место, протянул мне конверт и стал говорить о том, как взволновала его эта приписка, что, очевидно, его заработок (получение в мае денег за госиздатовскую книжку) будет учитываться и он будет лишен на какое-то время пенсии.

Напрасно я уверяла его, что это — стандартная справка, что к персональным пенсионерам это не относится, что, кроме того, требуются сведения за март — т. е. за месяц перед назначением пенсии (пенсия была назначена с 16 апреля), очевидно, для проверки правильности размеров назначенной пенсии (для обыкновенных пенсионеров), что не может быть такого абсурда, чтобы писателя принуждали жить на 1200 рублей, что тогда было бы бессмысленно присуждение пенсии.

Все напрасно, беспокойство и волнение не покидали его.

Напрасно успокаивали его и Валя, и Леля[18] (сама пенсионерка), а затем приехавшие в воскресенье Таня и Маруся Баранова (адвокат, знающая все законы) — все было напрасно.

А в первый день получения этой злосчастной записки он проговорил со мной на эту тему до 3-х или 4-х часов ночи — все строил разные предположения, догадки, то успокаивал себя, то вновь начинал волноваться — и это несмотря на то, что обычно он ложился в постель уже в 10 часов, и вечернее молоко пил уже в постели, а не позднее половины 12-го я прощалась с ним и целовала его на ночь.

И вот в таком волнении прошло дней пять.

Сначала он думал сразу же ехать в Ленинград, но хорошая погода и мои уговоры удержали его до понедельника — намеченного им по приезде срока поездки в город.

А ведь после болезни ему нужен был полный покой!

И я хотела дать ему немного успокоиться, отдохнуть, а затем думала обратиться в курортовскую поликлинику, вызвать хорошего врача, посоветоваться серьезно о его состоянии.

Но в понедельник он все же собрался ехать в город.

Как я отговаривала его от этого! Убеждала, что он может дать доверенность Вале и тот привезет ему книжку, что потом он может написать заявление в сберкассу и деньги ему будут присылать в Сестрорецк — все напрасно!

А на мои уговоры в последний день он ответил: «Что, ты не знаешь моего характера? Разве я смогу быть спокоен, пока не выясню все?»

Кроме того, он говорил, ему нужно принять ванну, заплатить за квартиру и коммунальные услуги.

Я возражала, что последнее можно поручить Вале — платит же он за свою комнату! — или, в крайнем случае, Дусе. Все напрасно!

Он решил ехать… С утра было жарко, поэтому он, к моему удовольствию, отложил поездку до после обеда.

За обедом покушал рыбки — жареных судачков, две даже, по моему совету, взял с собой. Остальное отдал своему «Валичке».

И вот, часов около 7-ми или 8-ми, мы отправились на вокзал.

Шел он очень медленно, с трудом. Пройдя Полевую, остановился у сосны, отдыхал.

В конце Дубковского переулка посидел на скамейке у колодца.

Жаловался на слабость, говорил, как отвратительна, неприятна старость.

Я успокаивала его. Я думала — он мало ходит последнее время, потому и ослабли мышцы. Поправится, окрепнет. Будем наконец ходить к морю.

Вторую часть пути — по Дубковскому шоссе — прошел бодрее, сам удивился, решил, что у него воображаемое, от «психики».

И я поверила этому, обрадовалась. Подойдя к кассе, решил было взять такси. А я неосторожно возразила — стоит ли, ведь сейчас подойдет поезд, а в городе у вокзала и возьмет такси.

В это время свободное такси заняли. Обиделся на меня: «Вот ты всегда споришь, а мне трудно будет выходить с вокзала, я не знаю, как там теперь выходят — через метро, мне это сложно».

Предложила ему подождать другое такси, которое вскоре же подъехало, — отказался.

Перешел на платформу, вскоре подошел поезд. Сел. Махнул мне в окошко. На прощанье сказал, чтоб позвонила в четверг — во вторник, среду выяснит с пенсией. Приехать обещал в понедельник — из-за ванны и платежей за квартиру и прочее.

А душа у меня болела, болела. Так не хотелось, чтоб он уезжал! И так хотелось, чтоб приехал скорее!

Предлагала ехать с ним — отказался: «Чем ты можешь помочь?»

И уехал…

Уже во вторник или среду я говорила по телефону с Тосей, и она сообщила мне, что все в порядке, пенсию он получил и чувствует себя хорошо.

В четверг, как условились, звонила ему — голос у него был бодрый, здоровый, сказал, что все благополучно, что, правда, есть какой-то лимит для пенсии, но, в общем, все хорошо и что приедет он в понедельник, так как в понедельник уезжают Слонимские, которых он хочет повидать. И я с нетерпением стала ждать этого понедельника. На свободе занялась немного своим заброшенным садиком — за две недели пребывания Михаила в Сестрорецке я почти все время уделяла ему и разговаривала с ним — он подолгу задерживал меня наверху, я даже на воздухе мало бывала.

В субботу приехала Тося и подтвердила, что Михаил приедет в понедельник, а может быть, Валя привезет его и завтра, в воскресенье.

В воскресенье утром я полола грядки и разговаривала с Лелей и пришедшей в гости Евгенией Владимировной, соседкой-дачницей, говорила, смеясь: «Скоро приедет мой „персональный пенсионер“», а они советовали мне отметить это событие шампанским.

В воскресенье днем подъехала машина… Я так обрадовалась: думала — они!

И так неприятно было разочарование — это оказался сосед с компанией — шумной, развязной, нахальной.

К счастью, они скоро уехали, причем их собака поломала мои цветы на клумбе перед верандой, что ужасно огорчило меня.

И тут в сердце толкнула тревога — почему не едет Валя? Может быть, случилось что-нибудь с Михаилом? Заболел опять?

И весь день прошел в таком напряжении, в такой страшной тревоге ожидания.

Наконец, не в силах совладать с беспокойством, позвонила Михаилу. И вдруг слышу какой-то странный, чужой, замогильный голос. Спрашиваю: «Мишенька, ну когда ты приедешь?»

Отвечает недовольно: «Зачем звонишь? Ведь мы же условились, я же сказал, что приеду завтра, в понедельник»… И вдруг Михаил говорит, что ему опять было плохо, очень плохо. А на мой полный тревоги вопрос, что случилось, отвечает: «Завтра поговорим, завтра скажу».

В страшном волнении вешаю трубку. Тревожная, беспокойная ночь. В пять часов утра я проснулась и так ясно услышала его голос — он звал меня: «Вера!» Я вскочила — никого…

Утром — не могу дождаться приезда… Наконец — между двумя-тремя часами — слышу — машина! (Это было 7 июля.)

Сбегаю вниз… Он идет по дорожке. Медленно. Как приговоренный к смерти. Свесив голову на грудь — худой, высокий от худобы, летнее пальто — как на вешалке… Боже мой! Бросаюсь к нему. Веду наверх.

Он поднялся с трудом по лестнице, остановился у столика — так трудно было ему двигаться. И вдруг сказал: «Я умираю. У меня было кровохарканье». Я начала успокаивать его: «Что ты, Мишенька, ну, может быть, лопнул какой-нибудь сосудик или кровоточила десна, а ты, как всегда, испугался. Успокойся. Не надо волноваться».

Стал рассказывать, что случилось с ним.

В пятницу ночью вдруг проснулся — весь мокрый. Почему-то страшно перепугался: «Постелил на пол красненькое одеяло и лег. Первую рубашку снял, а вторую не смог. Не было сил! И пролежал на полу до утра. А окно было открыто».

Потом стал говорить, что он страшно ослаб, что он ничего не ел целую неделю, кроме сырого яйца и помидора.

Даже ту рыбку, что я дала, не съел.

Это был уже бред, то есть не ел он только два последних дня.

Потом он сообщил, что получил телеграмму от Веры[19] — умер ее муж.

Я сказала: «Ну, ведь он был старенький!»

Согласился: «Да, старенький, ему было за 80 лет».

Попросила показать пенсионную книжку. Сказал, что оставил ее в Ленинграде: «Такая толстенькая!»

Потом я высказала предположение, что состояние его ухудшилось, потому что он бросил принимать «черненькое» (иригонниковское) лекарство.

Схватился за эту мысль. Попросил послать Валю в аптеку — заказать лекарство.

Жаловался на слабость. Говорил: «В прошлом году я красил забор, пол. Теперь я бы не мог. Какой я слабый! Я не могу даже спускаться в уборную».

Я предложила поставить горшочек ему в комнату. Отказался. Тогда я сказала, что поставлю его на чердачок. Успокоился.

В этот день в общем говорил здраво. Рассказывал, как получал пенсию: сначала предложили было ему написать какое-то обязательство — сообщать в случае большого заработка, потом сказали, что это не нужно.

Радовался пенсии, говорил, как это хорошо, что можно будет спокойно жить, что так неприятно бывало занимать деньги. Я соглашалась с ним, говорила, что этой пенсии нам вполне хватит на двоих. Он сказал: «А Валичке?»

На это я, улыбнувшись, заметила: «Ну, для своего „Валички“ ты раз в месяц что-нибудь напишешь».

Согласился. Потом сказал: «Теперь я за тебя спокоен. Умру — ты будешь получать половину моей пенсии».

Я, конечно, возмутилась — зачем говорить о смерти? Не нужно мне его пенсии!

В общем, день прошел относительно благополучно. Он успокоился. Я просила его не курить. Уверял, что курит совсем мало. Действительно — на папиросных коробках он даже записывал, сколько папирос выкурил за день. По сравнению с зимой это было в самом деле немного. На другой день утром я предложила ему полежать на раскладушке на балконе — был очень теплый день. С каким-то испугом отказался: «Ни в коем случае, об этом не может быть и речи. Я даже встать не могу!»

А мне казалось, что, может быть, ему лучше двигаться, что лежать вредно. Я не знала, как быть…

Обедал плохо. Тогда я предложила сварить ему шоколад. Обрадовался и с удовольствием выпил целую чашку, сказал: «Шоколад меня подкрепил!» Со мной был очень хорош, чувствовалось — он доверяет мне, доволен моей заботой. И Валя сказал: «Отец даже похвастался — сказал: „А мать обо мне хорошо заботится!“»

На третий день ему стало хуже. Стал жаловаться на сильные боли в груди, животе: «Давит…»

Начал говорить односложно, путать слова.

Я испугалась — не спазм ли у него сосудов снова? Поняла — необходимо вызвать врача… Дочь старухи Вержбицкой предложила сходить за Гиляновым — старым другом Вержбицкой, которого она всегда звала, когда чувствовала себя плохо, и который жил на даче в Сестрорецке.

Около шести часов Гилянов явился. Но как сказать о нем Михаилу? Ведь он не допускает к себе врачей!

Пошла на хитрость, сказала, что Максимович[20] встретил Гилянова на вокзале и, зная, что тот живет в Сестрорецке, будто бы попросил навестить Михаила и сообщить ему о состоянии его здоровья.

Не знаю, поверил ли этому Михаил, или ему было уже все равно, или, наоборот, он понял, что дело плохо, что без врачей не обойтись, что необходимо прибегнуть к их помощи, что от них надо ждать спасения…

Во всяком случае, Гилянова он принял. При упоминании о Максимовиче — оживился: «А Анатолий Семенович… да… да… — Потом прибавил: — Он говорит: „Не порошки, а пирожки“. — А я мало ем».

Когда Гилянов приступил к осмотру, он слегка запротестовал, но затем подчинился и покорно дал себя детально выслушать и выстукать.

А потом спросил:

«Как, доктор, протяну я еще месяц-два?»

Я, конечно, возмутилась:

«Что ты говоришь, Мишенька? Месяц-два? По крайней мере 10–15 лет должен прожить!»

А доктор промямлил что-то неопределенно-успокаивающее… Мне же, в саду, он сказал: «Это тяжелый сердечный больной. Здесь не только аритмия, здесь — декомпенсация и стенокардия. Здесь — нарушение кровообращения I и II круга. Притом — дистрофия. Нарушенное питание. Необходима камфора или кардиамин — для укрепления сердечной мышцы. И глюкоза — для питания. И кремлевские капли. Кроме того — огромная печень. Доходит до пупка. Правда, не угристая. Но все же… принимая во внимание… вот у Вержбицкой — лечили от аорты — оказался рак. Возможно, и тут».

С ужасом спрашиваю: «И что же делать тогда?»

Пожимает плечами: «Тогда уже нечего делать! Но, повторяю, это лишь предположение. Скорее, просто застойная печень. Нужно бы устроить консилиум. Вызвать онколога. Невропатолога. Хорошо бы госпитализировать. А сейчас — во всяком случае — лежать! Даже сидеть нельзя. Даже вставать на горшок нельзя. Нужно судно. Вызвать участкового, чтоб прислал сестру — делать уколы и вливания…»

Доктор ушел, отказавшись от гонорара. Михаила я, конечно, успокаивала, сказала, что у него неважно с сердцем, что нужно, как сказал доктор, укрепить и попитать сердечную мышцу, нужно полежать, принимать лекарства, будут делать уколы и вливания. И через неделю, как сказал доктор, все будет хорошо.

В действительности тот сказал: «А через неделю посмотрим». Но я сама была уверена, что лечение даст результат, что через неделю он встанет.

А он вечером вдруг сказал, прощаясь на ночь: «Завтра надо завещание… деньги Валичке!» Как он любил сына, Боже мой, как он его любил! Его одного в целом мире!

Вечером в тот же день (9/VII) я написала Елизавете Матвеевне, медсестре, просила ее приехать — она могла бы делать уколы и вливания. Я так надеялась на нее, я знала ее опытность и очень доверяла ей. Я думала — приедет Елизавета, наладим лечение под ее опытным присмотром, и все будет хорошо. А Тосе я поручила позвонить в Литфонд и попросила прислать Иригонникова.

На другой день Тося его привезла, я сказала Михаилу, что в Литфонде узнали о его болезни и вот прислали Иригонникова.

Он не выразил удивления и покорно дал себя осмотреть.

Вообще с этих пор он как-то всецело подчинился болезни.

Иригонников согласился с диагнозом Гилянова, по «своей линии» — в области мозговых сосудов — ничего не нашел, уговаривал Михаила лечь в стационар. Тот отказался наотрез.

Для нейтрализации вредного действия никотина Иригонников рекомендовал каждый час минуточку дышать кислородом. И вот я стала аккуратнейшим образом выполнять все предписания врачей — давала лекарства. Ставила грелки, кормила… Он жаловался на боли — в области живота. Начались какие-то приступы — он охал, жаловался на боли, учащенное дыхание.

В тот день два раза вызывали «скорую» — в 3 часа дня и в половине шестого утра. Ночью я почти не спала — на каждый шорох бежала к нему… Какой беспомощный, какой слабенький он был! Как доверчиво тянулся ко мне, принимая лекарство! Если я уходила на минутку, звал меня: «Верочка, Верочка…»

Звонил мне из Литфонда заведующий лечебной частью Николай Михайлович, который всю зиму проявлял большую заботу о Михаиле. Обещал прислать для консультации онколога. Предлагал поместить в Свердловку. Звонил, по моей просьбе, Елизавете. К сожалению, та приехать не могла — заболела. Из Максимиллиановки достать сестру тоже не удалось. Звонила я, по совету Елизаветы, главврачу Сестрорецкой больницы, Слупскому. Тот посоветовал вызвать д-ра Бессера, рекомендовал его как прекрасного сердечника.

В отношении рака я успокоилась — только в первый вечер, после визита Гилянова, я пришла было в ужас и даже горько рыдала в комнате у Лели. А потом решила, что этого не может быть, что это, как предполагали и Гилянов, и Иригонников, — просто «застойная», «циррозная» печень и, как только камфара и глюкоза наладят сердечную деятельность, все войдет в норму.

11-го, в пятницу утром, только я собираюсь звонить в больницу Бессеру, явился он сам — оказывается, накануне звонили из Литфонда и просили направить его к нам, так как все литфондовские терапевты находились в отпуске.

Бессер — пожилой, серьезный, вдумчивый, восточного типа человек. Внимательно выслушал от меня историю болезни. Потом так же внимательно осмотрел Михаила.

Назначил лечение — диету молочно-растительную: молоко, ягоды, овощи, фрукты, отварную рыбу, мясо — все это я ему давала уже, лекарства те же — глюкоза, кардиамин, кремлевские и прибавки: в случае болей — промедол и в случае бессонницы — нембутал. Велел делать исследования. Вызвать участкового — чтобы та дала рецепты и назначила сестру для инъекций.

Казалось, ничего угрожающего он не нашел. Насчет рака печени высказался отрицательно. И мне подумалось — значит, опасности для жизни нет.

Доктор Произвел на меня хорошее впечатление, я как-то сразу почувствовала к нему доверие и успокоилась, решив, что здоровье Михаила в надежных руках.

От денег доктор решительно отказался. Сказал, что он вообще никогда не берет денег с больных, а тем более — взять деньги с Зощенко!

«Я бы себе руки запачкал этим, я бы не мог себя уважать!»

Этими словами он окончательно расположил меня в свою пользу.

А потом Тося рассказала, что кто-то из дачников у молочницы очень хвалил этого доктора, говорил, что он и врач превосходный, и человек прекрасный, что он действительно не берет денег с больных — настоящий бессребреник, хотя, как видно, нуждается.

В тот же день я вызвала участкового. Пришла молоденькая хорошенькая докторша, опять осмотрела Михаила и даже обеспокоилась: не слишком ли мы его тревожили, выписала назначенные Бессером лекарства, обещала прислать сестру и очень меня успокоила, сказала, что ничего страшного нет.

Но около четырех часов он опять стал жаловаться на боль, в пять сделали укол, но в половине шестого он стал опять жаловаться: «давит». Очевидно, давила огромная печень.

На другой день опять жаловался на боль, дала промедол, который подействовал через час, после чего он успокоился и заснул. Вообще в этот день он больше спал. Кушал — пил молоко, шоколад, немного бульону, морс.

Беспокоился из-за люминала, который я не хотела давать, так как боялась, что он вреден для сердца, а он требовал его, жалостно просил.

Курил.

В 12 часов — заснул.

Доктор Бессер снова был днем. В воскресенье (13-е) проснулся в половине 11-го, пил молоко, морс. Пил с охотой, с жадностью — стакан молока выпил даже залпом. Боялся болей — их не было. И я радовалась и успокаивала его.

Курил — просил дать мундштук, прочищалку, ватку антиникотиновую. Говорил: «Странно, странно… Что случилось? Да, я мало ем». Показала фрукты — сказал: «Все съем, положи по одной».

И действительно — съел груши, абрикосы.

Нет, он хотел жить! Не правы те, кто думает, что он хотел смерти. Он думал — беда оттого, что мало ел. И он старался есть больше.

Почему-то часто путал слова. Вместо одних употреблял другие, схожие по первой букве.

Вместо люминала все просил «линолеум»… Я догадывалась, не поправляла его. Делала вид, что все в порядке. Путался, отвечая на вопросы. И это напоминало картину недавней его болезни. Очевидно, все же опять имел место легкий спазм мозговых сосудов.

Когда я просила не курить, уверял, что он не много курит. Однажды схитрил. Я старалась не давать ему люминал, а ему казалось, что люминал ему необходим, что без него он не будет спать и будут боли. Поэтому попросил меня уйти — сказал, что хочет в уборную. Я вышла. А он нашел люминал и выпил немного.

В половине первого ночи ему показалось, что утро, что надо вставать, что он в городе. Говорил: «Сейчас встану. Где газета?» Потом выпил молока, попросил папиросу. Курил в дремоте. Охал. Наконец успокоился, уснул.

В ту ночь я спала в его комнате на раскладушке.

Часто просыпалась. Снова беспокойство из-за люминала: «Неужели опять взяла?» Вспомнил: спрятал под подушку. Стали вместе искать в постели — не нашли. Но он так волновался, что пришлось дать другую коробочку. Тогда успокоился.

Уснул, но меньше, чем через час проснулся.

Вижу — лежит на животе, охает…

Эту позу он часто принимал и раньше, почти всегда перед сном он пристраивался на постели как-то «на четвереньках», чему я всегда удивлялась. И голову опускал вниз — я всегда боялась, что у него будет прилив крови к мозгу. Но он уверял, что ему так лучше, легче.

В пять часов в понедельник приехал из Ленинграда Иригонников и пришел Бессер — снова обследовали его. Во время обследования — дремота, полная пассивность. После обследования — сон.

Врачи. Ну что ж сказали врачи?

Рака, очевидно, нет, но тяжелый сердечный больной, хорошо бы в больницу. Хоть на три дня, чтобы сделать все анализы.

Предложили ему — опять отказался. Просил дать поспать. Спрашивала я Бессера — стоит ли настаивать на больнице? Отвечал как-то неуверенно.

Говорил, что у них больница переполнена, отдельной палаты предоставить нельзя, а в общей ему будет неспокойно, будет хуже, чем дома. Советовал пригласить сестру, чтобы имелась возможность делать уколы и вливания аккуратно и по мере надобности, без промедления.

Я позвонила заместительнице Слупского, просила прислать кого-нибудь. Та обещала.

И действительно, вскоре явился молодой человек с девушкой. Сказал, что он — бывший фельдшер, теперь студент медицинского института, а девушка — его жена, медсестра. Предложил свои услуги. Я с радостью согласилась, хотя он запросил 50 р. за 12-часовое дежурство. Я была так рада — теперь я смогу обеспечить ему постоянное медицинское наблюдение, постоянную помощь, я устрою больницу на дому, все будет хорошо, он должен поправиться!

Сговорились — они приступят к дежурствам на следующий же день, а может быть, даже приедут и в тот же день, к ночи. (Им нужно было съездить в Ленинград за необходимыми вещами.)

Радик (так звали молодого человека) предложил заказать в городе недостающее лекарство, купить необходимый медицинский инвентарь — шприцы, узнать, достал ли Валя судно, если нет — купить, а также зайти в Литфонд и похлопотать, чтоб прислали на дом рентген, а также — профессоров, специалистов-сердечников. Кроме того, Литфонд обещал выслать деньги на лечение, и мне необходимо было переслать им заявление.

Все это Радик взялся исполнить с величайшей готовностью и усердием. Я вздохнула спокойно — мне показалось, что судьба посылает мне спасение в их лице, что при их помощи Михаил быстро поправится, встанет на ноги, ведь больница сама пришла к нему — врач, фельдшер, сестра, все нужные лекарства, все будет обеспечено.

В 9 часов вечера я разбудила его, уговаривала поесть — отказывался. Говорил сначала: «Я много ем!» Потом: «Я мало ем, не хочу». Закурил. Но курил в дремоте. Папироса выпадала изо рта. Я боялась — не устроил бы пожар, не поджег бы свою постель. И все время, пока курил, сидела рядом.

Вдруг сразу же стал жаловаться на боли. Просил кремлевку, грелку. Дала (по расписанию) иригонниковское лекарство, грелку. Сразу успокоился. Дала два куска сахару — съел с охотой.

Уснул в первом часу ночи. Про люминал забыл, не требовал больше. Может быть, подействовали слова врачей, что люминал не нужен, вреден.

В 4.15 (это был уже вторник, 15-е) услышала шорох. Вошла к нему. Оказалось, он без моей помощи слез с постели. Когда я вошла, он пил молоко, но вместо молока подлил в стакан простоквашу. Сказал: «Молоко кислое». Потом лег, стал засыпать.

Вообще же вечером или ночью, когда он не мог заснуть, я «усыпляла» его — делала руками «пассы» над головой и убаюкивала, приговаривая: «Шш… шш… спи спокойно, спокойно, спокойно…» — так убаюкивала меня в детстве во время болезни мама.

И он так доверчиво закрывал глаза, успокаивался и первое время — действительно — засыпал… Да, я всегда должна была бы смотреть на него как на ребенка, как на свое дитя. Он был всегда такой беспомощный и слабый. Помню, в начале нашего знакомства я так и звала его — «детка».

Зачем же я не делала это?

Зачем требовала от него того, чего он дать не мог? Зачем не щадила его больную психику? Зачем требовала от него, как со здорового? Ведь знала же я — к нему нужен особый подход!..

…Радик привез нужные лекарства, шприцы, судно, даже резиновый круг — на всякий случай. Со знанием дела сделал вливание.

Михаилу я объяснила, что теперь ему будет делать уколы Радик, который его очень любит как писателя, что теперь он под постоянным медицинским надзором, что все пойдет хорошо.

Радик решил бороться с курением — стал прятать папиросы, говоря, что их сушит Валя.

С каким нетерпением стал он ждать Валиного приезда! Как трогательно просил дать ему покурить!

В среду, 16-го, все как будто было хорошо. Он как будто проникся доверием к молодежи, называл их «комсомол» и даже слушался их. Леля говорила, что ей удалось накормить его, что он хорошо кушал.

В этот день приезжала из Ленинграда присланная Литфондом доктор Покатинская, ассистент специалиста-сердечника профессора Хвиливицкой. Внесла кое-какие изменения влечение — посоветовала заменить одно лекарство другим. В истории болезни пометила: «Состояние средней тяжести». Сказала: «Ну, из такого положения можно выкарабкаться».

Это несколько смутило меня, я даже рассердилась в душе на нее — значит, можно и не выкарабкаться? Разве можно говорить такие вещи родным, когда нет серьезной опасности?

В ту же среду утром Радик был в Литфонде и, как сам говорил, поднял там целую «бучу», требовал, чтобы было сделано все возможное для успешного лечения на дому. Обещали прислать рентген, обеспечить деньгами. И, кроме того, пообещали, что в пятницу приедут сами: Николай Михайлович, зав. лечебной частью Литфонда, привезет Прокофьева.

Когда об этом сказали Михаилу, он как-то оживился, обрадовался и, как кажется, в пятницу даже ждал этого приезда.

В четверг, 17-го, день тоже прошел спокойно, было жарко, и Радик распорядился открыть окно у него в комнате, говорил, что необходим свежий воздух.

Он жадно, но с какой-то грустью смотрел в окно. Я так хорошо помню его печальные глаза в этот миг…

Я боялась — не простудим ли мы его, но Радик уверял, что ему необходим свежий воздух. (В тот день он согласился на уговоры Радика, обещал бросить курить и действительно перестал просить папиросы.)

В этот же день — или как это было во вторник? — он вдруг сказал: «Как странно, как странно… Как я нелепо жил…»

И я заметила: «Ну ничего, вот теперь будешь жить „лепо“, хорошо, все будет хорошо».

А еще как-то в эти дни он вдруг заволновался и сказал мне и Вале: «Валичка, отвези меня в Ленинград, и ты, Верочка, поедешь со мной… Надо деньги…»

Очевидно, он хотел взять деньги с книжки.

Но четверг был последний относительно спокойный день.

В этот день опять зашел разговор о больнице. Бессер (который приходил каждый день) находил, что больница не обязательна, что ничего существенного, кроме рентгена, она не даст, но высказал опасение — как бы в домашних условиях не проглядеть пневмонию. А я даже и тут подумала: «Ну, против пневмонии теперь есть пенициллин! Это не страшно!»

А ночью вдруг началось страшное. Я услышала его кашель и сразу ужасно испугалась — кашель был какой-то удушающий, нехороший. А перед этим несколько дней он совсем не кашлял. Сразу вскочила, бросилась к нему, стала уговаривать сплевывать мокроту, давала ему полотенце, но он никак не хотел или не мог этого делать. И вот, с пятницы, с 18-го, началась беда.

После того как никто не приехал из Союза (а он, очевидно, ждал), он стал беспокоиться, не мог лежать, просил, чтоб его посадили, садился, потом опять ложился.

Радик старался устроить его удобно, сажал на подушки, сделал упоры для ног — надо было предотвратить отек легких, но он недолго находился в нужном положении, сползал вниз, ложился вбок, почти сползал с постели.

В тот день я послала телеграмму Мариэтте Шагинян — я думала, она сразу приедет, поднимет всех на ноги, спасет.

Действительно, сразу по получении телеграммы ее дочь позвонила мне, подробно расспросила о болезни, сказала, что Мариэтта завтра же выедет в Ленинград.

Но когда я сказала ему: «Мишенька, звонила Мариэтта, она завтра приедет!» — он ответил: «Бог с ней!..»

19-го, в субботу, ночь была беспокойная, спал плохо, приходилось делать уколы, давать лекарство.

Раз даже чуть не довел до обморока самого Радика — не дал делать укол, едва не сломал шприц в вене. Это было ужасно.

В эти последние дни ему, наверное, было очень больно — он все засовывал пальцы в рот, кусал их. Я не понимала, в чем дело, а потом заметила — на тоненьком пальчике прокус. И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю.

Я испугалась тогда, когда увидела эту крошечную ранку на безымянном пальце левой руки, сказала: «Мишенька, что ты делаешь? Ты же можешь внести инфекцию, не надо кусать пальцы!»

В 6 часов стал требовать врача. «Позовите вашего профессора», — говорил Радику. Посылали Валю за ним — с трудом отыскал, привел.

Как он мучился, должно быть. Как он тянул ко мне свои руки:

«Пусть я встану!»

«Подними меня, Верочка!»

«Поддержи меня, Верочка!»

«Вытащи меня, Верочка!»

И я поднимала его, поддерживала.

Ноги его я ставила на скамеечку, клала грелку на них, а руки согревала своим дыханием. И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, так, как я всегда мечтала…

Потом он стал просить: «Увези меня, Верочка! Везите меня в Ленинград, в больницу!»

Он так хотел жить! Он не хотел умирать!

И в тот же день он первый раз сказал: «Я умираю, Верочка!»

«Что ты? Что ты говоришь? Это невозможно… Тогда и я умру!»

В тот день я нашла письмо Елизаветы, которое куда-то засунула в суматохе. Она советовала вызвать Максимовича, сообщила его телефон в Зеленогорске. Позвонила туда — просила передать о болезни Михаила, просьбу приехать.

Опять была страшная ночь. Наутро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним — Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором.

Максимович вынес страшный приговор: «Немедленно в больницу! Иначе мы потеряем нашего друга!»

После Максимовича обследовал приехавший профессор, потом — консилиум на веранде, внизу. Решение одно — немедленно в больницу, иначе — смерть!

А когда стали звонить в Свердловку, оказалось — нужно разрешение из горкома. А было воскресенье, и никого на местах не было. К тому же к вечеру вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана.

Куда только не звонили — и Николай Михайлович, и Максимович, и Радик — все напрасно.

Я снова отправила телеграммы в Москву — на этот раз, кроме Шагинян, Федину. Федин немедленно откликнулся, но он в этот день уезжал за границу. Вот его телеграмма:

«Уважаемая Вера Владимировна! Глубокому сожалению приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую лечебную помощь Мише. Одновременно обращаюсь Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин».

В тот же день пришла телеграмма от Николая Михайловича — «Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров».

В воскресенье у него была очень низкая температура, как потом сказали — 34,5. И я долго грела его холодные руки — и согрела, они стали теплыми. И температура тоже поднялась. Погода тогда стояла холодная, и чтобы согреть комнату, чтобы ему было тепло, я поставила на стол Тосин обогреватель. А он заметил и говорит: «Убери диск!» И я спрятала его под стол.

А потом Валя топил печку. Он сначала не хотел этого. И Валя уговаривал его: «Папа, ты же любишь печку, сейчас тебе будет тепло».

В этот вечер, измученная все пережитым, я первый раз за все время болезни сдалась. Пришла в отчаяние. Я легла в комнате Лели, плакала в холодном, безнадежном ужасе. Пробовала заснуть — чтобы бодрствовать ночью.

Около Михаила, кроме врачей (Бессер снова пришел), были Валерий и Тося. Она вместе с Лелей давала ему кислород. Теперь он уже принимал его. Я силилась уснуть — тщетно. Лишь на какие-то минуты я забывалась в дремоте. Наконец, не выдержала, встала, поднялась наверх.

Кошмарная ночь!

Радик делал уколы.

Тося, Леля, Валерий давали кислород.

Вадик, Лерин[21] муж — ездил в аптеку за кислородными подушками.

Вот его слова в промежутках между кислородом и уколами:

«Я очень устал… Что случилось? Почему не проходит? Я же бросил курить!»

«Упустили… упустили…»

«Я хочу работать… Дайте мне работать!»

Потом: «Я не могу работать».

И я успокаивала его: «Отдохнешь, поправишься, будешь работать, не волнуйся, успокойся».

В 3.50 ночи, когда ему делали уколы: «Положите меня спать скорее… Скорей, скорей… Не троньте меня! Пусть я уйду… Скорей, чтоб я ушел…», «Скорей поддержи».

«Туши свет».

«Я устал… Устал… Не надо больше меня трогать».

«Не троньте меня больше!»

Вдруг отчетливо, ясно: «Оставьте меня в покое. Закройте двери… Уйдите от меня… Ай… Уйдите… Уйдите… Уйдите… Не надо… больно… Хватит… Хватит… Не надо больше…»

Да, это была страшная ночь! Как выдержали нервы это страшное напряжение — не знаю… И все-таки — вытянули до утра!

И опять появилась надежда.

Утром я вышла в сад. Было чудесное голубое утро, я подошла к земляничным грядкам — о радость! Поспела наша земляника! Он так ждал ее! Я собрала целую баночку, принесла ему, сказала:

«Мишенька, это наша земляничка, видишь, какая крупная! Лучше Дуниной. Кушай!»

И он посмотрел так сознательно, как будто даже улыбнулся довольный.

Я стала класть ему ягоды в рот. И он жадно и с удовольствием кушал.

А потом приехали из Свердловки. Я думала — сейчас его увезут. И я уже решилась на это. И Валя, пока врач (женщина) осматривала его, сказал, что надо непременно, непременно везти его в Ленинград именно сегодня, что несколько дней назад он сказал ему: «Валечка, во вторник отвезешь меня в Ленинград!» А когда Валя спросил: «Зачем, папа? Тебе же здесь хорошо!» — ответил решительно: «Мне надо… К нашим!»

И Валя сказал: «Я суеверен, надо обмануть судьбу, надо увезти его сегодня, живого».

И я отвечала: «Конечно, если надо, если можно — нужно везти. Может быть, там спасение!» Но тут же ждало разочарование — врач после осмотра наотрез отказалась везти: «Больной не транспортабельный. Везти сегодня нельзя. Может быть, завтра…»

То же подтвердил и Бессер. Валя настаивал.

И фельдшер, приехавший со «скорой», ручался: «Довезем. Устрою кислородную палатку. Лекарства все есть…»

И все же врач не согласилась везти.

А я… я молчала… Или я не хотела, чтобы его увезли? Или надеялась на что-то?

Но я даже договорилась с приехавшим со «скорой» фельдшером, что на другое утро он приедет, чтобы сменить Радика, дежурить в очередь с ним, так как тот буквально валился с ног.

Да, я не допускала мысли, что близок конец, что это — смерть. И когда фельдшер просил, чтобы завтра утром ему позвонили, чтобы ему не пришлось приехать напрасно, я настаивала: «Приезжайте непременно! Никаких изменений не может быть!»

Потом вдруг приехал рентген, и к нему ввалилась целая группа людей — стали делать снимок. Зачем? Только мучили напрасно и волновали. И, может быть, этим еще ускорили развязку. Да к тому же чуть не устроили пожар: дура-санитарка обернула электрическую лампочку полотенцем, которое, конечно, вспыхнуло — и ему пришлось дышать этим дымом!

Когда я поднялась наверх (я не присутствовала при снимке — там много было народу и без меня, поместиться негде), я сразу почувствовала запах паленого и в ужас пришла, когда узнала, в чем дело… Потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!

И меня отвлекли от него — если б не эти ненужные процедуры, я бы не отошла от него ни на минуту!

Потом Радик стал требовать, чтоб сварили куриный бульон. Я бросилась искать курицу — сначала к Дуне, но Дуня посоветовала лучше обратиться к соседке Дусе — у той куры моложе. Наконец, достали куру… Потом Радик стал кормить его обедом. И, помню, крикнул с балкона: «Все съел! Несите второе!» Он так хорошо ел в этот последний день!

И утром, кроме молока и ягод, съел много меду, который прислала ему Зуева. Бедняжка, бедняжка — он хотел спастись, он думал — беда в том, что он мало ест, он стал есть больше. Он бросил курить, стал есть — он не хотел умирать, он хотел жить, жить!..

Но после того как я так порадовалась тому, что он ест, когда подумала, что он спасен, и началась трагическая развязка.

И вот подошло шесть часов понедельника, 21 июля.

Я была внизу — кажется, заказывала Ольге обед на завтра. У него был Валя.

И Валя рассказал потом, что он сказал ему: «Достань из пиджака бумажник, деньги». И дал ему 1000 рублей.

Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал:

«Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!»

И после этого он начал задыхаться.

Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой.

Когда я поняла, что это — конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок.

Я лежала у Лели, я рыдала, я сходила с ума — я не имела силы подняться наверх. Не могла.

А он звал меня. Принимал за меня то Тосю, то Лелю.

Наконец Лера (спасибо ей!) привела меня в сознание, сказала: «Тетя Вера, идите туда. Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас».

И я поднялась наверх. Бросилась к его постели. Он сидел — высоко в подушках. Глаза были открыты — мои любимые, прекрасные черные глаза.

Но различал ли он что-нибудь, уже не знаю.

Я села на скамеечку перед его постелью, грела его руки, целовала их. Я молила в душе: «Только бы он не умер, только бы не умер, не умер», — и я чувствовала — моя мольба бессильна!

Потом ему стали делать уколы, я отошла, встала в ногах постели, прислонилась к теплой печке — мне было смертельно холодно — и замерла, в ужасе глядя ему в лицо.

Он часто и трудно дышал. После уколов — опять кислородные подушки, их сменяли Валерий и Радик — оба стояли у его изголовья.

Тут же были Тося и Леля. В соседней комнате — доктор Бессер. И вдруг Валя крикнул: «Доктора!»

Поспешно вошел Бессер. Что-то сделал. Потом Радик стал делать укол. Один, другой. Крикнул: «Спирт!»

И вдруг: «Не надо!»

Я поняла — конец!

Было 12 часов 45 минут, начинался новый день — вторник, 22 июля…

Трудно передать словами все мое огромное горе, мое отчаяние, мою безутешную тоску.

Ими полны все мои записи за последние годы. И, наверное, будет так вплоть до последних дней… Да, до последних дней.

30 ноября 1972 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.