«Люблю тебя нездешней страстью…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Люблю тебя нездешней страстью…»

О лермонтовской влюбчивости писали много, иные готовы были и всю его поэзию отдать на откуп женщинам. Думаю, на самом деле всё происходило с точностью до наоборот. Да, он стремился найти в женщинах отдушину для своего нелегкого бытия. Еще в юности, учась в московском пансионе, он писал в стихотворении об отце (1831) об осознанном забвении в женском сердце.

О, мой отец! где ты? где мне найти

Твой гордый дух, бродящий в небесах;

В твой мир ведут столь разные пути,

Что избирать мешает тайный страх.

Есть рай небесный! звезды говорят;

Но где же? Вот вопрос — и в нем-то яд;

Он сделал то, что в женском сердце я

Хотел сыскать отраду бытия.

Умный не по годам Михаил Лермонтов почти не отдавался женщинам по чистому зову сердца, не подпускал их чересчур близко к себе. Его любовные признания в стихах часто посвящены не подружкам, а своим чувствам к ним, самой природе любви.

Я не могу любовь определить,

Но это страсть сильнейшая! — любить

Необходимость мне; и я любил

Всем напряжением душевных сил [25].

В его одинокой и отчужденной жизни страсть к женской любви была чуть ли не главным спасением и утешением. Но я бы отделил эту огромнейшую тягу к любви от конкретных страстей к конкретным женщинам. Скорее соглашусь с Дмитрием Мережковским, который даже самую знаковую именную любовь к Вареньке Лопухиной называл «нездешней», ссылаясь на всем известные строчки из поэмы «Демон», из признаний самого Демона:

Люблю тебя нездешней страстью,

Как полюбить не можешь ты:

Всем упоением, всей властью

Бессмертной мысли и мечты.

В конкретных-то любовных серьезных романах он был, как правило, до предела несчастен, и все возлюбленные упорхали из его объятий в надежные, солидные замужества. Противопоставить этим стареющим состоятельным мужчинам, кроме своей пылкой страсти и стихов, Михаил Лермонтов ничего не мог.

Но тем не менее именно с московских времен любовь к женщине царила в его сердце. Связывая воедино родной город и чарующие женские образы, в поэме «Сашка» Лермонтов пишет:

…Клянусь, друзья, не разлюбить Москву.

Там я впервые в дни надежд и счастья

Был болен от любви и любострастья…

Если верить его записям, то впервые он полюбил в десять лет, на Кавказских водах.

Записка 1830 года: «8 июля, ночь. Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? — Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушки, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою она была или нет, но ее образ и теперь еще хранится в голове моей. Он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату. Она была тут и играла с кузиною в куклы: мое сердце затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть сильная, хотя ребяческая; это была истинная любовь; с тех пор я еще не любил так. О, сия минута первою беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку, без причины; желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату; я не хотел (боялся) говорить об ней и убегал, слыша ее названье (теперь я забыл его), как бы страшась, чтоб биение сердца и дрожащий голос не объяснили другим тайну, непонятную для меня самого. Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросят и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу, не поверят ее существованию, — это было бы мне больно!.. Белокурые волосы, голубые глаза быстрые, непринужденность… нет, с тех пор я ничего подобного не видал, или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в тот раз. — Горы Кавказские для меня священны… И так рано! в 10 лет! О, эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум! Иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию, но чаще — плакать. Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки».

Об этом чувстве в том же 1830 году написал он и стихотворение «Первая любовь». Но, может быть, ему хотелось растревожить свои чувства?

В ребячестве моем тоску любови знойной

Уж стал я понимать душою беспокойной.

На мягком ложе сна не раз во тьме ночной,

При свете трепетном лампады образной,

Воображением, предчувствием томимый,

Я предавал свой ум мечте непобедимой.

Я видел женский лик, он хладен был как лед,

И очи — этот взор в груди моей живет;

Как совесть душу он хранит от преступлений;

Он след единственный младенческих видений.

И деву чудную любил я, как любить

Не мог еще с тех пор, не стану, может быть.

Позже, когда поэт стал знаменитым, нашлись и претендентки на роль этой незнакомой девятилетней девочки. Эмилия Верзилина, в замужестве Шан-Гирей, уже в пору лермонтовской посмертной знаменитости, в 1860-е годы, смело отождествила себя с этой малюткой. Ее дочь вспоминает: «Это была моя мать, она помнит, как бабушка ходила в дом Хастатовых и водила ее играть с девочками, и мальчик-брюнет вбегал в комнату, конфузился и опять убегал, и девочки называли его Мишель…» Вообще-то Эмилия Шан-Гирей оставила не самый добрый след в жизни поэта, в его дуэльной истории, могла бы и не придумывать байки. Но в них ли дело?

Михаил Лермонтов писал, как влюбился второй раз, будучи в гостях у отца в имении Кропотово. И опять, это скорее была любовь к своим детским воспоминаниям: «Напоминание о том, что было в Ефремовской деревне в 1827 году, где я во второй раз любил двенадцати лет — и поныне люблю».

Когда во тьме ночей мой, не смыкаясь, взор

Без цели бродит вкруг, прошедших дней укор

Когда зовет меня невольно к вспоминанью:

Какому тяжкому я предаюсь мечтанью!..

О, сколько вдруг толпой теснится в грудь мою

И теней, и любви свидетелей!.. Люблю!

Твержу, забывшись им. Но полный весь тоскою

Неверной девы лик мелькает предо мною… [26]

Уже в Москве во время учебы в пансионе у Мишеля вновь появляется предмет его мечтаний, и опять вполне детских: «1830 (мне теперь 15 лет). Я однажды (3 года назад) украл у одной девушки, которой было 17 лет, и потому безнадежно любимой мною, бисерный синий снурок; он и теперь у меня хранится. Кто хочет узнать имя девушки, пускай спросит у двоюродной сестры моей. Как я был глуп!..»

Привычка собирать и хранить мелкие девичьи интимные безделушки сохранилась у поэта до конца жизни. И в кармане погибшего на дуэли Лермонтова, как мы знаем, хранился мелкий девичий сувенир от последней своей возлюбленной Катеньки Быховец: бандо, которое было всё в крови Лермонтова.

В Москве, уже чуть ли не наряду с поэзией, а иногда и потесняя поэзию, его сердце занимали женщины. Он был искренен во всех своих увлечениях, но по-прежнему скорее любил саму любовь к ним, нежели самих избранниц. Откровенно боялся взаимной любви, ответного чувства. С одной стороны, он был явным мечтателем, но его семнадцатилетние подружки, естественно, смотрели на него как на пажа, шута, поверенного в делах, и… находили более солидных мужчин для замужества.

Вскоре Михаил Лермонтов уже навсегда успокоился, что «благодарных» женщин нет, что женщина и измена — это синонимы, и потому серьезного внимания на них уже старался не обращать. Как позже в Санкт-Петербурге писал после разговора с ним Виссарион Белинский в письме Боткину: «Женщин ругает: одних за то, что дают; других за то, что не дают… Пока для него женщина и давать одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин, и в жизни только их и видит…»

Но тут в оправдание Михаила Лермонтова я скажу, что когда он стал юношей, молодым мужчиной, уверенным в себе и в своих силах, может, и не красавцем, но сильной талантливой личностью, умело очаровывающим женщин, он мог и всерьез влюбиться, мог даже помечтать о будущей совместной жизни. С Катей ли Сушковой, с Варенькой Лопухиной или позже с Марией Щербатовой. Но всё та же властная и любящая бабушка Елизавета Алексеевна, как и в случае с отцом, жестко сказала внуку, что при своей жизни благословение (а значит, и право на наследство) на свадьбу она ему не даст. Но никакую искренне любящую его молодую дворянку, к примеру, ту же Вареньку Лопухину или Катеньку Сушкову, никакая семья нищему дворянину без наследства замуж не отдала бы. Уже в 1840 году, когда Лермонтову было 25 лет, возраст, вполне пригодный для женитьбы по всем обычаям того времени, Е. А. Верещагина пишет своей дочери Александре, доброй приятельнице поэта, уже вышедшей замуж в Германии за барона Хюгеля: «Часто спорю с Елизаветой Алексеевной (Арсеньевой. — В. Б.). Слышать не хочет, чтобы Миша при ней женился, любить будет жену, говорит, и что это ее измучит, и не хочу, говорит, чтоб он при жизни моей женился…»

Да и он сам, привыкнув к безбедной жизни, вряд ли рискнул бы жениться без гроша в кармане, без благословения бабушки, обрекая себя и семью на скудное существование. Подобные случаи бывали, но не так часто в дворянской среде. К примеру, мне кажется, могла бы решиться на такое небогатое замужество княгиня Щербатова, искренне любящая поэта, к тому же прошедшая суровую школу жизни.

Конечно, не будь этой несчастной дуэли, годам к тридцати бабушка могла бы смилостивиться и помечтать о правнуках. Но до такой поры поэт не дожил. И поэтому, увлекшись самой чистой любовью, он не мог надеяться на серьезное развитие отношений. Он сам смирял свою любовь, высмеивал ее, всякий раз останавливаясь на опасной черте. Любя всерьез Катеньку Сушкову, открыто издевался над ней, убивая в себе свои чувства.

Как сам же и писал в стихах:

Он громкий звук внезапно раздает,

В честь девы милой сердцу и прекрасной —

И слышится начало песни! — но напрасно! —

Никто конца ее не допоет!.. [27]

Вот и сам Михаил Лермонтов ни одной из песен любви до конца и не допел. Да и не так уж много в силу этого было у Михаила Лермонтова серьезных романов. Девушки тоже были наслышаны о несговорчивой бабушке. О женихе Лермонтове никто и не мечтал. Вот поэтому всё у него в основном сводилось в любовных отношениях к «дают или не дают…». И в любовной лирике своей поэт не столько рисует зримые образы своих возлюбленных, сколько фиксирует свои любовно-трагические переживания. Об этом достаточно резко написал философ Владимир Соловьев:

«Во всех любовных темах Лермонтова главный интерес принадлежит не любви и не любимому, а любящему „Я“, — во всех его любовных произведениях остается нерастворенный осадок торжествующего, хотя бы и бессознательного эгоизма… Заметьте, что в этих произведениях почти никогда не выражается любовь в настоящем, в тот момент, когда она захватывает душу и наполняет жизнь. У Лермонтова она уже прошла, не владея сердцем, и мы видим только чарующую игру воспоминания и воображения…»

Он предпочитал или по-настоящему, без ухаживаний, дружить с умными женщинами, или же волочиться за прелестными распутницами, добиваясь физической любви и не более. Он не мог ответить на серьезное чувство любви. По сути, он сбежал от Вареньки Лопухиной из Москвы, клявшейся ему в вечной любви, и затеял интрижку в Петербурге с Екатериной Сушковой, тем самым ускорив замужество Лопухиной. Сбежал он и от Марии Щербатовой, перестав общаться с ней после дуэли с Барантом. Мария Алексеевна от всего этого дуэльного шума переехала из Петербурга в родную для поэта Москву. Лермонтов встречался с ней в мае 1840 года, но уже накоротке, прощально. А. И. Тургенев пишет в дневнике: «Был у кн. Щербатовой. Сквозь слезы смеется. Любит Лермонтова…»

Думаю, она могла бы стать лучшей и верной женой поэта, всё понимающей и всё принимающей. Может, тогда и дуэли бы никакой не было, не допустила бы. После дуэли с французом Эрнестом де Барантом княгиня писала: «…Я счастлива, что они не поранили один другого, я желаю быть лучше осужденной всеми, но все-таки знать, что оба глупца останутся у своих родителей. Я-то знаю, что значит такая потеря». У Марии Алексеевны вскоре после дуэли умер двухлетний сын, и сразу же род князей Щербатовых отрекся от нее и отобрал почти все княжеское наследство, оставшееся после кончины ее мужа, князя Щербатова. Так что она, несмотря на свою красоту и молодость, не была беззаботной пейзанкой. Сумела выстоять, сохраняя свой добрый и заботливый характер. Любила и самого Лермонтова, и его поэзию. Но, видно, не суждено было.

Молодая вдова, красивая и образованная, Щербатова жила с маленьким сыном в Петербурге, предпочитала светским балам литературный салон Карамзиных, где и познакомилась с Лермонтовым. Как вспоминает друг и родственник поэта А. П. Шан-Гирей, Михаил Лермонтов серьезно увлекся очаровательной княгиней. Красота ее была такова, «что ни в сказке сказать, ни пером описать». К тому же она очень высоко ценила поэзию своего возлюбленного: «Мне ваш Демон нравится; я бы хотела с ним опуститься на дно морское и полететь за облака». Казалось бы, слова кокотки, соблазняющей поэта. Но именно Мария Щербатова стала допытываться у Лермонтова, молится ли он когда-нибудь. И когда поэт ответил, что давно позабыл все молитвы, она с ужасом молвила: «Неужели вы забыли все молитвы, не может быть!» И прочитала сразу же ему Богородицу. В тот же вечер Михаил Лермонтов написал и посвятил ей свою «Молитву», одно из гениальнейших русских стихотворений, кроме этого, стихи «Отчего» и «М. А. Щербатовой» (1840). Это уже не какая-то любовная и мечтательная лирика.

…И следуя строго

Печальной отчизны примеру,

В надежду на Бога

Хранит она детскую веру;

Как племя родное

У чуждых опоры не просит.

И в гордом покое

Насмешку и зло переносит.

От дерзкого взора

В ней страсти не вспыхнут пожаром,

Полюбит не скоро,

Зато не разлюбит уж даром.

Даже за одно то, что княгиня побудила Лермонтова написать свою «Молитву», честь ей и хвала. С ней поэту не надо было играть во француза, притворяться. Не надо было и тратиться чрезмерно. «Как племя родное у чуждых опоры не просит…», самостоятельна во всем. Молодая княгиня в свои 20 лет прошла и через смерти, и через страдания, скорее больше заботилась о других, чем о себе. Эх, жаль, не решился Михаил Юрьевич на женитьбу. А «Молитву» я все же предлагаю целиком еще раз прочитать читателю, куда же без нее?!

В минуту жизни трудную

Теснится ль в сердце грусть,

Одну молитву чудную

Твержу я наизусть.

Есть сила благодатная

В созвучье слов живых,

И дышит непонятная,

Святая прелесть в них.

С души как бремя скатится,

Сомненье далеко —

И верится, и плачется,

И так легко, легко…

Думаю, не случайно и другую свою изумительную чистейшую «Молитву» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою / Пред Твоим образом, ярким сиянием…») Михаил Лермонтов тоже сочинил в 1837 году в Москве, перед отъездом в ссылку на Кавказ, и тоже посвятил ее уже другой любимой женщине — Вареньке Лопухиной. Две лермонтовские женщины и одновременно два чуда русской православной поэзии. Но об этом позже.

Он вроде бы всегда был окружен женщинами, но именно что — верными подругами. Такими были и Анна Столыпина, и Александра Верещагина, и Александра Смирнова-Россет, и Мария Лопухина, и Софья Карамзина, и Евдокия Ростопчина. Рано лишившись матери, он постоянно жаждал дружеской женской опеки, доверяя своим подругам часто самые сокровенные тайны. Той же Марии Лопухиной он доверяет не только свои любовные секреты, но и лучшие свои стихи, делает поверенным лицом в его поэзии. К примеру, он пишет:

«2 сентября [1832]

Сейчас я начал кое-что рисовать для вас и, может быть, пошлю с этим же письмом. Знаете ли, милый друг, как я стану писать к вам? Исподволь. Иной раз письмо продлится несколько дней: придет ли мне в голову какая мысль, я внесу ее в письмо; если что примечательное займет мой ум, тотчас поделюсь с вами. Довольны ли вы этим? Вот уже несколько недель, как мы расстались и, может быть, надолго, потому что впереди я не вижу ничего особенно утешительного. Однако я все тот же, вопреки лукавым предположениям некоторых людей, которых не назову. Можете себе представить мой восторг, когда я увидал Наталью Алексеевну, она ведь приехала из наших стран, ибо Москва моя родина, и такою будет для меня всегда: там я родился, там много страдал и там же был слишком счастлив! Пожалуй, лучше бы не быть ни тому, ни другому, ни третьему, но что делать. M-lle Annett сказала мне, что еще не стерли со стены знаменитую голову… Несчастное самолюбие! Это меня обрадовало, да еще как!.. Что за глупая страсть: оставлять везде следы своего пребывания! Мысль человека, хотя бы самую возвышенную, стоит ли отпечатлевать в предмете вещественном из-за того только, чтоб сделать ее понятною душе немногих. Надо полагать, что люди вовсе не созданы мыслить, потому что мысль сильная и свободная — такая для них редкость.

Я намерен засыпать вас своими письмами и стихами, это конечно не по-дружески и даже не гуманно, но каждый должен следовать своему предназначению.

Вот еще стихи, которые сочинил я на берегу моря:

Белеет парус одинокий

В тумане моря голубом…

Что ищет он в стране далекой?

Что кинул он в краю родном?

Играют волны, ветер свищет,

И мачта гнется и скрипит…

Увы! он счастия не ищет,

И не от счастия бежит!

Под ним струя светлей лазури,

Над ним луч солнца золотой…

А он, мятежный, просит бури,

Как будто в бурях есть покой!

Прощайте же, прощайте! Я чувствуя себя не совсем хорошо: сон счастливый, божественный сон, расстроил меня на весь день… Не могу ни говорить, ни читать, ни писать. Странная вещь эти сны! Отражение жизни, часто более приятное, чем сама действительность. Ведь я вовсе не разделяю мнения, будто жизнь есть сон; я вполне осязательно чувствую ее действительность, ее манящую пустоту! Я никогда не смогу отрешиться от нее настолько, чтобы от всего сердца презирать ее; потому что жизнь моя — я сам, я, говорящий теперь с вами и могущий вмиг обратиться в ничто, в одно имя, т. е. опять-таки в ничто. Бог знает, будет ли существовать это я после жизни! Страшно подумать, что настанет день, когда я не смогу сказать: я! При этой мысли весь мир есть не что иное, как ком грязи.

Прощайте, не забудьте напомнить обо мне своему брату и сестрам, кузина же, я полагаю, еще не возвратилась.

Скажите, милая Miss Магу, передал ли вам мой кузен Евреинов мои письма, и как он вам показался? потому что в этом случае я вас выбираю своим термометром.

Прощайте.

Ваш преданный Лерма» [28].

Вот так запросто, в письме подруге, и сочиняется стихотворение, которое сегодня учат во всех российских школах. И правильно делают, замечательное стихотворение. Я с детства считал, что оно написано где-то на юге, относится к южным морям. Нет же, нет, родная северная Балтика. Написано в первые же месяцы его пребывания в Петербурге в 1832 году, еще до юнкерской школы. Такие же проникновенные письма писал он Александре Верещагиной, Софье Карамзиной, Александре Смирновой-Россет. Да и эти женщины окружили его почти материнской любовью, впрочем, ревнуя к чередующимся подружкам. Даже Мария Лопухина ревновала Лермонтова к сестре Вареньке и вычеркивала из писем всякие упоминания о ней. Женская душа…

Очень близко дружески общаясь с ценящими его талант и ум женщинами, Михаил Лермонтов, заодно и как писатель, познавал их характер, старался понять женскую сущность. Может быть, поначалу он и увлекался ими, но понимая, что никаких серьезных отношений у них быть не может, а на легкие романчики с юношей они и сами не пойдут, Лермонтов уже воспринимал их как верных друзей, такими они и оставались даже после своих замужеств. Часто даже их мужья помогали уберечь поэта от очередной опалы. Михаил Лермонтов писал в «Герое нашего времени»: «Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я, потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг их мелкие слабости». Они, его верные подруги, кстати, и сохранили лермонтовский архив в своих имениях.

Его возлюбленные поступали с лермонтовскими письмами и стихами и даже рисунками более решительно: или уничтожали сами, дабы не прочитал ревнивый муж, или же этот архив полностью истребляли их мужья. Так поступил и муж Натальи Ивановой, то же самое сделал и муж Варвары Лопухиной. Разве что Катенька Сушкова, скорее, гордилась своими отношениями с поэтом, простив ему все каверзы.

Близких друзей в Москве, в годы учебы в пансионе и в университете, практически не было, он далек был от своих сверстников. Его друзьями становились умнейшие женщины. И позже, переехав из Москвы в Санкт-Петербург, он продолжал писать письма, раскрывая свою душу, спрашивая советы — и Марии Лопухиной, и Александре Верещагиной, и Анне Столыпиной. Каждой из подруг он тоже, как правило, посвящал стихи, иногда из своих лучших, переносясь в стихах от конкретных женщин в мир надземных страстей. Так, на листе автографа стихотворения «Дерево», посвященного Анне Столыпиной, он написал: «Мое завещание (про дерево, где я сидел с А. С.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим: я любил под ним и слышал волшебное слово: „люблю“, которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца».

Со всеми близкими ему женщинами, и верными подругами, и возлюбленными, пожалуй, за исключением княгини Марии Щербатовой, он познакомился в годы учебы в Москве. Даже с последней своей возлюбленной Катенькой Быховец он тоже познакомился впервые в Москве у своей тетки. Тем еще и дорога ему была родная Москва. Петербург — для балов, для воинской службы, для мужских развлечений, а друзья и подруги, любимые и близкие — все из Москвы.

Так уж случилось, что три самые напряженные и драматические любовные истории протекали у влюбчивого поэта одна за другой, а то и одновременно в Москве, с 1830 по 1832 год. Когда нынче лермонтоведы изумляются, как это мог поэт писать нежные письма сразу нескольким красавицам, они забывают собственную молодость. Когда еще всё не определенно, и эта девица хороша и привлекательна, и другая. Потом уже приходит время выбора.

Один роман, к примеру с ?. Ф. Ивановой, уже затухает, но начинается увлечение Варенькой Лопухиной. Да тут еще и недалеко от Середникова, где проводил летние каникулы молодой поэт, встречается черноокая красавица Екатерина Сушкова. Поэт и сам еще не знал, кому отдаст предпочтение или кто из красавиц предпочтет его, но увлекался всеми.

Начались лермонтовские московские бурные романы с прекрасной Катеньки Сушковой.

Знакомство состоялось весной 1830 года в Москве у А. М. Верещагиной. Лето 1830-го Сушкова проводила под Москвой в имении Большаково, часто посещая Середниково, где тогда гостил Лермонтов. Красивая, умная и ироничная Сушкова стала предметом юношеского увлечения Лермонтова. С ее именем связан цикл стихов 1830 года, посвященный неразделенной любви. Екатерина Александровна Сушкова по материнской линии — из древнего рода Долгоруких. Но кроме древнего рода у нее не было ничего. Отец с матерью вечно ссорились, дрались, вплоть до полного разрыва. С десяти лет Сушкова жила в доме своей тетки. Екатерина Александровна могла устроить свою судьбу, только если удачно выйдет замуж по расчету. Потому красавица и привыкла с юности смотреть на мужчин с прицелом. Наверное, поначалу ей был смешон влюбленный в нее мальчик, с которым она познакомилась в доме своей московской кузины Сашеньки Верещагиной. «Мне восемнадцать лет, — говорит Сушкова Лермонтову, — я уже две зимы выезжаю в свет, а Вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете». Его можно было послать за цветами в поле или попросить что-нибудь принести, передать записку. Впрочем, она и свое обаяние проверяла на этом малыше. Это потом, в мемуарах, она всё слегка романтизирует, ведь, оказывается, малыш стал великим русским поэтом. Кстати, записки ее заслуживают самого доброго слова, написаны они были, когда Михаил Лермонтов еще не достиг столь широкой известности, и значит, в основном, правдивые, хотя конечно же она преувеличивала и свое значение, и свое влияние на поэта:

«Лермонтов читал вслух „Кавказского пленника“; Дашенька слушала его с напряженным вниманием; когда же он произнес: „К ее постели одинокой / Черкес младой и черноокой, / Не крался в тишине ночной“, — она вскричала со слезами на глазах: „Чудесно, превосходно! ах, зачем я не могу более этого сказать!“ Мы все расхохотались и, как ни были мы невинны, мы понимали чутьем, что Даша клеветала на себя, бедная. Всякий вечер после чтения затевали игры, но не шумные, чтобы не обеспокоить бабушку. Тут-то отличался Лермонтов. Один раз он предложил нам сказать всякому из присутствующих, в стихах или в прозе, что-нибудь такое, что бы приходилось кстати. У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык, и мы хотя с трепетом, но согласились выслушать его приговоры. Он начал с Сашеньки:

Что можем наскоро стихами молвить ей?

Мне истина всего дороже,

Подумать не успев, скажу: ты всех милей;

Подумав, я скажу всё то же.

Мы все одобрили a propos и были одного мнения с Мишелем.

Потом дошла очередь до меня. У меня чудные волосы, и я до сих пор люблю их выказывать; тогда я их носила просто заплетенные в одну огромную косу, которая два раза обвивала голову.

Вокруг лилейного чела

Ты косу дважды обвила;

Твои пленительные очи

Яснее дня, чернее ночи.

Мишель, почтительно поклонясь Дашеньке, сказал:

Уж ты, чего ни говори,

Моя почтенная Dane,

К твоей постели одинокой

Черкес младой и черноокой

Не крался в тишине ночной.

К обыкновенному нашему обществу присоединился в этот вечер необыкновенный родственник Лермонтова. Его звали Иваном Яковлевичем; он был и глуп, и рыж, и на свою же голову обиделся тем, что Лермонтов ничего ему не сказал. Не ходя в карман за острым словцом, Мишель скороговоркой проговорил ему: „Vous etes Jean, vous etes Jacques, vous etes roux, vous etes sot et cependant vous n’etes point Jean Jacques Rousseau“.

Еще была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для нее и для воспоминания написать ей хоть строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек и, чтоб отделаться от ее настойчивости, сказал: „Ну хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду“. Соседка поспешно принесла бумагу и перо, он начал: „Три грации…“

Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула: „Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу“.

— Не тревожьтесь, будет правда, — отвечал он и продолжал:

Три грации считались в древнем мире,

Родились вы… всё три, а не четыре.

За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean Jacques, все представляло комическую картину…

Я до сих пор не дозналась, Лермонтова ли эта эпиграмма или нет.

Я упрекнула его, что для того случая он не потрудился выдумать ничего для меня, а заимствовался у Пушкина.

— И вы напрашиваетесь на правду? — спросил он.

— И я, потому что люблю правду.

— Подождите до завтрашнего дня.

Рано утром мне подали обыкновенную серенькую бумажку, сложенную запиской, запечатанную и с надписью: „Ей, правда“.

Когда весной разбитый лед

Рекой взволнованной идет,

Когда среди полей местами

Чернеет голая земля

И мгла ложится облаками

На полуюные поля, —

Мечтанье злое грусть лелеет

В душе неопытной моей.

Гляжу: природа молодеет,

Не молодеть лишь только ей.

Ланит спокойных пламень алый

С годами время унесет,

И тот, кто так страдал бывало,

Любви к ней в сердце не найдет.

Внизу очень мелко было написано карандашом, как будто противуядие этой едкой, по его мнению, правде:

Зови надежду — сновиденьем,

Неправду — истиной зови.

Не верь хвалам и увереньям,

Лишь верь одной моей любви!

Такой любви нельзя не верить,

Мой взор не скроет ничего,

С тобою грех мне лицемерить,

Ты слишком ангел для того.

Он непременно добивался моего сознания, что правда его была мне неприятна.

— Отчего же, — сказала я, — это неоспоримая правда, в ней нет ничего ни неприятного, ни обидного, ни непредвиденного; и вы, и я, все мы состаримся, сморщимся, — это неминуемо, если еще доживем; да, право, я и не буду жалеть о прекрасных ланитах, но, вероятно, пожалею о вальсе, мазурке, да еще как пожалею!

— А о стихах?

— У меня старые останутся, как воспоминание о лучших днях. Но мазурка — как жаль, что ее не танцуют старушки!

— Кстати о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?

— С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.

— Он должен быть умен и мил.

— Ну, точно смертный грех.

— Разговорчив?

— Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.

— Не умеет ни говорить, ни танцевать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?

— Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.

— За что же ваше предпочтение? Он богат?

— Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец.

И в самом деле, я имела неимоверную глупость прозевать с этим конногвардейцем десять мазурок кряду для того только, чтобы мне позавидовали московские барышни. Известно, как они дорожат нашими гвардейцами; но на бале, данном в собрании по случаю приезда в. к. Михаила Павловича, он чуть меня не уронил, и я так на него рассердилась, что отказала наотрез мазурку и заменила его возвратившимся из деревни А[лексеевым]…

Его высочество меня узнал, танцовал со мною, в мазурке тоже выбирал два раза и смеясь спросил: не забыла ли я Пестеля?

Когда Лермонтову Сашенька сообщила о моих триумфах в собрании, о шутках великого князя насчет Пестеля, я принуждена была рассказать им для пояснения о прежнем моем знакомстве с Пестелем и его ухаживаниях. Мишель то бледнел, то багровел от ревности, и вот как он выразился:

Взгляни, как мой спокоен взор,

Хотя звезда судьбы моей

Померкнула с давнишних пор,

А с ней и думы лучших дней.

Слеза, которая не раз

Рвалась блеснуть перед тобой,

Уж не придет — как прошлый час

На смех, подосланный судьбой.

Над мною посмеялась ты

И я с презреньем отвечал;

С тех пор сердечной пустоты

Я уж ничем не заменял.

Ничто не сблизит больше нас,

Ничто мне не отдаст покой,

И сердце шепчет мне подчас:

„Я не могу любить другой!“

[Я жертвовал другим страстям,]

Но если первые мечты

Служить не могут больше нам,

То чем же их заменишь ты?

Чем ты украсишь жизнь мою,

Когда уж обратила в прах

Мои надежды в сем краю —

А может быть, и в небесах!

Я не видала Лермонтова с неделю, он накопил множество причин дуться на меня, он дулся за Пестеля, дулся, кажется, даже и за великого князя, дулся за отказ мазурки, а более всего за то, что я без малейшей совести хвасталась своими волосами. За ужином у тетки Хитровой я побилась об заклад с добрым старичком, князем Лобановым-Ростовским, о пуде конфект за то, что у меня нет ни одного фальшивого волоска на голове, и вот после ужина все барышни, в надежде уличить меня, принялись трепать мои волосы, дергать, мучить, колоть; я со спартанской твердостью вынесла всю эту пытку и предстала обществу покрытая с головы до ног моей чудной косой. Все ахали, все удивлялись, один Мишель пробормотал сквозь зубы: „Какое кокетство!“

— Скажите лучше: какая жадность! Ведь дело идет о пуде конфект; утешьтесь, я поделюсь с вами. Насущные стихи на другой день грозно предвещали мне будущее:

Когда к тебе молвы рассказ

Мое названье принесет

И моего рожденья час

Перед полмиром проклянет;

Когда мне пищей станет кровь

И буду жить среди людей,

Ничью не радуя любовь

И злобы не боясь ничьей, —

Тогда раскаянья кинжал

Пронзит тебя; и вспомнишь ты,

Что при прощанье я сказал.

Увы! то были не мечты!

И если только наконец

Моя лишь грудь поражена,

То верно прежде знал Творец,

Что ты страдать не рождена.

Вечером я получила записку от Сашеньки: она приглашала меня к себе и умоляла меня простить раскаивающегося грешника и, в доказательство истинного раскаяния, присылала новые стихи.

Все будит старину,

И я твержу везде один:

„Люблю тебя, люблю!“

И не узнает шумный свет,

Кто нежно так любим,

Как я страдал и сколько лет

Минувшим я гоним.

И где б ни вздумал я искать

Под небом тишину,

Все сердце будет мне шептать:

„Люблю ее одну“.

Я отвечала Сашеньке, что записка ее для меня загадочна, что передо мной никто не виноват, ни в чем не провинился и, следовательно, мне некого прощать.

На другой день я сидела у окошка, как вдруг к ногам моим упал букет из желтого шиповника, а в середине торчала знакомая серая бумажка, даже и шиповник-то был нарван у нас в саду.

Передо мной лежит листок,

Совсем ничтожный для других,

Но в нем сковал случайно рок

Толпу надежд и дум моих.

Исписан он твоей рукой,

И я вчера его украл,

И для добычи дорогой

Готов страдать — как уж страдал!

Изо всех поступков Лермонтова видно, как голова его была набита романическими идеями, и как рано было развито в нем желание попасть в герои и губители сердец. Да и я, нечего лукавить, стала его бояться, стала скрывать от Сашеньки его стихи и блаженствовала, когда мне удавалось ее обмануть».

Надо отметить, что поэтический вкус у Екатерины Сушковой был, и в отличие от иных своих будущих соперниц miss Black eyes, как ее называл сам Мишель за ее очаровательные черные глаза, все стихи, написанные для нее юным поклонником, сохранила.

Автограф М. Ю. Лермонтова. Справа — предположительно портрет Екатерины Сушковой. 1830 г.

Лето 1831 года Лермонтов проводил в подмосковном местечке Середникове, владении Столыпиных, родственников Арсеньевой, бабушки поэта. Где-то рядом поселилась в гостях у тетки и Екатерина. Бабушка привычно, для веселья внука собирала к себе всю молодежь. Среди москвичек явно выделялась своими манерами, кокетством, сверкающими нарядами петербургская модница Сушкова. Мне ее характер, и по ее мемуарам, и по воспоминаниям даже недоброжелателей, в целом, нравится. Она с юности привыкла выживать, завоевывать пространство. Среди юных москвичей она проходила свои уроки завоевывания внимания, кокетничала со всеми напропалую, зная, что никого из этих юнцов и близко к себе не подпустит. Лермонтову всегда везло на умных женщин. Может быть, из-за его некрасивости неумные дурехи к нему и не приближались. Катя сразу же быстро оценила нетривиальность этого мальчика. Сама выделила из толпы, сама же его и покорила. Так, на всякий случай. Позже, в мемуарах, она вспоминает середниковские встречи: «Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым, как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности: он домогался попасть в юноши в наших глазах…»

Параллельно шли две разные жизни. Мишель переживал любовь, страдания, признавался ей в любви и тут же отворачивался от нее.

Одним из первых было стихотворение «Черны очи» (1830?), где поэт признается в своих чувствах и одновременно отвергает их. Боится их.

Много звезд у летней ночи;

Отчего же только две у вас,

Очи юга! черны очи!

Нашей встречи был недобрый час.

Кто ни спросит, звезды ночи

Лишь о райском счастье говорят;

В ваших звездах, черны очи,

Я нашел для сердца рай и ад.

Очи юга, черны очи,

В вас любви прочел я приговор,

Звезды дня и звезды ночи

Для меня вы стали с этих пор!

А может быть, играла с мальчиком не только черноокая красавица, но и он играл с ней, оттачивая свой стих? Читая стихи сушковского цикла «Благодарю», «Зови надежду сновиденьем» и другие, не столько вникаешь в любовные признания, сколько видишь, как растет поэт. Был же такой случай, Михаил Лермонтов вместе с Екатериной Сушковой, естественно, и со взрослыми тоже, отправился в Троице-Сергиеву лавру. На паперти монастыря слепой нищий им пожаловался, что кто-то из господ в чашку для подаяния положил вместо денег камешки. (Позже недоброжелательницы Сушковой писали, что это она и положила камешки. Не думаю.) Этот эпизод в сознании поэта наложился на очередную насмешку Екатерины над его чувствами, возникло стихотворение «Нищий» (1830), ныне ставшее хрестоматийным. Вот так и рождается классика!

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою;

Так чувства лучшие мои

Обмануты навек тобою!

Даже если ради таких стихов потребовалось поэту любовное увлечение, стихи того стоят. Не будем строго судить ищущую мужа Екатерину. К тому же Лермонтов еще заставит ее страдать. Ведь Екатерина ничего юному поэту и не обещала, а тут в стихах юного поэта сразу же и обманутость, и одиночество, и отверженность. Одинокий непонятый романтический герой шестнадцати лет. Впрочем, поэт не на шутку увлекся ею, и, может быть, какая-то любовь к Катеньке таилась в нем до самой смерти. Он пишет целую серию любовных стихов — «У ног других я забывал», «Когда к тебе молвы рассказ», «Стансы» («Взгляни, как мой спокоен взор»), ревнует к ее успехам, даже угрожает ей: «Тогда раскаянья кинжал / Пронзит тебя…»

Вблизи тебя я до сих пор

Я не слыхал в груди огня.

Встречал ли твой прелестный взор —

Не билось сердце у меня.

И что ж? — разлуки первый звук

Меня заставил трепетать;

Нет, нет, он не предвестник мук;

Я не люблю — зачем скрывать!

Однако же хоть день, хоть час

Еще желал бы здесь пробыть,

Чтоб блеском этих чудных глаз

Души тревоги усмирить [29].

Если он якобы ее не любит, зачем страдать и стихи писать? Но это уже из вечных лермонтовских тем, мол, никого не люблю, никто мне не нужен. На самом деле и любил, и в друзьях нуждался.

Впрочем, когда его пассия посмеивалась над ним, предлагая поиграть в веревочку, Екатерина Сушкова даже не догадывалась, что творится в душе юного дарования, какие не только любовные, но политические, социальные, творческие сюжеты прорастали в его душе в эти совсем юные годы. Ведь тогда же он написал и стихи о гибели тиранов, и свое мистически пророческое «Предсказание». В процессе работы над книгой я прочитал сотни материалов, в том числе книгу умного критика и публициста Нестора Котляревского о Лермонтове. Уже в 1909 году, после первой революции, не последний мыслитель России пишет о «малопонятном предсказании для России какого-то черного года, чуть ли не возвращения пугачевщины»…

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь…

Что бы сказал Нестор Котляревский спустя каких-то десять лет? В 1919 году? В этот страстный любовный период с 1830 по 1832 год, кроме любовных признаний по очереди или одновременно трем красавицам, Лермонтов пишет и свое опальное стихотворение «Новгород» (1830), настроенное против тирана Аракчеева, и сатиру в адрес королей, и два радикальных стихотворения, посвященные Июльской революции во Франции.

…И в этот же период взрослеющая красавица Сушкова с женской непосредственностью старалась чуть ли не сопли ему подтирать. Мол, у мальчика половое созревание начинается. Он любил свою черноокую красавицу, страдал из-за нее, но в это время уже сочинялся пролог его знаменитой «Думы», печальное размышление над всей русской жизнью своего времени. Какие уж тут мячики и веревочки?

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.

К чему глубокие познанья, жажда славы,

Талант и пылкая любовь свободы,

Когда мы их употребить не можем? [30]

Так уж получилось, что пессимизм социальный, политический у юноши совпадал с пессимизмом любовным. Но так ли были они повязаны вместе? А пошла бы Катя во всем ему навстречу, чтобы он отношение к жизни изменил? Тиранов полюбил? Перестал замечать ничтожества? Не думаю. И потом, куда навстречу ему Катиш могла пойти? Это в своей тарханской деревне Лермонтов уже мог к этому времени получить первый сексуальный опыт с крепостными девушками, которых ему поставляла та же любимая бабушка. Но вряд ли юная дворянка отважилась бы на такое сближение. Девственность в те времена теряли, как правило, при замужестве. Это уже потом начинались всяческие романы.

Позже Михаил Лермонтов описал Катеньку не только в стихах, но и в прозе, сделав Сушкову прототипом не совсем приятной дочери Негурова Лизаветы Николаевны в повести «Княгиня Лиговская». Надо отметить, что у писателя была удивительная память, он не только помнил массу стихов, и своих и чужих, всю мировую лирику, но и мельчайшие наблюдения из своей жизни, касаюшиеся тех же любовных страстей. Сушкову он описал со всей бытовой конкретностью и узнаваемостью, и достаточно беспощадно. Признавая свое поражение в любовном поединке, в литературе он зато беспощадно высмеял ее светские и любовные победы. Хорошо, что Екатерина Сушкова, будучи умной женщиной, позже, на закате лет, всё употребила себе на пользу, прекрасно понимая, что благодаря Лермонтову входит в историю мировой литературы.

Впрочем, у самого Михаила Лермонтова вслед за Сушковой уже начинался новый роман с Натальей Ивановой, можно было о черноокой и забыть. Но не тут-то было.

Прошло четыре года, по тем временам целая вечность. И вдруг новая встреча с черноокой красавицей в 1834 году в светском Петербурге молодого офицера Михаила Лермонтова и готовой невесты на выданье Екатерины Сушковой. Дальше начинается сплошная литературная игра. Скажу честно, я не верю всей этой лермонтовской версии, что вроде бы, спасая своего друга Алексея Лопухина от женитьбы на опытной кокотке Екатерине Сушковой, он сам решил покорить ее сердце.

Лермонтов пишет 23 декабря 1834 года сестре Алексея Лопухина, и на самом деле противящейся намечающемуся браку брата с Сушковой:

«…Эта женщина — летучая мышь, крылья которой цепляются за всё, что попадается на пути! — Было некоторое время, когда она мне нравилась, теперь она меня почти принуждает ухаживать за нею… но, не знаю, есть что-то в ее манерах, в ее голосе такое жесткое, отрывистое, изломанное, что отталкивает…» Но, спасая друга, он почему-то не говорит ему о своей спасительной операции и, используя весь свой опыт и очарование, всю поэтическую энергию, он попросту отбивает у друга женщину, которую когда-то боготворил. И добивается своего. Лермонтов мог нарваться и на дуэль с Алексеем Лопухиным, какое уж тут спасение друга. Играл ли он в своем ухаживании? Не преувеличивает ли он свою холодную расчетливость, когда пишет: «Если я начал за нею ухаживать, это не было отзывом прошлого. Сначала это было оказией развлечь себя, а потом, когда мы достигли доброго согласия, это стало расчетом… Я увидел, что если мне удастся занять собою одну женщину, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества… Теперь я не пишу романов — я их делаю. Итак, вы видите, что я хорошо отомстил за слезы, которые кокетство m-lle S. заставило меня пролить 5 лет назад; о! но мы все-таки еще не рассчитались; она заставила страдать сердце ребенка, а я только помучил самолюбие старой кокетки…»

Да, он добился своего. Сушкова пренебрегла браком по расчету, призналась в любви к Михаилу Лермонтову и согласилась выйти за него замуж. Вот этого он, очевидно, совсем не ожидал. Екатерина Сушкова вполне искренне писала впоследствии: «В первый раз, когда я увидела Мишеля после этого разрыва, и когда он мне сказал: „Tu es un ange“, — я была вполне вознаграждена; мне казалось, что он преувеличивает то, что называл он моим жертвоприношением.

Я нашла почти жестоким с его стороны выставлять и толковать мне, „как я необдуманно поступила, отказав Л[опу]хину, какая была бы это для меня, бедной сироты, блестящая партия, как бы я всегда была облита бриллиантами, окутана шалями, окружена роскошью“. Он как будто поддразнивал меня.

— Я поступила по собственному убеждению, а главное, по вашему желанию, и потому ни о чем не жалею.

— Неужели одна моя любовь может все это заменить?

— Решительно все.

— Но у меня дурной характер; я вспыльчив, зол, ревнив; я должен служить, заниматься, вы всю жизнь проведете взаперти с моей бабушкой.

— Мы будем с ней говорить о вас, ожидать вашего возвращения, нам вместе будет даже весело; моя пылкая любовь понимает и ценит ее старческую привязанность.

Он пожал мне руку, сказав:

— С моей стороны это было маленькое испытание; я верю вашей любви и готовности сделать мое счастие, и сам я никогда не был так счастлив, потому что никогда не был так любим. Но, однако же, обдумайте все хорошо, не пожалеете ли вы когда о Л[опу]хине? Он добр — я зол, он богат — я беден; я не прощу вам ни сожаления, ни сравнения, а теперь еще время не ушло, и я еще могу помирить вас с Л[опу]хиным и быть вашим шафером.

— Мишель, неужели вы не понимаете, что вам жестоко подсмеиваться теперь надо мной и уговаривать меня поступить против моего сердца и моей совести? Я вас люблю, и для меня все кончено с Л[опу]хиным. Зачем вы мучите меня и выказываетесь хуже, чем вы есть?

— Чтоб не поступить, как другие: все хотят казаться добряками, и в них скоро разочаровываются, — я, может быть, преувеличиваю свои недостатки, и для вас будет приятный сюрприз найти меня лучше, чем вы ожидаете.

Трудно представить, как любовь Лермонтова возвысила меня в моих собственных глазах; я благоговела перед ним, удивлялась ему; гляжу, бывало, на него и не нагляжусь, слушаю и не наслушаюсь. Я переходила через фазы ревности, когда приезжали к нам молодые девушки (будь они уроды); я каждую из них ревновала, каждой из них завидовала, каждую ненавидела за один его взгляд, за самое его пошлое слово. Но отрадно мне было при моих поклонниках, перед ними я гордилась его любовью, была с ними почти неучтива, едва отвечала на их фразы, мне так и хотелось сказать им: „Оставьте меня, вам ли тягаться с ним? Вот мой алмаз-регент, он обогатил, он украсил жизнь мою, вот мой кумир, — он вдохнул бессмертную любовь в мою бессмертную душу“.

В это время я жила полной, но тревожной жизнью сердца и воображения и была счастлива до бесконечности».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.