VIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

«Отсутствие душевного и суетного заменяет мне моя работа», — писал он в одном из писем родителям. И он был действительно способен к полной аскезе, к отрешению. Он даже гордился этой своей способностью. Но по гордости можно заключить, сколь мучительно было отсутствие для него всего этого. И всякий раз порыв аскезы вызывал двойной силы потребность в «суетном» и «душевном».

«Меня ужасно интересовало видеть Катерину Петровну: она мне, юноше, была ужасно симпатична, да и с именем ее для меня связывается столько чудных юных воспоминаний, милая Одесса, море, гимназия, товарищество, оперетка, искусство, Клименко, первое представление Фауста! Видел ее, и она мне очень, очень понравилась; она мало изменилась; все то же прекрасное, немного страждущее лицо, все та же простая, застенчивая манера. Как бы хотелось вплести свое существование в это душевное и строгое. Она почему-то всегда мне напоминала впечатление от Лизы в „Дворянском гнезде“…». До сих пор живы в нем «голоса» Тургенева, до сих пор прекрасные женщины пленяют его чертами тургеневских героинь.

Жажда «вплести свое существование» в другое «душевное» будет сопровождать его всю жизнь.

Работа над «Натурщицей в обстановке Ренессанса» чрезвычайно сблизила Врубеля с Серовым и Дервизом. В них Врубель обрел единомышленников. В это время он почти совсем покидает дома Папмелей и Валуевых ради семьи родственников Серова — Симоновичей. Следует ли его осуждать за то, что он не был постоянен в своих привязанностях? Быть может, это было связано не с холодом и равнодушием, как считал отец, а, напротив, с пылкостью, способностью увлекаться людьми, влюбляться в них, отдаваться всей душой дружбе, вкладывать в нее творческий элемент… Как бы то ни было, теперь он проводит регулярно все субботние вечера на Кирочной. В это время сам Серов и его двоюродная сестра Маша дают возможность Врубелю снова вернуться к его картине «Гамлет и Офелия», служа ему моделями.

«Серов берется позировать каждый день по полтора часа. Женскую фигуру беру с одной из его двоюродных сестер (праздничное знакомство и надолго), страшно много интересного и впереди мерещится еще больше, теперь положительно не расположен рассказывать, длинно и не умею: как-нибудь в свободный часок, на масленой, а то вот 12 часов ночи и первые полчаса, что свободен в будни; суббота с 7 ч. до 1, 2, 3 ночи посвящается вкупе втроем посещению семейства тетушки Серова, где богатейший запас симпатичных лиц (одна из них работает с нами в мастерской, моделей и музыки (мать Серова, приезжающая раз в 2 недели из деревни)».

Глава семьи Яков Миронович, скончавшийся год назад, и его супруга Аделаида Семеновна были типичными шестидесятниками. Высокие стремления посвятить свою жизнь воспитанию, просвещению и лечению простых людей в России сблизили молодого студента университета и слушательницу женских курсов, определили затем их жизненный путь с первых шагов совместной жизни. Эти стремления повлекли их в Швейцарию, сначала за советом к Герцену, затем к известному педагогу, создателю новой системы воспитания детей — Фребелю. Детская медицина и детская педагогика — два поприща, на которых Яков Миронович и его жена Аделаида Семеновна трудились в течение ряда лет: он — детским врачом в одной из клиник Петербурга, она — в устроенном ею совместно с мужем детском саду — первом детском саду в России.

Супруги издавали также журнал «Детский сад», а Яков Миронович написал еще и книги — «Учение об уродливостях» и «Основы гигиены». Непосредственно связанные с современным «позитивным» знанием, они пользовались в те годы большим успехом.

Конечно, Врубелю — племяннику Николая Христиановича Весселя, недавнему репетитору и гувернеру — могли быть близки устремления семьи на педагогическом поприще, просветительские идеи дома, его связь с современными «положительными» воззрениями на жизнь. Но главное, разумеется, для него не в этом. Вся атмосфера дома — блаженная атмосфера женского очарования — обладала неповторимой тональностью, напоминая Врубелю что-то тургеневское, может быть, толстовское. Действительно, богатейший запас симпатичных лиц: Аделаида Семеновна, тихая, старающаяся казаться незаметной, но полная внутреннего достоинства и значительности, живущая по высоким нравственным нормам «категорического императива» Канта. И двоюродные сестры Серова Надя, Маша, Аделаида, Варя и приемная дочь Симоновичей Лёля — прелестные, очаровательные каждая по-своему. В самом тоне письма, в котором Врубель рассказывал сестре о новом знакомстве, чувствовалось, что он захвачен, что он предчувствовал и надеялся, что ему мило не только тепло этого дома, не только дружеское участие и дружеское понимание сестер и хозяйки дома, но виделось нечто большее: что-то витало здесь в воздухе… Его оба товарища явно уже были пленены очаровательными девушками, и протягивались какие-то нити, завязывались какие-то отношения, которые придавали каждой встрече, каждому посещению какой-то глубокий и сложный подтекст.

Врубелю особенно нравилась Маша — сероглазая, с крупными, но мягкими чертами. Может быть, их дружбе способствовало и то, что Маша ревностно рисовала и мечтала стать скульптором.

Обычно субботние вечера начинались с рисования за круглым столом под удивительной, спускавшейся с потолка большой керосиновой лампой под матовым абажуром, вокруг которой суетилось множество амуров из белого черненного металла.

Врубель очень ценил возможность воспользоваться «богатейшим запасом симпатичных лиц» как натурой, любил работу с натуры рядом с Серовым. Рисование за этим круглым столом напоминало турнир. Два противника — короткопалая, но упорная рука Серова, с напрягшейся мышцей под большим пальцем, с удовольствием вычерчивающая линии-контуры, довольно верно, но, с точки зрения Врубеля, вяловато, и его рука, большая, может быть даже слишком большая, грубоватая рука, которую он особенно остро чувствовал как подвластный ему инструмент, с волевым напором прокладывающая линии, твердые, целеустремленные. Он ощущал свою волю тем более остро и испытывал от нее удовольствие, что серо-голубые глаза Маши неотступно следили за его рукой и она уже подражала ему.

Здесь снова много времени отдавалось и музыке. Зачастую сопровождались рисовальные сеансы игрой Маши и Нади в четыре руки или пением Дервизом романсов П. И. Чайковского, А. С. Даргомыжского, Р. Шумана, Ф. Шуберта — дилетанским, но музыкальным (видимо, сказывалось близкое родство его с певцом-тенором).

А с приездом матери Серова из деревни в доме, можно сказать, царствовала музыка. Валентина Семеновна давала целые концерты. Программа включала как произведения великих классиков, так отрывки из творений ее мужа — композитора А. Н. Серова, в том числе из оперы «Юдифь», от которой, как в свое время выразился Врубель, «перебесилась половина Питера». Наконец, проигрывала Серова на рояле свою собственную новую оперу «Уриэль Акоста». И эта опера романтическим содержанием из средневековой жизни и судьбой ее героя настолько затронула Врубеля, что он согласился исполнить эскиз декорации к пятому действию: «…ученики, пришедшие за трупом побитого камнями Акосты, выносят его из развалин по тропинке вниз с холма, вдали Антверпен; брезжит утро» — так описал задание Врубель в письме к сестре.

Что же произошло? Почему он так и не написал этот эскиз, над которым честно трудился?

Но он настолько сблизился с Валентиной Семеновной в эту пору, что ездил к ней в деревню и собирался проводить там целое лето. Как он позднее признается, его на время искренне увлекли «идеальные воззрения на жизнь» Серовой, желание сеять Доброе, Вечное в народе с помощью искусства.

Стремлением к Доброму, Вечному, верой в искусство была пронизана вся атмосфера в доме на Кирочной. Кроме музыки любимым развлечением здесь в субботние вечера было чтение вслух. Русские сказки, собранные Афанасьевым, «Ундина» Жуковского в старом издании из библиотеки Серова-композитора и много других книг было читано, и не один раз. Однажды Врубель принес малышам Симоновичам в подарок сказки Андерсена, и они составили программу многих вечеров. Врубель сам прочел тогда вслух сказку «Соловей», и эта сказка и ее исполнение взволновали всех слушателей и его самого. Различие между настоящим и искусственным соловьем, между подлинным искусством и фальшивкой — в этой сказочке воплощена проблема, которая будет кровно интересовать его всю жизнь. Какое высокое, возвышенное и вместе с тем жизненное представление об идеале у этого прекрасного сказочника!

Совсем иное настроение у всех вызвала другая книга, принесенная им, — альбом шуточных рисунков современного художника В. Буша. Многими вечерами под всеобщий смех рассматривали ее и дети и взрослые. Не под влиянием ли зарисовок Буша исполнил Врубель шарж о веселых похождениях троих друзей (самого автора рисунка, Штукенберга — брата невесты Саши Валуева и Бендера) во время загородной прогулки в Павловск? Этот набросок — редкий пример юмора в искусстве Врубеля, видимо необходимого ему. Кстати, нельзя здесь не упомянуть, что Миша Врубель был в некотором роде родственником Козьмы Пруткова (через жену Виктора Антоновича Арцимовича, урожденную Жемчужникову).

Особенное же удовольствие обитателям дома и гостям доставляли игры в обширном зале с сдвинутыми по субботам и нагроможденными друг на друга партами. Серов, прекрасно чувствуя и шутливо обыгрывая своеобразный склад своей коренастой фигуры, забравшись наверх, перевоплощался в шимпанзе, почесываясь по-обезьяньи, скача с необыкновенной ловкостью по партам и прыгая с них вниз; не хуже представлял он, прикрепив большую бороду из бумаги и пересыпая речь прибаутками, масленичного балаганного деда с Марсова поля.

И Врубель с упоением отдавался той же игре, костюмируясь, преображаясь, выступая в роли фокусника. Он угадывал вопросы, написанные на спрятанных в цилиндре бумажках, и давал на них ответы, упиваясь реакцией озадаченных, пораженных зрителей. Он был очень пластичен в движениях, и повадки фокусника казались совершенно естественными для него. Этому цирковому амплуа также соответствовали его чрезвычайно легкая, пружинистая походка и привычка прищелкивать пальцами во время ходьбы или вращать рукой для упражнения.

Одним из любимых номеров концертной программы Врубеля было исполнение итальянской песни «Санта Лючия». Он принимал картинную позу итальянского гондольера и пел, имитируя жестом игру на гитаре. Здесь было серьезности и легкой иронии — в равной мере, особенно когда он воспроизводил ту же арию в исполнении уличных шарманщиков, мобилизуя снова в помощь голосу жест.

Его самого, не говоря о зрителях, очень позабавило его собственное преображение в Красную Шапочку. Детский вязаный беретик и фартучек кого-то из маленьких Симоновичей и наивное выражение на его грубоватом лице умудренного опытом мужа… Как он остро ощущал контраст «обличья» и сути, как умело его обыгрывал!

Шутка, игра захватывали здесь всех.

Восхитительная поездка в зоологический сад всей семьей с умилительными малышами Симоновичами. В этой прогулке героем был Серов, с детским восторгом разглядывавший животных, дразнивший их, чтобы выявить их особенные повадки. Все они наслаждались не только лицезрением зверей, но радостно разглядывали друг друга и обнаружили сходство каждого с тем или иным животным. В частности, все единодушно отметили, что Врубель похож на ламу — строением лица, формой носа, маленьким размером головы.

Постоянное шутливое веселье вдохновило Врубеля еще на один шарж — изображение прогулки на санях, организованной Дервизом, который одолжил у своего отца, члена Государственного совета, его отличный выезд и предвкушал доставить своим друзьям, особенно девушкам, удовольствие быстрой ездой по снежной дороге. Врубель не пожалел красок в этом шарже! Зелено-синие лица дам, скрючившихся от холода, он сам в тощем пальтеце и Серов в нахлобученной шапке были воплощением страдания. Им противопоставлялся облаченный в роскошную теплую шинель правоведа Дервиз, вальяжно раскинувшийся в санях, — единственный наслаждающийся этой поездкой.

Так они шутили друг над другом, иронизировали, играли.

Эта семья заворожила Врубеля не только душевным теплом, уютом дома, но манящей атмосферой многозначных душевных отношений, которая здесь царила: Серов и Лёля, маленькая «белоснежная» Лёля с острым вздернутым носиком, похожая на голландку в своей чистоплотности, Дервиз и Надя… И Врубель для себя предчувствовал возможность особенных отношений в серых, смотрящих серьезно и по-детски распахнуто глазах Маши. Он теперь с нетерпением ждал субботы, этих блаженных вечеров на Кирочной, этих встреч с очаровательными сестрами, этого упоительного, невыраженного, неоформившегося романа.

Был ли он на самом деле влюблен или убеждал себя в этом, заколдованный возникшей здесь любовной атмосферой?

«Эти глаза меня погубили», — сказал девушке несколько патетически и многозначительно Врубель, оказавшись с ней рядом у книжной полки. Ему нравилось говорить загадками, намеками, он словно сам стремился запутать свои чувства и эмоции, окутать их покровом, одеть в причудливый костюм. Ему доставляло удовольствие интриговать Машу и себя и немного при этом лицедействовать. Но милая Маша… Врубеля в самом деле бесконечно трогала эта девочка, грели отношения с ней, и так приятно и важно было приобщать ее к ощущению сложности и тонкости человеческих связей, озадачивая туманными репликами!

Поездка к матери Серова в деревню. Вагон третьего класса, душный и жаркий, дремлющий Серов и рядом бодрствующая пара — Маша и Врубель. Врубель, который, увы, тщетно пытается превратить простое дружеское расположение в многозначную душевную связь с «подтекстом».

«Михаил Александрович сказал мне: „а я нахожусь в положении Левина“, — вспоминала Маша. — Я с добросовестностью начала припоминать — что это за положение Левина в романе Толстого. Прочитав „Анну Каренину“ два года тому назад, когда мне было шестнадцать лет, у меня в памяти остались на первом плане моральные несогласия, бывшие у Левина в его деятельности в деревне, — несогласия с совестью. Мне представилось, что Михаил Александрович о них и говорит, что он, такой одаренный художник, не может совместить свой взгляд на искусство, свой предстоящий ему путь со взглядами общества и что дорога ускользает у него из-под ног. Мне стало жалко его, и я старалась его в этом утешить.

Ни в голове, ни в сердце никак не укладывалось у меня, что этот блестящий художник, умный человек со светским лоском, может меня оценить как-то иначе, чем простую и наивную девочку. Говорить о „положении Левина“ и думать, что я пойму его намек так, как он желал, было приписывать мне большую самоуверенность.

Тогда он ничего больше не прибавил к сказанному, а я из-за своей крайней застенчивости и робости предпочла лучше не понять, чем расспрашивать… Ожидаемого ответа на фразу о Левине он от меня тогда так и не получил». Конечно, Маша ничего не поняла в его намеке. Да и надо ли было понимать… Мог ли сам Врубель сказать — реальное или выдуманное было его чувство?

Но эта душевная связь имела и непосредственные творческие последствия, ибо сближение с Серовым и Симоновичами явилось стимулом для возвращения Врубеля к работе над картиной «Гамлет и Офелия». Изменения в композиции по сравнению с первым эскизом не кажутся очень существенными — так же Гамлет сидит в кресле, так же рядом с ним Офелия. Но, уже судя по тому, что Врубель в письме к Анюте рисует пером оба варианта, он сам придает большое значение этим изменениям.

И, действительно, теперь, когда Врубель связал эту картину с Серовым и Симоновичами, замысел изменился весьма существенно в своей внутренней сути. И дело не только в том, что вместо напудренной, кокетливой Диллон была простая, мягкая Маша, а вместо Бруни — Серов с его коренастостью, с его широким, точно вырубленным, грубоватым лицом и его серьезностью, дело не в том, что иначе, чем в эскизе, склонилась к Гамлету Офелия. Весь дух картины стал иным.

Так и представляются дискуссии на темы трагедии «Гамлет» в этой семье субботними вечерами. Все они тогда увлеклись замыслом Врубеля; возможно, что при этом возвращались к гимназическим урокам словесности, воскрешали в памяти известные классические толкования образа датского принца. Особенно, думается, вспоминался при этом Белинский, точнее — его анализ образа Гамлета, созданного великим П. С. Мочаловым. Как писал критик, артист придал образу героя «гораздо более силы и энергии, нежели сколько может быть у человека, находящегося в борьбе с самим собою и подавленного тяжестью невыносимого для него бедствия, и дал ему грусти и меланхолии гораздо меньше, нежели сколько должен ее иметь шекспировский Гамлет».

Итак, вместе с Серовым Врубель создавал нового Гамлета. И этот Гамлет был мало похож на того, прежнего, сосредоточившегося на себе и в себе эгоиста — «гамлетика-самоеда». Новый Гамлет, плод их совместных трудов, — это Гамлет, убеждающийся или убедившийся в правоте своих подозрений, помрачневший, охваченный темной идеей мщения, собирающийся бороться с преступным миром, — романтический герой. И Маша представляла Офелию уже не той кокетливой кошечкой, какой была Офелия — Диллон в первом эскизе, а другом, сестрой, невестой, полной понимания, сочувствия. Так они решили вместе, обсуждая замысел новой картины, или так «срежиссировал» Врубель.

И вот уже написаны обе фигуры: сидящий в кресле Гамлет — Серов с мрачным тяжелым лицом, с запечатленным на нем выражением демонической ненависти и стоящая рядом с ним, участливо склонившаяся к нему Маша — Офелия.

По-видимому, размышления об образе датского принца тесно сплетались тогда в сознании Врубеля с его занятиями философией, тем более что Куно Фишер, главный «поводырь» Врубеля в этих занятиях, посвятил Гамлету специальную работу.

Рядом с головой Маши — Офелии написан, точнее, процарапан в красочном слое текст: «Сознание 1) Бесконечного, Перепутанность понятий о зависимости человека — 2) Жизни. Бесконечное и догмат, бесконечное и наука… бесконечное и догмат в союзе с сознанием, покуда нравственность зиждется на…»

Эти строки на холсте, по-видимому, следует воспринимать как анализ причин трагедии принца Датского. Речь идет о его духовной разорванности («перепутанности понятий»). Строки эти — размышления самого Врубеля и на общефилософические темы — о бесконечности и реальной жизни, о боге, о науке, сознании и религии и отношении к ним нравственности. Это своего рода схема философических размышлений вообще. Они воспринимаются почти как выдержка из учебной программы по философии. Запись кончается упоминанием категории нравственности. Фраза оборвана. На чем же покоится нравственность, по мнению Врубеля и принца Датского? Думается, что Врубель не кончил фразу о нравственности, будучи, как и датский принц, озабочен хрупкостью и беспочвенностью морали, этики в несовершенном человеческом обществе. Но забота о том, как согласовать нравственный закон с догматом и наукой, с сознанием бесконечного и конечной жизни, — вот путь размышлений, запечатленный в оборванной строке.

И здесь снова воскресает в памяти обмолвка Врубеля о Левине в разговоре с Машей Симонович. Быть может, Маша в своей догадке о смысле этой фразы была более права, чем когда толковала ее в поздних воспоминаниях. «А я нахожусь в положении Левина», — сказал он тогда девушке. Ведь глубокий душевный разлад Левина и заключался в стремлении, преодолев противоречие между бесконечным и конечным, обрести смысл жизни. Почти в то же время, когда писалась глава о Левине в романе «Анна Каренина», Толстой в своей «Исповеди» сформулировал подобные же проблемы и переживания уже как собственные в таких словах: «Все эти понятия, при которых приравнивается конечное к бесконечному и получается смысл жизни, понятия бога, свободы, добра, мы подвергаем логическому исследованию. И эти понятия не выдерживают критики разума…

Нужно и дорого разрешение противоречия конечного с бесконечным и ответ на вопрос жизни такой, при котором возможна жизнь».

Едва законченная и запрещенная к печати, «Исповедь» Толстого тогда мгновенно разошлась в гектографированных экземплярах, списках, копиях по всей стране. Нет сомнения в том, что столь нашумевшее произведение читалось в семье Симоновичей, принадлежавшей к самой передовой интеллигенции. У Врубеля было много и других возможностей прочесть эту рукопись. Философскими и религиозными произведениями Толстого интересовалась его сестра Анюта; спустя два года она будет конспектировать произведение Толстого «В чем моя вера», делать выписки из него в своем дневнике и объединять Толстого, как продолжателя великой религиозной традиции, с Гете и Данте.

Эта перекличка надписи Врубеля на картине с толстовским текстом знаменательна. Так начинается диалог Врубеля с Толстым, который он будет вести всю жизнь. В создаваемом им образе «Гамлет и Офелия» его интересует вечный гамлетовский вопрос, обращенный к миру, и этот вопрос он слышит и от героя Толстого — Левина, и от самого Толстого, и, судя по его признанию, задает сам себе.

Однако нелегко же дается Врубелю «умозрение». В этой записи не только почерк корявый. Сама мысль корява, неразвита. Но во что бы то ни стало Врубель хочет заявить себя как художника-философа и таким же, вполне правомерно, утвердить и принца Датского…

Живопись этого полотна особенная. Вся картина писана шершавой кистью с грубым волосом, создающим особую фактуру мазка и живописную поверхность, процарапанную полосами, местами не закрытую краской, с просветами в грунт. И все это не от спешки, а явно нарочно. Только академически прописанная рука Гамлета (рука натурщика) показывает, как довлеет над Врубелем груз академических уроков. В остальной же живописи всего холста художник уже явно стремится вырваться из академических рамок, ищет живого пластического выражения романтического по духу. Среди всех живописных опусов академического периода только портрет Зрелякова решен в сходной живописной манере, портрет, кстати, исполненный в мастерской Бруни, который позировал Врубелю для эскиза на тему «Гамлет и Офелия».

Не явилась ли двойственность живописных стремлений, запечатленная в холсте, одной из причин судьбы композиции, которой так и не суждено было завершиться?

Уже художник добился красивого колорита — черных и коричневых красок в одежде Гамлета и Офелии, с особым мастерством написал прозрачную накидку на голове Офелии, но, по существу, композиция превращалась в парный портрет Серова и Маши или в изображение не очень хорошо сыгранной мизансцены театральной постановки.

Серов «играл» Гамлета, может быть отчасти вспоминая при этом об одном из знаменитых романтических исполнителей этой роли в России — Мочалове, но оставался все же при этом Серовым и современником Врубеля, так же как в Офелии узнавалась Маша с ее милым простым лицом и, несомненно, слишком плотной, «телесной» для Офелии фигурой, прелестная Маша с ее распахнутыми голубыми глазами, с чистым детским взглядом, не уверенная в себе, в духе семейных традиций мучающаяся вопросом о собственном жизненном назначении.

И, наконец, обстановка, окружение, аксессуары… Этот кусочек буржуазного интерьера с висящим над головой зеркалом и стоящей под ним скульптурой, это конкретное пространство в духе «малых голландцев»! Нет, замысел не хотел кристаллизоваться в таком виде. И, несмотря на весь этот колорит, на сочную живопись, на экспрессию, кисть бродила по холсту как заколдованная.

Врубель не мог закончить своего «Гамлета»… Понимал ли художник, что та законченность, которой он жаждал достичь, была противопоказана Гамлету и основной идее драмы? Видимо, Врубель далек от понимания особой природы некоторых вопросов бытия, с которыми изначально связана неразрешимость, бесконечность. И он мучает холст и себя…

Он — «классик»? Во всяком случае, таковым он представляется его академическим учителям. Не случайно после удачного дебюта на рафаэлевских торжествах Врубелю заказали другой транспарант — к дню рождения цесаревича, который праздновался в 1884 году. «Мудрость и мужество венчают царственного юношу, передают ему свои атрибуты». За Врубелем закреплялась репутация таланта в области монументальной живописи. И вместе с тем как трудно, можно сказать, даже невозможно представить себе Врубеля исполняющим программу на большую золотую медаль. Какая это могла быть картина? Разве муки творчества с композицией «Гамлет и Офелия», невозможность завершить ее не были достаточно красноречивым свидетельством какого-то тупика?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.