Академик Бегунов. «Шекспир наших дней»
Академик Бегунов. «Шекспир наших дней»
Кто сегодня не знает русскоязычного поэта, прозаика и переводчика Иосифа Александровича Бродского? Он получил мировое признание. Его стихи триумфально шествуют по миру. Назовем некоторые из вышедших в свет его сборников: «Стихотворения и поэмы» (Вашингтон – Нью-Йорк; 1965), «Остановка в пустыне» (Нью-Йорк; 1970), «Конец прекрасной эпохи» (Анн Арбор; 1977), «Римские элегии» (Нью-Йорк; 1982), «Часть речи» (М., 1990), «Осенний крик ястреба» (Л., 1990), «Назидание» (Л., 1990 и М., 1991), «Письма римскому другу»(Л., 1991), «Холмы. Большие стихотворения и поэмы» (СПб.,1991), «Бог сохраняет все» (М., 1992), «Рождественские стихи»(М., 1992), «Форма времени» (Минск, 1992), «Сочинения. В четырех томах» (М., 1992), «Избранное» (СПб. и М., 1993), «Каппадокия» (СПб., 1993), «Избранные стихотворения» (М.,1994) и многие другие. В современной России его сочинения издаются многотысячными тиражами.
Бродского изучают в школах и университетах, читают и перечитывают и не могут понять: что за поэт? Но вокруг все говорят: «Классик, Блок наших дней», и этим все сказано. Почитатели называют Бродского «нашим феноменом культуры» и даже «Шекспиром наших дней». Спрашивается: оправданы ли такие пышные титулы?
Друг Бродского, живущий в Нью-Йорке, острый и хлесткий журналист Владимир Соловьев, пишет о «трагедии русской культуры в связи с там, что в ней все-таки нет Бродского». Так ли это? Кажется, совсем напротив: слишком много нынче Бродского в официальных анналах русской культуры, выставленной как бы напоказ, т. е. на всеобщее обозрение!
Родившийся в Ленинграде 24.V.1940 г. в семье фотокорреспондента Александра Ивановича Бродского (мать Мария Моисеевна Вольперт), ныне Иосиф Бродский с 1972 г. живет на чужбине, в Нью-Йорке. Он гражданин США, удостоенный в 1987 году Нобелевской премии. Сам шведский король Карл XVI Густав вручал ему эту премию. Постоянный секретарь Шведской академии наук Стуре Аллен произнес речь на торжественной церемонии, в которой назвал Иосифа Бродского продолжателем традиций русской классической литературы. Вот его подлинные слова: «Характерная черта Нобелевского лауреата Иосифа Бродского изумительная радость открытия. Он видит связи и сближения, тончайшим образом передает их словесно, затем видит их новые сочетания. Нередко они противоречивы и неоднозначны, часто уловлены в молниеносном прозрении… Иосиф Бродский теперь гражданин США, но родился он и вырос в Ленинграде или Питере (от старого имени Петербург, как он называет свой город). В стенах этого города работали Пушкин, Гоголь, Достоевский; его архитектурные красоты, даже в том, поврежденном войной виде, относящемся к 1940—1950-м годам, родственны существеннейшему в истории нашего мира искусству.
Иосиф Бродский принадлежит к классической школе русской поэзии, включающей такие имена, как Мандельштам, Ахматова и лауреат Нобелевской премии Борис Пастернак. В то же время, он искусный обновитель поэтического языка. Он находит вдохновение и на Западе, в особенности, в англо-американской поэзии от метафизика XVI столетия Джона Доннадо Роберта Фроста и Уинстена Одена… Через все испытания: суд, ссылку он сохранил свою цельность и веру в литературу и язык. Он говорит, что существуют критерии человеческого поведения, идущие не от общества, а от литературы.
Поэт играет ключевую роль как экзаменатор и испытатель, как тот, кто ставит вопросы. Поэзия превращается в решающий противовес времени, т. е. принцип деформации. Поэт равно становится глашатаем в умопомрачительном молчании тоталитарного и информационном наводнении открытого общества…
Для меня было честью и радостью представить Вас, Иосиф Бродский, публике на моем родном языке. Смысл всего сказанного мной, пожалуй, сосредоточен в одной строке одного из Ваших последних стихотворений: «Позволь сказать тебе: с тобою все в порядке». В самом деле, Вы принадлежите к той истории XX века, о которой идет речь».
Последняя фраза правдива. Наследие Иосифа Александровича принадлежит истории XX века и людям тех стран, где он жил и творил. Поэтическое наследие Бродского огромно и неоднозначно. Оно еще будет уделом пристального изучения. Однако уже сегодня ясно, что его нельзя безоговорочно причислять к русской литературе, продолжающей традиции Пушкина, Гоголя. Скорее всего, перед нами нечто постмодерное, русскоязычное, близкое по духу Мандельштаму и Пастернаку, но не равновеликое им.
«Всемирно восприимчивый» (определение Евгения Рейна), вобравший в себя эллинское, римское, российское и даже англо-американское, а также «различные узоры культур», Бродский замкнут в архитектурно подобных конструкциях современного стиха. Это «длинные поэмы» и краткая лирика в духе элитарной поэтической культуры (такой, как у Мандельштама и Пастернака). Его поэзия реализована в необыкновенно остроумных, броских строфических формулах, формально совершенных, и она, однако, совершенно чужда исконному строю русской художественной речи. Русскоязычное – это еще не русское. Можно ли это понять? Да. При желании можно. И ничего в этом обидного для художника нет. Смотря кто и что выбирает в искусство. Кому и чему служат его музы – Эвтерпа, Мельпомена, Каллпопа. Поэзия Бродского – это искусство ясных поэтических образов, страстного и энергичного стиха, музыкального и одновременно резкого как трубный звук. Где здесь напевность и музыкальность подлинного русского акцентного стиха? Где реминисценции былинного фольклора, как у Цветаевой, или Древней Руси, как у Волошина, или хотя бы барокко и рококо? Нет ничего подобного. Или, может быть, в поэзии Бродского слышится хотя бы слабое подражание великому Пушкину? Нет, не слышится. Есть только сильное подражание творчеству англоамериканского поэта Томаса Элиота(1888–1965), Нобелевского лауреата, автора «Бесплодной земли», «Голых людей», «Пепельной среды» и «Убийства в соборе». Вся эта «оксфордская поэзия» предназначена для избранных, рафинированных интеллектуалов, не поддерживающих национального в искусстве и мечтающих о приоритете общечеловеческих ценностей над национальными. Здесь ясно видится путь к космополитическому, общечеловеческому, захлестывающему все и удушающему последние ростки «своего» в России.
Космополитизм Бродского, его принадлежность к кочующей интеллигенции «граждан Мира», ярко выражен в следующем его стихотворении:
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, поющих вопли гумна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок,
позволял своим связкам звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
1980
Россию и Петербург, его вскормившие, Бродский не видит и не слышит, что подтверждают его стихи: Петербург – это только холодные, серые громады, свинцовое небо и серые тучи, да еще мосты, наконец, это население – люди, бабы, без определенной национальности, ибо все они в его поэтическом мире – только лишь участники своеобразного вербального действа – волхвы. Вот поэтическое подтверждение только что сказанного:
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
производит осаду прилавка
грудой свертков навьюченный люд:
каждый сам себе царь и верблюд.
Сетки, сумки, авоськи, кульки,
шапки, галстуки, сбитые набок.
Запах водки, хвои и трески,
мандаринов, корицы и яблок.
Хаос лиц, и не видно тропы
в Вифлием из-за снежной крупы.
И разносчики скромных даров
в транспорт прыгают, ломятся в двери,
исчезают в провалах дворов,
даже зная, что пусто в пещере:
ни животных, ни яслей, ни Той,
над Которою – нимб золотой.
Пустота. Но при мысли о Ней
видишь вдруг как бы свет ниоткуда.
Знал бы Ирод, что чем он сильней,
тем верней, неизбежное чудо.
Постоянство такого родства —
основной механизм Рождества.
То и празднуют нынче везде,
что Его приближенье, сдвигая
все столы. Не потребность в звезде
пусть еще, но уж воля благая
в человеках видна издали,
и костры пастухи разожгли.
Валит снег; не дымят, но трубят
трубы кровель. Все лица, как пятна.
Ирод пьет. Бабы прячут ребят.
Кто грядет – никому непонятно:
мы не знаем примет, и сердца
могут вдруг не признать пришельца.
Но, когда на дверном сквозняке
из тумана ночного густого
возникает фигура в платке,
и Младенца, и Духа Святого ощущаешь в себе без стыда;
смотришь в небо и видишь – звезда.
«24 декабря 1971-го», 1972
– Опомнитесь, – однажды заявил Я. М. Лернеру Бродский, – нас же окружают одни хазырим (т. е. «свиньи», евр.). Ненависть к русскому народу обуяла будущего поэта чуть ли не с рождения. Типичное для Бродского-поэта самовыражение, принимающее внешние атрибуты христианства, но весьма далекое от сущности нашей религии: высочайшей нравственности, духовности, всепрощения, подвига самопожертвования ради спасения народа и страны. У Бродского не найдешь слов: «Мой Израиль». Тем более нет и слов: «Моя Русь». Бродский вовсе не Минин и отнюдь не Пожарский, тем более не патриарх Гермоген!
Поэт в США.
«Как бессчетным женам гарема всесильный Шах
изменить может только с другим гаремом,
я сменил империю. Этот шаг
продиктован был тем, что несло горелым…»
И. Бродский. «Колыбельная Трескового мыса»
А как раз наоборот – диссидент без стержня, без царя в голове! В лучшем случае, Бродский может порассуждать о правах или об унижении русскоязычного поэта, но останется абсолютно безучастным к голосам страждущих русских людей. Он не интересуется Русской идеей, идеей спасения Русского народа от жестокого геноцида. «Искусство – вне политики», – лозунг поэта Бродского. «Искусство – не для народа!», – другой лозунг поэта.
Вот почему поэтические мечты аполитичного «Шекспира наших дней», в котором, по его признанию, «дремлет обезьяна», лишено глубины национальной памяти: Иосиф Александрович и не русский, он и не иудей, потому что не интересуется иудаизмом. Он универсальный поэт Вселенной, глашатай «культуры городов», вечной и бесконечной, мысленно обращается к итальянскому, латинскому поэту Фортунату(VI–VII вв. н. э.), автору «Жизнеописания Радегунды». Фортунат, конечно, не преподобный Сергий Радонежский, с ним можно поговорить запросто, запанибрата, никого этим не задевая:
Я хотел бы жить, Фортунатас, в городе, где река
высовывалась бы из-под моста, как из рукава – рука,
и чтобы она впадала в залив, растопырив пальцы,
как Шопен, никому не показывавший кулака,
Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветрам —
Тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
чтоб Тиран ему аплодировал в ложе,
а я в партере бормотал бы, сжав зубы от ненависти: «баран».
В этом городе был бы яхт-клуб и футбольный клуб.
По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб
Я узнавал бы о наступлении воскресенья
и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.
Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой там,
где нога продолжает начатое головой.
Изо всех законов, изданных Хаммурапи,
самое главное – пенальти головой.
(«Развивая Платона»)
На иссушенном, просеянном песке безнациональной пустыни Бродского ничего не растет: ни трава, ни кусты, ни березка; нет там и воды, ни мертвой, ни живой, но есть мертвые города с их Памятниками, с Оперой и Стадионом, Библиотекой и Баром, где можно выпить «чоуки» и все забыть, кто ты и что ты, зачем ты живешь на земле:
Идет четверг. Я верю в пустоту.
В ней, как в Аду, но более херово.
(«Похороны Бобо», 1972).
Пустота – питательная среда насилия, бездуховности, поп-культуры, которая сегодня мутной волной захлестнула мою Россию. Мечты поэта витают вдали от нее, вдали от родного очага, вне времени и пространства, вне почвы России с ее языческими корнями, начатками государственности, с ростками православия, с ее одержимостью и страданием, с муками поисков и всплесками обретений, с моментами прозрений и озарений, когда поэту может открыться бездонная глубина первозданной неповторимой красоты Руси, блоковской России с ее тайнами. Поэзия леденящего холода мертвящих каменных глыб и безликой бронзы, принимаемых за дома и памятники, эта иррациональная поэзия Иосифа Бродского полностью чужда России, хотя она и звучит на русском языке. В ней нет ни тайны русской души, ни тепла русскости, а только холод – холод околомировых параллелей и тонких аллюзий, данных подзнаком вечности. Фортунатус? Зачем русскому человеку латинянин? Разве нам мало собственных леших? Заморскиелешаки из стихов Бродского нынче заполонили словесность, да и нетолько одну ее, и нет от них покоя нигде.
Лешетворчество Бродского в поэзии так же аморально, как порнобизнес, попкультура, наркомания, разорение России, уничтожение культуры. Как истинный гётевский «Фауст» противостоит пастернаковскому «переводу», так и теплый мир Добра и Красоты национальной русской поэзии Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Есенина противостоит холодному миру искусственных идеалов «Громады мира». Ясно теперь, почему в поэзии Бродского не найдешь вечных тем и образов русской истории и русской литературы. Они – вне мировоззрения поэта. Русская и советская история прошли мимо поэзии Бродского, и потому она сегодня увяла и поникла. Герои отечественной истории не трогают воображения поэта. Маршал Жуков, герой нашей Священной войны с германским фашизмом, не вызывает у поэта Бродского ни патриотического чувства, ни понимания того, зачем полководец «входил в чужие столицы» и что он там делал:
Вижу колонны замерших воинов,
Гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп
в смерть уезжает пламенный Жуков (…)
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.
(«На смерть Жукова», 1974)
Для Бродского – это «убранный труп». Поэт клевещет на маршала! Тот ничего не боялся, выиграв 62 сражения, да и подавив путч Берии, сумел достойно, с высоко поднятой головой пережить и собственную опалу, и почетную ссылку, «уехав не в смерть», а в Вечность, где хранится Память Героев Русской Земли. Ясность образов Мандельштама – это еще не все для того, чтобы иметь право войти в русскую классическую литературу в качестве полноправного члена. Важно качество образов, их духовно-нравственная основа. Надо еще обладать духовностью и благородством, что дарит земля, чтобы полюбить Россию по-настоящему. А Бродский Россию не любит:
«На моей родине, – утверждает он, – гражданин может быть только рабом или врагом. Я не был ни тем, ни другим. Так как власти не знали, что делать с этой третьей категорией, они меня выгнали».
Бродский Россию ненавидит. Его любимая книга – Маркиз де Кюстин «Россия в 1839 году», содержащая пасквиль на Россию. Другое дело – страна-мечта – Соединенные Штаты Америки. «Никто не может стать такой страной, как США. России не предназначено быть богатой», – вещает он в феврале 1990 г. в интервью корреспонденту «Ньюс дэй». Потому и сделан выбор в пользу Америки. «Рад, что мою поэзию ощущают утратой в России. На Севере было интересно, – продолжает он, – но в мире много других интересных вещей. Величие? Я агностик, отрекаюсь от Бога за то, что его нет. Но люблю Рождество. Пишу по одному стиху на Рождество».
Зачем? Чтобы вспомнить «хаэырим» (т. е. «свиней», евр.), оставленных в России и приговоренных к вечному мучению. Проходя круги ада, русские не ощущают свою ущербность от неприятия ими чуждой поэзии русскоязычного поэта. Утраты нет, потому что фиалки Бродского пахнут не тем. Поэт это скрывает: иначе не будут распространять его стихи, предназначенные быть троянским конем в мире доверчивых славянских чувств. Но поэзию Бродского властью нам навязывают. И в Петербурге тоже. Да, в городе Медного всадника, где камни способны порождать плесень:
И там были бы памятники. Я бы знал имена
не только бронзовых всадников, всунувших в стремена
истории свою ногу, но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на
населении города. И с присохшей к губе
сигаретою сильно за полночь, возвращаясь пешком к себе,
как цыган по ладони, по трещинам на асфальте
я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.
И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж,
подрывную активность, бродяжничество, менаж —
а-труа, и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала,
тыча в меня натруженными указательными: «Не наш!» —
я бы втайне был счастлив, шепча про себя: «Смотри,
это твой шанс узнать, как выглядит изнутри
то, на что ты так долго глядел снаружи;
Запоминай же подробности, восклицая «ИА!».
(«Развивая Платона»)
Бродский – «не наш», а Петербург не его, России – нет, а есть «отечество белых головок», «равнодушие», где надо говорить не по-русски, а на «зонной фене» в «мокром космосе злых корольков и визгливых сунявок». И звучит печально лира поэта:
Может, лучшей и нету на свете калитки в ничто,
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
(«На смерть друга», 1972)
Порок и добродетель, грех и благословение, все суета, не прибывай ни в чем.
Мир Бродского-поэта – «неизвестно, какие берега», откуда он, в «бесцветном пальто», шлет свои поэтические приветы друзьям и знакомым. Интересно было бы узнать, кто или что сформировал «мир Бродского-поэта», такой отчужденный от России и враждебный? Отвечаем: война, блокада, мрак сталинщины, когда страх вползал в душу каждого, семилетняя средняя школа, которую будущий поэт оставил в 1955-м. Затем многочисленные работы: фрезеровщиком, смотрителем маяка, кочегаром в котельной, санитаром в морге, внештатным корреспондентом газеты «Советская Балтика», коллектором в экспедициях, фотолаборантом, грузчиком, техником в котельной и т. д. Нигде подолгу не задерживаясь, за короткое время сменил 13 мест. Много путешествовал. С 1959 г. стал сочинять и переводить с подстрочником с английского, испанского, польского. Стихи получались корявые, нескладные, «спящие парантеле». Вот образчик таких стихов «новой этики»:
Заснул Джон Донн. Спят все поэмы,
Картины, рифмы, ритмы. И плохих, хороших
Не отличить. Выигрыши, утраты
Одинаково тихо спят в своих слогах.
(«Великая элегия для Джона Донна», 1959)
Еще очень далеко до «Шекспира наших дней»! С поэзией не получается – перешел на похабщину, лихую и необузданную:
Ой ты, участь корабля,
Скажешь «пли» —
ответят «бля».
Сочетался с нею браком —
Все равно поставлю раком.
Или еще:
Харкнул в суп,
чтоб скрыть досаду,
Я с ним рядом срать
не стану.
А моя, как та мадонна,
Не желает без гондона.
(поэма «Представление»)
Думаю, не всякий решится поставить эти порностишки в один ряд с поэзией, а тем более с поэзией будущего Нобелевского лауреата. Однако поставили. Поэтический авторитет Иосифа Бродского не только неприлично раздут, он целиком мифилогема небрезгливых и безудержных к саморекламе «Граждан Мира»! «Я не стал ни дураком, ни нытиком. Просто мое субъективное восприятие атрофировалось до стадии хамства, перед моим мысленным взором, – писал Иосиф Бродский, – встают космические пространства и, время от времени, испитая рожа гиганта слова Олега Шахматова (друга Бродского. – Ю.Б.)… Имеющая форму чемодана планета продолжает вертеться вокруг второстепенной звезды, и мы – мироздания – подобно пресловутым атомам беспорядочно движемся и оседаем на ее обшарпанных и помятых боках». (Из письма И.А. Бродского к «Джефу», от 16 апреля 1959 г.). «Я уже долго и мудро думал насчет выбраться за красную черту. В моей рыжей голове созрела пара конструктивных решений. Откровенно говоря, ратуша муниципалитета в Стокгольме внушает мне больше добрых мыслей, чем Красный Кремль». (Из дневника И. А.Бродского 1950—1960-е гг.). «Плевать я хотел на Москву! Чтобы ни случилось, держите на Запад», – такие высказывания характерны для смятенного мироощущения начинающего поэта-диссидента, разочарованного во всем, да к тому же сознательно избравшего не только антитоталитарный, но и вообще антинациональный код для своего творчества. Это мучительно больно и сложно для индивидуума, ибо порождает комплекс неполноценности. Отсюда трагедия Иосифа Бродского, как будущего художника неизвестно какой литературы. Отсюда и ущербные темы «русских» стихов Бродского 1959–1963 гг. – одиночество, оторванность от жизни, узкий мирок обывателя, богоискательство, мистика. На русском языке о родине и народе он говорит сквозь зубы, с иронической издевкой (поэма «Шествие»), мечтает «о родине чужой», куда когда-нибудь уедет. В то время Иосиф Бродский сближается с поэтами Д. Бобышевым, А. Нойманом, Е. Рейном, посещает кружок индийской философии Александра Уманското. «Такова была компания… Круглых дураков окружали дураки поменьше (Гунусов, Восков-Гинзбург, Панченковы, Шахматов), девочки и мальчики, которые, раскрыв рот, слушали все, что преподносилось. Им льстило, что они могли войти в очень избранный круг. Здесь часто назойливо повторяли слова «черные люди». «Черными людьми» называли тех, кто существовал за пределами духовного болотца, кто работал, мечтал, учился и ни в грош не ставил ни философию йогов, ни разглагольствования обносившихся умом личностей. «Сверхмонизм! – кричал Уманский. – Я создал наивысшую философию». (…)
Поэт дает интервью на фоне Капитолия
Йоги, литературные «диспуты», анекдоты – все это лежало на поверхности, составляя лишь скорлупу ядовитого ореха. Сердцевиной была ненависть. Ненависть называли «великим йоги». Ненависть к своей стране, к ее народу, к социализму, к труду, ко всему тому, что близко и дорого обычному советскому человеку»…
PS.
В общем, позиция академика – ясна. Яков Гордин опубликовал разгромную статью-опровержение, но наиболее ценной мне показалась одна фраза из нее: «Вообще, если говорить о мелочах, то в труде академика много забавных курьезов. Так, он называет «другом Бродского» Владимира Соловьева, литератора, живущего в Нью-Йорке, которого Бродский терпеть не мог. Бегунов, очевидно, считает, что все русские литераторы, живущие в Нью-Йорке, – друзья. Это заблуждение».
Конечно, заблуждение, но Соловьев настрогал три внушительных тома о Бродском, который его «терпеть не мог», раздает интервью по сей день, но ни Гордин, ни другие прижизненные приятели поэта его публично не одергивают. У «них» это не принято, а вот по славянскому филологу сам Б-г велит врезать. Нравы…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.