В. В. Смиренский Федор Сологуб (Глава из книги «За 30 лет»)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В. В. Смиренский

Федор Сологуб

(Глава из книги «За 30 лет»)

По окончании Учительского института[782] молодой еще Сологуб был назначен учителем в г. Вытегру. Этот период жизни Сологуба (1889–1892) совершенно не освещен. Существует только одна статья В. П. Калицкой «Сологуб в Вытегре», и то неопубликованная[783]. В те далекие годы, когда молодой Сологуб начинал свою учительскую карьеру, Вытегра представляла из себя маленькое староуездное захолустье, отстоящее почти на 200 километров от ближайшей железнодорожной станции.

Крошечные подслеповатые домики, аптека, две-три церкви, часовенка, школа, гостиный двор — вот, в сущности, и все, что было построено в Вытегре.

Летом здесь кипела жизнь, приходили нагруженные всякими товарами баржи, шли бурлаки, кричали пьяные грузчики, раза два в день прибывали пассажирские пароходы. Пристань была здесь единственным местом развлечения. Здесь можно было поглазеть на проезжавшую публику, достать свежие газеты, журналы…

По вечерам Вытегра спала, в домиках рано гасился свет, и полное молчание и мрак царили на грязных немощеных улицах.

Зимой Вытегру заносило снегом, почта опаздывала на несколько суток, ходить было некуда: ни театров, ни кино Вытегра не имела.

В центре города стояло каменное здание с традиционной пожарной каланчой, на которой безостановочно кружил и кружил пожарный.

Интеллигенции в городе было мало: несколько учителей, аптекарь, священники да приезжие инженеры, строившие и перестраивавшие петровских времен канал…

Жили в Вытегре и купцы. Напротив пристани в огромном каменном доме обитал даже миллионер.

Сологуб проводил свои досуги над книгой. Тут он начал писать стихи, отсюда посылал их в столичные редакции с затаенной надеждой и мечтой вырваться из этого захолустья.

В Вытегре до сих пор еще живы ученики Сологуба, и своего давнего учителя они не забыли…

Есть предположение, что «Мелкий бес» написан на материалах тогдашнего вытегорского захолустья[784] Во всяком случае, идея этого романа зародилась именно здесь.

Здание, в котором преподавал Сологуб, уцелело и поныне. Неподалеку от него — большой парк и крутой спуск к реке Вытегре.

Когда проходишь по этим местам, невольно представляешь себе, как молодой провинциальный учитель, в те годы еще никому не ведомый, еще не Сологуб, а Тетерников, — ходил здесь, всегда одинокий, суровый и замкнутый, подолгу сидел на берегу, вглядываясь в темную воду.

Потом он приходил домой, зажигал крошечную керосиновую лампу, и появлялись стихи:

Скучная лампа моя зажжена,

Снова глаза мои мучит она.

Господи, если я раб,

Если я беден и слаб,

Если мне вечно за этим столом

Скучным и скудным томиться трудом,

Дай мне в одну только ночь

Слабость мою превозмочь,

И в совершенном созданьи одном

Чистым навеки зажечься огнем![785]

Переписку с Сологубом я начал в 1919 году, а познакомился с ним в конце 1920 года. Я очень любил этого поэта, особенно за его книгу «Пламенный круг»[786], о которой А. М. Горький в свое время написал автору: «Я отношусь отрицательно к идеям, которые Вы проповедуете, но у меня есть известное чувство к Вам, как к поэту; я считаю Вашу книгу „Пламенный круг“ образцовой по форме и часто рекомендую ее начинающим писателям как глубоко поучительную с этой стороны»[787].

Перед тем, как пойти к Сологубу, я получил много советов и наставлений. Меня предупреждали, что Федор Кузьмич человек нелюдимый и странный, что с молодыми поэтами он держит себя как инспектор классов с гимназистами, что мне придется выслушать от него немало горьких истин и ехидных замечаний.

На самом деле, все оказалось не так.

Меня в высшей степени вежливо и приветливо встретил невысокого роста благообразный старичок, почти лысый, с огромною бородавкой на щеке, в золотых очках, одетый в поношенный, но опрятный серый костюм.

Внимательно выслушав меня, он прочитал несколько моих стихотворений, сказал, что стихи ему нравятся, и подарил мне книгу своих стихов «Змеиные очи»[788].

Года два я встречал Сологуба редко, а начиная с 1923 года, когда он стал во главе Ленинградского Союза писателей, а я был избран членом Правления[789], мы стали встречаться каждую неделю, а затем и чаще.

Всегда исключительно пунктуальный, Сологуб не пропустил ни одного заседания Правления и ни разу не опоздал. Как бы ни чувствовал он себя плохо (у него была астма), он все-таки приезжал наглухо замотанный большим теплым шарфом, и ни один серьезный вопрос не был решен без его участия.

Здесь, встречаясь с ним часто, я убедился, однако же, что предупреждали меня знающие люди не без оснований: Сологуб обладал довольно тяжелым характером и, как все старики, большой склонностью к бурчанью. Дамы-писательницы буквально трепетали, когда он начинал «разносить» их, всегда спокойно, отнюдь не повышая голоса.

Он был чрезвычайно находчив, остроумен и в глубокой степени парадоксален.

В те дни я начал записывать высказывания Сологуба, и у меня за несколько лет составился целый сборник, который я назвал «Ненаписанной книгой Федора Сологуба». К сожалению, большая часть этих материалов у меня погибла.

Он говорил, например, так. Зашел разговор о том, что многие из наших писателей очень нуждаются.

Сологуб оглядел всех вместе с ним заседавших, и взгляд его остановился на Марии Михайловне Шкапской, сидевшей неподалеку от него в летнем платье без рукавов.

Сологуб сказал: «Да, это верно, многие очень нуждаются. Да вот, например, Мария Михайловна. Она ходит в платье без рукавов. Не на что купить рукава. И так у многих…»

Был поднят однажды вопрос о помощи поэту, имя которого я называть не буду[790]. Он был известен как аморальный субъект, в свое время работал в газете «Земщина» и антисемитском журнале «Жид», а потом писал передовые статьи в газете «Красный балтийский флот», пока его оттуда не выгнали. Кто-то сказал, что этому поэту не стоило бы помогать, но помочь надо, потому что все-таки он человек, а не собака.

Тут Сологуба взорвало. Он ударил кулаком по столу и почти закричал: «Ну, как же можно так говорить? Так незаслуженно оскорблять собаку? Собака — это честное умное животное, преданное своему хозяину до конца жизни, и сравнивать ее с этим поэтом по меньшей мере — бестактно».

Помню, например, как однажды он мимоходом спросил у одного из писателей:

— Как поживаете?

— Паршиво, Федор Кузьмич, — ответил тот, уходя.

— Вот, — сказал Сологуб, — писатель, а разговаривать не умеет! Как же он может писать? Ну, что за чушь он сейчас сказал? Паршиво! Парша — это болезнь, и болезнь неприятная, а ко всему этому еще и заразная. Так что все, что мы можем сделать для этого писателя — это всячески его избегать. И только. А помогать ему незачем!

В Союзе писателей каждую неделю по субботам устраивались литературные вечера. Сологуб редко, но все же бывал на них.

Как-то на таком вечере я написал эпиграмму, которую поспешили отнести Сологубу. Эпиграмма касалась молодого поэта Александра Брянского[791], и в ней рифмовались слова «глуп» и «Сологуб».

Сологуб прочитал эпиграмму, усмехнулся и потребовал чернила. Когда ему подали чернильницу и перо, он написал сбоку:

Уж рифмовать, так рифмовать.

Простим неточность в рифме женской.

В мужской же «б» и «п» смешать

Нехорошо, В. В. Смиренский!

Должен отметить, что было несколько случаев, когда я мог серьезно рассердить Сологуба и, тем не менее, я был единственным, кажется, человеком, на которого он ни разу не рассердился, и наши отношения в конце остались неомраченными. Теперь я объясняю это и его глухим и безрадостным одиночеством и тем, что Сологуб, которому я был близок как поэт неустанным стремлением к строгости и ясности стиха, видел во мне своего ученика, своего последователя[792]. Это подтверждается тем, что он объединил вокруг себя ленинградских неоклассиков, во главе которых стоял я[793], и тем, что он неизменно участвовал во всех моих вечерах и, наконец, тем, что я один из очень немногих русских поэтов, которым Сологуб посвятил стихи[794]. Вот начало этого посвящения, уже опубликованного. В нем ярко выражена мысль о полной оторванности искусства от жизни.

                                В. В. Смиренскому.

Какое б ни было правительство

И что б ни говорил закон, —

Твое мы ведаем властительство,

О светозарный Аполлон![795]

Много стихов написал мне Сологуб в альбомы, подарил мне несколько своих портретов (на кустодиевском сделал такую надпись: «Когда я был с бородой, тогда я не был седой», писал мне письма, несмотря на то, что мы часто встречались (был случай, когда в один день он прислал мне три письма)[796]. У меня сохранилось большое количество его книг с надписями[797].

Из Союза мы возвращались всегда вместе. Сологуб жил почти рядом со мною, на Ждановке[798]. Тут происходила неизменная сценка с извозчиком.

Сологуб на ходу (он ходил очень медленно, задыхался) говорил извозчику:

— На Ждановку.

— Рублик положите? — ласково осведомлялся извозчик. — Полтинник. — Восемь гривен, барин, пожалуйте, — догонял нас извозчик. — Полтинник. — Семь гривен, барин, дешевле никак нельзя. Овес нынче больно уж дорог. — Полтинник. — Эхма, — с тоской соглашался извозчик, — пожалуйте!

Дорогой Сологуб разговаривал. Рассказывал о своих поездках по России, вспоминал о возникновении у нас школы символистов, любил, проезжая мимо старинных зданий, рассказывать историю Петербурга, внимательно читал вывески.

Однажды, прочитав надпись «Москательная», Сологуб хитро посмотрел на меня и спросил:

— Владимир Викторович, что такое москатель?

Я честно сознался, что не знаю.

— Вот и я тоже, — вздохнул Сологуб.

Потом помолчал и грустно добавил:

— А меня этот вопрос всю жизнь мучил.

Вскоре я переехал на Марсово поле, в бывший дворец принца Ольденбургского[799]. Но маршрут наш почти не изменился, и я только выходил значительно раньше, а Сологуб продолжал свою поездку один. Как-то, подъезжая к моему дому, Сологуб сказал:

— Можно написать, Владимир Викторович, о Вас целую поэму и начать ее так:

Жил Смиренский в доме высоком,

У самого Летнего Сада.

Сам Сологуб жил в большой квартире вместе с племянницей и ее мужем[800]. Занимал он комнату, всю белую. На стенах висело много портретов, окантованных тоже в белое. Здесь же стояла его кровать, производившая впечатление девичьей, и маленький письменный стол. В соседней комнате, столовой, была расположена на длинных полках огромная библиотека Сологуба. Он сам лично составил на нее карточный каталог[801]. Все его книги и рукописи хранились всегда в исключительном образцовом порядке, и к этому порядку он приучил и меня, за что я ему до сих пор благодарен. Целую полку занимали его сочинения, и он часто говорил: «Когда я хочу доставить себе очень большое удовольствие, я беру одну из своих книг и читаю»[802].

Об аккуратности Сологуба в литературной среде рассказывался в свое время случай, который воспринимался как анекдот.

Был как-то в гостях у Сологуба Корней Чуковский. Уходя, он позабыл в прихожей свой зонтик. Пунктуальный и аккуратный на редкость, Сологуб не терпел у себя чужих вещей. Он на другое же утро послал Чуковскому открытку. «Дорогой Корней Иванович, — писал он, — Вы позабыли у меня зонтик, возьмите его, пожалуйста».

Но Чуковскому было некогда, да и погода стояла хорошая, и он за своим зонтиком не поехал.

Через три дня Сологуб писал ему вторую открытку: «Многоуважаемый Корней Иванович, — уже более официально и скупо извещал он, — у меня стоит Ваш зонт. Будьте любезны взять его».

Но Чуковский опять не поехал.

Спустя три дня, Сологуб снова пишет: «Корней Иванович! Потрудитесь взять Ваш зонтик!»

Потону письма Чуковский увидел, что Сологуб почти в бешенстве и, чтобы не раздражать старика, поехал к нему и взял, наконец, злополучный зонт.

Дома Сологуб был всегда в сером, надевал мягкие войлочные туфли, ходил по комнатам бесшумно и тихо. Любил чай, мармелад и пирожные с ягодами. Слушая стихи, опускал веки и покачивал ритмично ногой. Часто читал свои стихи, которых у него было очень много, около трех тысяч. Последние стихи его приближались своей мудрой ясностью к тютчевским, и сам он последние годы внешне разительно напоминал Тютчева. Помню из его неизданных стихов отдельные строки:

Был когда-то я поэт,

А теперь поэта нет.

Пьяный, рваный, весь я тут.

Скоро в яму сволокут,

И зароют кое-как…

Дай полтинник на кабак![803]

Или еще:

Повстречалась красота.

Между прочим, полюбил.

Не придет из-под креста.

Между прочим, позабыл![804]

Или:

Змея один лишь раз ужалит,

И — умирает человек![805]

Это строки случайно сохранившиеся в моей памяти, отнюдь не лучшие… Читал Сологуб прекрасно: тихо, но внятно, и в простоте его читки таилась глубокая выразительность.

Он любил сидеть на диване, закинув ногу на ногу, и смотрел всегда на собеседника из-под очков умными своими, иронически-смеющимися глазами.

— Труд писателя — это тяжелый труд, — говорил он, выпуская густую струю папиросного дыма, — почти физический. Ведь сколько приходится писать да еще переписывать, особенно прозы, и рука устает по-настоящему.

Я вот сейчас занимаюсь почти исключительно переводами (перевод Ренье)[806], ничего не поделаешь, нужно жить и надобны деньги. Но обидно, что не имеешь возможности заниматься литературой! Так я устаю писать очень, к вечеру рука затекает. Я уж не говорю о том, что страшно утомляется мозг. Писатель так уж устроен, что все время думает непроизвольно, все подмечает и все старается ухватить, запомнить!

Он помолчал немного и, погасив папиросу, продолжал:

— Больше того, труд писателя очень неблагодарный. Напишешь большую вещь, измучаешься над ней, устанешь, а что потом? Потом вас начинают ругать на всех перекрестках, во всех газетах, и каждый старается не только выругать, но и поизощряться над вами в собственном остроумии. Если, например, не нравится критику Передонов, так он пишет, что Передонов — это, мол, сам автор и есть. Я вот хотел было продолжить «Мелкого беса», написать трилогию и обдумал уже вторую часть «Карьера Передонова», но я просто боюсь писать, потому что подымется опять такое улюлюканье, что лучше не связываться.

Критики наши не помогают писателям, а душат их, давят, стараются втоптать в грязь.

Конечно, не надо обращать внимания на них, но это легко говорить, а сделать трудно. Так-то вот! Быть писателем — это дело серьезное!

Последние годы он много переводил. Он и прежде занимался переводами Рембо и Верлена[807], и достиг в них, по отзывам специалистов, величайшего мастерства, сумев передать самый голос поэтов[808]. Теперь он переводил прозу (Анри де Ренье), но перевел и много стихов (Тарас Шевченко)[809] и громадную по размерам поэму Мистраля (перевод с провансальского)[810].

Сын прачки, по существу — недоучка, — Сологуб был одним из культурнейших людей нашего времени!

На моих вечерах Сологуб выступал трижды. О двух выступлениях его у меня сохранились печатные отзывы. На вечере памяти К. М. Фофанова, когда я читал свою диссертационную работу об этом поэте, Сологуб произнес вступительное слово, в котором сказал:

— Фофанов не имеет примера не только в нашей, но и в мировой литературе. Никогда не было столь чистого дарования, такого продукта полного сгорания. Но в то время, когда мы помним других поэтов, чье сгорание было неполным, чье дарование давало иногда и чад, и копоть.

— Фофанов нами уже забыт!..

На вечере неоклассиков Сологуб сказал заключительное слово:

— Будет время, — сказал он, — когда придет настоящий разбойник в литературу. Он смело и открыто ограбит всех, и это будет великий русский поэт[811].

Таковы были высказывания Сологуба, всегда очень оригинальные.

Однажды он мне подарил редкую книгу «Библиографию сочинений Федора Сологуба», составленную им самим[812]. Он рассказал мне при этом, что сюда не вошел его учебник геометрии[813] (он был в свое время преподавателем математики и инспектором классов), и что целый ряд его пьес и рассказов, напечатанных под его именем, принадлежат не ему, а его покойной жене Анастасии Чеботаревской[814]. Он вскоре после ее смерти (в 1922 году) даже печатно заявил об этом[815]. Мне же объяснил простую причину этого: Сологубу платили значительно больше, чем его жене, и потому он часто подписывал ее произведения своим именем.

В развитие своей мысли о том, что великим поэтом будет тот. кто ограбит своих предшественников, Сологуб однажды пояснил мне, что его обвиняли во всех грехах, и никогда не упрекали в подражании. «А между тем, — сказал он, — я никогда не скрывал от критики, что я несамостоятелен, наоборот, я заявлял им открыто и честно: обратите внимание, я обокрал Бульвера»[816].

В 1924 году был торжественно отпразднован 40-летний юбилей Сологуба[817], и он стал получать персональную пенсию, а летом 1927 года он умер[818]. Умирал он долго и очень мучительно. Только здесь выяснилось, что этот «поэт смерти», всю свою жизнь ее прославлявший, совсем не любил ее и не ждал. Он яростно отмахивался при разговорах на эту тему: «Да мало ли что я писал! А я хочу жить!», — и до последней своей минуты он цеплялся за жизнь уже ослабевшими руками, шепча стихи как молитву:

Я прошу милосердного бога,

Как ни разу еще не просил:

Дай мне жизни еще хоть немного,

Чтоб я новые песни сложил![819]

Но сложить новые песни Сологубу уже не пришлось.

[1927–1945 г.

г. Куйбышев — Вытегра — г. Боровск]